31. ЛЕНИН СМЕЕТСЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

31. ЛЕНИН СМЕЕТСЯ

Победа красных в гражданской войне показала миру, что советское правительство вовсе не эфемерное явление. Русско-польская война возбудила на Западе не только симпатию или антипатию, но и любопытство и серьезный интерес. Стало ясно, что под солнцем появилось что-то новое. Это новое отбрасывало длинную тень. Загадочный великий человечек в Кремле стал главной мишенью иностранных журналистов, рабочих вождей, писателей, социологов, врагов и друзей. Какое обличье принял красный «Антихрист»? Откуда его сила? Какого его будущее? Каждый путешественник в Россию хотел иметь возможность сказать дома: «Я видел Ленина». Те, кто из страха или отвращения не хотел ехать в Россию, пытались сноситься с ним издалека.

Ленин не сумел обогатить мировой сокровищницы шуток и анекдотов. Эверест Ленинианы содержит только одну ленинскую шутку: «Какое самое большое наказание за двоеженство? — Две тещи»{720}. Этот старинный анекдот Ленин рассказывал матери Крупской.

У него было свое чувство юмора. Например: в сентябре 1920 года журналист из лондонской «Дэйли Ньюс» телеграфировал Ленину: «Отчеты французских и германских социалистических депутаций, которые недавно возвратились из России, нанесли больше вреда Вашему делу, чем вся антибольшевистская пропаганда за последние годы». Особенно неблагоприятен был отчет представителей германских независимых социалистов, приехавших в Москву, чтобы проверить, стоит ли им вступать в Коминтерн. В их докладе указывалось, что «рабочие, которые отказываются в России работать, расстреливаются, что 75 % всего населения России крестьяне, и что они не социалисты и не коммунисты, что в России правый милитаризм, что дезертиров расстреливают, а рабочим не позволяют бастовать, что в русских городах нет ни социализма, ни коммунизма, и что вместо диктатуры пролетариата существует только диктатура над пролетариатом»{721}.

Ленин ответил на телеграмму английского журналиста. Естественно, писал он, что социал-демократы и каутскианцы, вместе с буржуазией расстреливавшие революционных рабочих, недовольны тем, что они видели в Советской России. «Если же вы полагаете, что большевизму отчеты французских, германских и британских рабочих делегаций принесли больше вреда, чем вся антибольшевистская пропаганда, то я с удовольствием принимаю вывод, вытекающий из этого, — продолжал Ленин. — Давайте заключим договор: вы от имени антибольшевистской буржуазии всех стран, я — от имени Советской республики России. Пусть по этому договору к нам в Россию посылаются из всех стран делегации из рабочих и мелких крестьян (т. е. из трудящихся, из тех, кто своим трудом создает прибыль на капитал) с тем, чтобы каждая делегация прожила в России месяца по два. Если отчеты таких делегаций полезны для дела антибольшевистской пропаганды, то все расходы по их посылке должна бы взять на себя международная буржуазия. Однако, принимая во внимание, что эта буржуазия во всех странах мира крайне слаба и бедна, мы же в России богаты и сильны, я соглашаюсь исхлопотать от советского правительства такую льготу, чтобы 3/4 расхода оно взяло на себя и только 1/4 легла на миллионеров всех стран»{722}.

Ленин, должно быть, смеялся.

Герберт Уэллс слыхал о смехе Ленина, но при встрече с английским романистом Ленин смеялся мало. Уэллс приехал в Петроград в конце сентября 1920 года, и то, что он видел и слышал, не понравилось ему. Кое-что показалось ему забавным.

«Как только я приехал в Петроград, — писал Уэллс, — я попросил показать мне школу, и это было сделано на следующий день; я уехал оттуда с самым неблагоприятным впечатлением. Школа была исключительно хорошо оборудована, гораздо лучше, чем рядовые английские начальные школы; дети казались смышлеными и хорошо развитыми. Но мы приехали после занятий и не смогли побывать на уроках; судя по поведению учеников, дисциплина в школе сильно хромала. Я решил, что мне показали специально подготовленную для моего посещения школу и что это все, чем может похвалиться Петроград. Человек, сопровождавший нас во время этого визита, начал спрашивать детей об английской литературе и их любимых писателях. Одно имя господствовало над всеми остальными. Мое собственное. Такие незначительные персоны, как Мильтон, Диккенс, Шекспир, копошились у ног этого литературного колосса. Опрос продолжался, и дети перечислили названия доброй дюжины моих книг… Я покинул школу с натянутой улыбкой, глубоко возмущенный организаторами этого посещения».

«Через три дня я внезапно отменил всю свою утреннюю программу и потребовал, чтобы мне немедленно показали другую школу, любую школу поблизости. Я был уверен, что первый раз меня вводили в заблуждение и теперь-то я попаду в поистине скверную школу. На самом деле, все, что я увидел, было гораздо лучше — и здание, и оборудование, и дисциплина школьников. Побывав на уроках, я убедился в том, что обучение поставлено превосходно… Все в этой школе производило несравненно лучшее впечатление. Под конец мы решили проверить необычайную популярность Герберта Уэллса среди русских подростков. Никто из этих детей никогда не слыхал о нем. В школьной библиотеке не было ни одной его книги. Это окончательно убедило меня, что я нахожусь в совершенно нормальном учебном заведении»{723}.

Горький, у которого Уэллс останавливался в Петрограде, позвонил по телефону в Москву и устроил ему встречу с Лениным. В сопровождении Ф. А. Ротштейна, впоследствии — советского посла в Иране, и «американского товарища с большим фотоаппаратом» Уэллс, после долгой возни с пропусками и разрешениями у ворот и внутри Кремля, попал «в кабинет Ленина, светлую комнату с окнами на кремлевскую площадь; Ленин сидел за огромным письменным столом, заваленным книгами и бумагами. Я сел справа от стола, и невысокий (в англ. оригинале: маленький — Примеч. пер) человек, сидевший в кресле так, что ноги его едва касались пола, повернулся ко мне, облокотившись на кипу бумаг. Он превосходно говорил по-английски… Тем временем американец взялся за свой фотоаппарат и, стараясь не мешать, начал усердно снимать нас…»

«Я ожидал встретить марксистского начетчика, с которым мне придется вступить в схватку, но ничего подобного не произошло. Мне говорили, что Ленин любит поучать людей, но он, безусловно, не занимался этим во время нашей беседы. Когда описывают Ленина, уделяют много внимания его смеху, будто бы приятному вначале, но затем принимающему оттенок цинизма; я не слышал такого смеха… У Ленина приятное смугловатое лицо с быстро меняющимся выражением, живая улыбка; слушая собеседника, он щурит один глаз (возможно, эта привычка вызвана каким-то дефектом зрения). Он не очень похож на свои фотографии, потому что он один из тех людей, у которых смена выражения гораздо существеннее, чем самые черты лица; во время разговора он слегка жестикулировал, протягивая руки над лежавшими на его столе бумагами; говорил быстро, с увлечением, совершенно откровенно и прямо, как разговаривают настоящие ученые».

«Через весь наш разговор проходили две — как бы их назвать — основные темы. Одну тему вел я: «Как вы представляете себе будущую Россию? Какое государство вы стремитесь построить?» Вторую тему вел он: «Почему в Англии не начинается социальная революция? Почему вы ничего не делаете, чтобы ее подготовить? Почему вы не уничтожаете капитализм и не создаете коммунистическое государство?» Эти темы переплетались, сталкивались, разъясняли одна другую. Вторая тема возвращала нас к первой: «Что вам дала социальная революция? Успешна ли она?» А это в свою очередь приводило ко второй теме: «Чтобы она стала успешной, в нее должен включиться западный мир. Почему это не происходит?»

Дуэт Ленина и Уэллса начался «с обсуждения будущего больших городов при коммунизме». Космическое воображение Уэллса показывало ему «отмирание городов в России». Он предсказывал, что «огромная часть городов исчезнет». Ленин, нисколько не огорченный, подтвердил: «Города станут значительно меньше. И они станут иными, да, совершенно иными».

«А как промышленность? Она тоже должна быть реконструирована коренным образом?

Имею ли я представление о том, что уже делается в России? Об электрификации России?»

Уэллс, который умел летать на крыльях фантазии в самое отдаленное будущее Земли, отказывался лететь с Лениным. В своей книге он назвал Ленина «кремлевским мечтателем»:

«Дело в том, что Ленин, который, как подлинный марксист, отвергает всех утопистов, в конце концов сам впал в утопию, утопию электрификации… Можно ли представить себе более дерзновенный проект в этой огромной равнинной, покрытой лесами стране, населенной неграмотными крестьянами, лишенной источников водной энергии, не имеющей технически грамотных людей, в которой почти угасли торговля и промышленность?.. В какое бы волшебное зеркало я ни глядел, я не могу увидеть эту Россию будущего, но невысокий человек в Кремле обладает таким даром…

И во время разговора со мной ему почти удалось убедить меня в реальности своего провидения».

Ленин предсказал также замену крестьянской продукции «крупным сельскохозяйственным производством… Правительство уже взяло в свои руки крупные поместья, в которых работают не крестьяне, а рабочие… Приезжайте снова через десять лет и посмотрите, что сделано в России за это время».

«Разговаривая с Лениным, я понял, — пишет Уэллс, — что коммунизм несмотря на Маркса, все-таки может быть огромной творческой силой. После всех тех утомительных фанатиков классовой борьбы, которые попадались мне среди коммунистов, схоластов, бесплодных, как камень, после того, как я насмотрелся на необоснованную самоуверенность многочисленных марксистских начетчиков, встреча с этим изумительным человеком, который откровенно признает колоссальные трудности и сложность построения коммунизма и безраздельно посвящает все свои силы его осуществлению, подействовала на меня живительным образом. Он, во всяком случае, видит мир будущего, преображенный и построенный заново».

Уэллс доказывал, что в результате реформ капитализм можно будет «цивилизовать» и превратить «во всемирную коллективистскую систему». Ленин, усмехнувшись, сказал в ответ, что капитализм неисправим: «он будет неизбежно порождать войны». «И в ответ на мои слова, что войны порождаются националистическим империализмом, а не капиталистической формой организации общества, он внезапно спросил:

— А что вы скажете об этом новом республиканском империализме, идущем к нам из Америки?

Здесь в разговор вмешался г. Ротштейн, сказал что-то по-русски, чему Ленин не придал значения. Невзирая на напоминания г. Ротштейна о необходимости большей дипломатической сдержанности, Ленин стал рассказывать мне о проекте, которым один американец (Вашингтон Б. Вандерлип, который, как и сам Уэллс, был временным жильцом конфискованного большевистским правительством дворца сахарозаводчика на москворецкой набережной— Л. Ф.) собирался поразить Москву. Проект предусматривал оказание экономической помощи России и признание большевистского правительства, заключение оборонительного союза против японской агрессии в Сибири, создание американской военно-морской базы на Дальнем Востоке и концессию сроком на 50–60 лет на разработку естественных богатств Камчатки и, возможно, других обширных районов Азии. Поможет это укрепить мир? А не явится ли это началом новой всемирной драки? Понравится ли такой проект английским империалистам?»

«Во время нашего спора, касавшегося множества вопросов, мы не пришли к единому мнению. Мы тепло распрощались с Лениным…»

Уэллс покинул Кремль вместе с Ротштейном, ворчавшим по поводу неосторожных замечаний Ленина об американском проекте.

За несколько месяцев до Уэллса с Лениным встречался гораздо более проницательный англичанин — Бертран Рассел. По-видимому, в 1920 году философ мог лучше понять советского вождя и советскую систему, чем фантаст. «Вскоре по приезде в Москву, — писал Рассел{724},— я встретился с Лениным. Мы разговаривали в течение часа на английском языке, которым Ленин владеет довольно хорошо. К услугам присутствовавшего переводчика приходилось прибегать редко. Кабинет Ленина обставлен очень скудно: большой письменный стол, несколько карт на стене, два книжных шкафа, одно удобное кресло для гостей и еще два или три стула. Было очевидно, что Ленин не любит роскоши или даже простого комфорта. Он очень дружелюбен и, по-видимому, прост, без малейшего следа высокомерия. Не зная заранее, кто это такой, никто бы не смог сказать, что это человек, облеченный большой властью или в каком бы то ни было отношении выдающийся. Никогда не встречал я человека, в такой степени лишенного самомнения. Он глядит на посетителей очень пристально и прищуривает один глаз (левый глаз его имел дефект зрения), так что кажется, что проницательность другого глаза возрастает почти пугающе. Он много смеется. Сначала его смех кажется дружелюбным и веселым, но постепенно я почувствовал в нем какую-то мрачную ноту. Ленин по-диктаторски властен, спокоен, неустрашим, до чрезвычайной степени лично бескорыстен, — в общем, воплощенная теория. Чувствуется, что материалистическая концепция истории живой кровью течет в его жилах. Как профессор, он хочет, чтобы его теорию поняли, сердится на непонятливых и несогласных, и очень любит объяснять. У меня осталось впечатление, что он очень многих людей презирает и что он интеллектуальный аристократ».

Рассел был в России с 11 мая по 16 июня 1920 года. На основании своих наблюдений он решил, что существуют три возможности: «Первая — что в конце ^концов большевизм потерпит поражение от сил капитализма. Вторая — что большевики победят и что их победа будет сопровождаться полной утратой идеалов и режимом наполеоновского империализма. Третья — что произойдет длительная мировая война, в которой цивилизация погибнет и все ее проявления (в том числе и коммунизм) будут забыты».

Рассел высмеял большевизм, назвав его «философией нетерпеливых». «Первоисточник всей вереницы зол заключается в большевистских взглядах на жизнь: в ненавистническом догматизме и в убеждении, что человеческую натуру можно насильно переделать», — писал Рассел, предсказывая, что «трагическое заблуждение большевиков сулит миру века беспросветной тьмы и бесполезного насилия». Частично большевизм унаследовал отсутствие свободы от царского режима, признавал Рассел. Но «большая часть характерного для большевиков деспотизма принадлежит к самой сущности их социальной философии».

Рассел хотел, приехав в Россию, проверить, «действительно ли советская система превосходит парламентаризм» как форма представительного правления. «Мы не смогли проверить это, потому что советская система умирает… Московский совет встречается редко… Президиум совета заседает каждый день… Он состоит исключительно из ортодоксальных коммунистов».

Рассел подверг критике также мероприятия советской экономики. Но, как философ, он посвятил особенно большую часть своей книги теории большевизма. По его словам, «марксистскому коммунизму недостает изменчивой текучести и скептической практичности современной науки». «Согласно Марксу, самообогащение представляется естественной целью политической деятельности человека. Но современная психология проникла гораздо глубже в тот океан безумия, по которому совершает опасное плавание маленькая ладья человеческого разума». Рассел привел некоторые неэкономические факторы, влияющие на мировоззрение и деятельность человека, а именно климат и пол. Несмотря на материальность этих факторов, марксисты ими пренебрегают. Еще одним элементом, о котором забывают марксисты, является национализм. Марксизм в руках у марксистов «стал прокрустовым ложем того, что касается отношения к инстинктивной жизни». Но «приходит момент, когда люди начинают чувствовать, что развлечение и удобство ценнее, чем все остальные блага, вместе взятые». Еще одно предсказывание Рассела заслуживает высокой отметки: «Чистейшая ерунда притворяться, будто правители такой великой империи, как Советская Россия, когда они привыкнут к власти, все-таки сохранят пролетарскую психологию и их классовые интересы будут теми же, что интересы простого рабочего». Наконец, Рассел дал определение, что такое коммунист: «Это человек, имеющий ряд сложных и догматических убеждений, — как, например, философский материализм, — которые, возможно, справедливы, но справедливость которых, с точки зрения научного ума, не может подтверждена с какой бы то ни было уверенностью».

К сожалению, Рассел не обсуждал с Лениным этих принципиальных вопросов. Вопросы, которые он задал Ленину, были так поверхностны, что и он сам, и многие другие могли бы на них ответить заранее. Вопрос первый: «Возможна ли в Англии революция без насилия?» Ленин отмахнулся от этого предположения, сочтя его фантастическим. «У меня осталось впечатление, что его знания и психологическое воображение слабы, что касается Англии», — пишет Рассел. Вопрос второй: «Можно ли прочно и полностью установить коммунизм в стране, где преобладающее большинство населения крестьяне?» Ленин признал, что это трудная задача, и посмеялся над тем, что крестьянин вынужден менять продовольствие на клочки бумаги, — ему казалось комичным, что русские бумажные деньги так обесценены. Но условия изменятся к лучшему, уверял Ленин. Поможет электрификация. Что по-настоящему необходимо, доверительно сказал он Расселу, так это революция в других странах. «Мир между большевистской Россией и капиталистическими странами всегда будет непрочным», — заметил он. Вернувшись к крестьянскому вопросу, Ленин описал «расслоение крестьянства и правительственную пропаганду среди бедных крестьян, направленную против богатых и ведущую к актам насилия, которые он, казалось, находил забавными. Он высказывался в таком духе, как будто диктатура над крестьянством должна продолжаться еще долгое время ввиду того, что крестьяне хотят свободной торговли».

Подводя итоги своим впечатлениям о Ленине, Рассел писал: «Я думаю, что если бы я его встретил, не зная, кто он, я бы никогда не догадался, что это великий человек: он слишком самоуверен и узко ортодоксален. Источник его силы, по-моему, его честность, смелость и непоколебимая вера — религиозная вера в марксистское евангелие… К свободе он питает так же мало любви, как христиане, пострадавшие при Диоклетиане… Может быть, любовь к свободе несовместима с искренней верой в существование панацеи от всех людских бед. Если это так, я могу лишь радоваться скептическому нраву Западного мира. Я поехал в Россию коммунистом, но контакт с теми, у кого нет никаких сомнений, усилил в тысячу раз мои собственные сомнения, не столько в самом коммунизме, сколько в разумности такой твердой веры, ради которой люди готовы причинять величайшие несчастья… Цена, которую человечество должно заплатить, если оно хочет достигнуть коммунизма по большевистскому способу, слишком ужасна… и даже если эта цена будет заплачена, я не верю, что результат будет таким, какого большевики, по собственному признанию, хотят».

Эмма Гольдман и Александр (Саша) Беркман тоже приехали поклониться Советской России и вместо этого прокляли ее. Депортированные в декабре 1919 года из США, эти известные анархисты в январе 1920 года прибыли в Петроград. На митингах в Америке они восхваляли советское правительство. Новоприбывшие были в экстазе: «Советская Россия! Священная земля, волшебный народ! Вы стали символом надежд человечества, вам одним суждено спасти его. Я пришла служить вам», — так описывает Эмма Гольдман чувства, охватившие ее, когда она ступила на советскую землю{725}. Вскоре два анархиста заметили, что «на заседании Петросовета подавлялась свобода слова», что «в столовой Смольного члены партии получали лучшее питание», что «таких несправедливостей вообще много: при так называемом коммунизме существует 34 разряда пайков». Тем не менее они попытались защитить свою веру от ударов действительности: «Мы с Сашей продолжали твердо верить, что большевики — наши братья в общей борьбе». Надежда на светлое будущее человечества заставила их не видеть бесчеловечности. Надежда рассеивала грозовые тучи, оставляя только серебристые облака. Они знали, что «за политических эмигрантов берут заложников, не исключая даже престарелых родителей и детей в нежном возрасте». Они знали о том, что «каждую ночь ЧК устраивает уличные облавы и домашние обыски». Но, как пишет Эмма Гольдман, ее «внутреннее око не хотело замечать правды, столь очевидной внешнему взору». Таких, как она, было много.

Анжелика Балабанова устроила двум анархистам встречу с Лениным. Целый час они ждали в приемной. Наконец дверь кабинета распахнулась. Они вошли. «Два раскосых глаза уставились на нас с пронзительной проницательностью». Описывая обстановку кабинета, Гольдман замечает: «Она подходила человеку, известному суровостью своего быта и простотой». Заметила Гольдман и «эмоциональную сдержанность» Ленина, и «быстроту его восприятии». «Не менее удивительно было веселье, охватывавшее Ленина, когда он замечал что-нибудь смешное в себе самом или в своих посетителях. Особенно, когда ему удавалось поставить посетителя в неудобное положение, великий Ленин так трясся от хохота, что невольно приходилось смеяться с ним вместе». Ленин начал с метких и хорошо заостренных вопросов: каковы шансы на революцию в США в ближайшее время? почему они не остались в Америке, чтобы помогать революции, хотя бы сидя в тюрьме? Как они собираются помогать революции здесь, в России? «Саша первый успел перевести дух. Он начал отвечать по-английски, но Ленин сейчас же остановил его с веселым смехом: «Вы думаете, что я понимаю английский язык? Ни слова. И других языков не знаю. Я к ним не способен, хоть и жил много лет за границей. Смешно, правда?» — и он снова залился смехом».

С Уэллсом и с Расселом он бегло разговаривал по-английски. Его смех, наверное, означал, что он знает, что его посетители знают, что он лжет.

Беркман обратился к Ленину по-русски. Почему анархистов держат в советских тюрьмах? «Анархистов? — перебил Ленин. — Чепуха! Кто вам рассказал такие небылицы?.. У нас в тюрьмах сидят бандиты и махновцы, а идейных анархистов нет».

Эмма Гольдман напомнила, что «капиталистическая Америка тоже разделяет анархистов на две категории — философскую и преступную». Разве Ленин не верит в свободу слова?

«Свобода слова — это буржуазный предрассудок, — ответил Ленин, — успокаивающий компресс от социальных язв. В республике рабочих экономическое благосостояние говорит громче, чем слова». Перед диктатурой пролетариата «стоят очень серьезные трудности, самая серьезная — это сопротивление крестьянства. Крестьянам нужны гвозди, соль, текстиль, тракторы, электрификация. Когда мы им это дадим, они будут с нами… При теперешнем состоянии России вся болтовня о свободе только пища для реакции, пытающейся подавить Россию. В этом виновны только бандиты, и их надо держать под замком». Эти слова дали им представление о том, какое будущее ожидает Советскую Россию. Грубо игнорируя хорошо известную любовь анархистов к свободе и ненависть к организации, Ленин предложил Гольдман и Беркману сотрудничать с Коминтерном, работая за рубежом на пользу Советов. Они не могли согласиться на это. Горечь их постепенно накоплялась в течение последовавшего за этим разговором года, но она перелилась через край только после того, как Кремль сосредоточенной военной силой подавил крестьянско-анархистское восстание советских матросов в Кронштадте в 1921 году. Позже слово «Кронштадт» стало синонимом той последней капли, которая переполняет чашу терпения коммуниста или попутчика и заставляет его оставить движение того последнего толчка, который сбрасывает седоков с паровоза мировой революции.

Анжелика Балабанова, приведшая Гольдман и Беркмана к Ленину, испытала свой «Кронштадт» еще до них. Она хорошо знала Ленина, приходила к нему домой, он с ней советовался. Она знала европейское социалистическое движение, особенно итальянское. Однажды, в 1920 году, Ленин пригласил ее к себе в Кремль и спросил, каково ее мнение о ситуации в Италии. Она сказала, что в Италии большой революционный энтузиазм. «Но, товарищ Балабанова, — перебил ее Ленин, — разве вы не знаете, что революционные события в Италии в настоящий момент были бы катастрофой, трагедией? У Италии нет ни зерна, ни угля, ни, вообще, сырьевых материалов… Не сравнивайте русский народ с другими народами. Ни один другой народ не смог бы вынести такие страдания… Нам не нужна вторая Венгрия». Преждевременная революция в маленькой стране не была нужна Ленину.

Но этот разговор показал Балабановой «лицемерие большевистской политики и лично Ленина», потому что, в то время как сам Ленин говорил ей об опасностях, связанных с революцией в Италии, Джьячинто Серрати, вождь итальянских революционных социалистов, утверждавший то же самое, попал в немилость в Москве и был объявлен предателем. Кремль заменил его Бомбаччи, которого Ленин назвал и разговоре с Балабановой «безграмотным идиотом», а другой видный большевик — «длиннобородым дураком». Позже, пишет Балабанова, большевики бросили его. Тогда он примкнул к фашистам и позже был повешен на одной виселице с Муссолини{726}.

Балабанова увидела, что ее окружает цинизм, неискренность, обман, всеобщая нищета, вызванная советским государством. «Я сама видела и испытала на себе, — пишет она, — как ходят в деревне из избы в избу, пытаясь обменять иголку на яйцо». Такое положение было не только результатом мировой и гражданской войн, но и следствием любви Ленина к классовой борьбе.

Поэтому Балабанова заявила в ЦК, что хочет оставить пределы России. Начались проволочки. Она без конца умоляла Ленина ускорить ее отъезд. Наконец, он сказал с раздражением: «Что ж, ладно, если вы предпочитаете Италию России, мы немедленно выполним вашу просьбу».

Однако вместо этого ЦК приказал ей поехать в санаторий на юге России. Когда она отказалась, сказав, что здорова, ей предложили важный пост на юге. В конце концов ей позволили уехать. Несмотря на десятилетия своей антикоммунистической деятельности на Западе, она сохранила уважение к Ленину. «И Лениным, и Троцким, — писала она, — руководило одно желание: служить делу народа. Этой цели они посвятили всю свою жизнь. Но поступали они по-разному». Ленин был совершенно безличен. Он «убеждал, требовал повиновения», но все это совершенно безличным образом. Он каждого заставлял чувствовать ровней себе. «Это не требовало от него напряжения, такова была его подлинная натура. Своим противникам он был нетерпимым, упрямым, жестоким и несправедливым врагом, но он всегда относился к ним, как к врагам большевизма, а не как к своим личным противникам. Часто говорят, что Ленин был скромен. По-моему, это не так. Скромность предполагает наличие какого-то суждения, сравнение между самим собой и другими. Для Ленина это не играло роли. Характерно для него то, что он хотел учиться у других, особенно после того, как пришел к власти… Троцкий мыслил и поступал совсем иначе. Он служил революционному идеалу с той же самоотверженностью, что и Ленин, но каждый его поступок, каждая мысль несли на себе печать его личности: «Это сказал Троцкий, это написал Троцкий». Его темперамент и «едкая ирония» приобретали ему многочисленных врагов. «Даже когда он хотел быть дружелюбным, он всегда был закован в ледяной панцирь». Ленин был безразличен к аплодисментам и к крикам неодобрения. Он был «сельский учитель»: после урока, после выступления, он удалялся быстрыми шагами. «Он был врагом всего, что делается напоказ». Троцкий, наоборот, любил аплодисменты и громкое одобрение толпы.

Ленин был только функцией. Троцкий был функцией и формой.

В своей маленькой книжке воспоминаний о Ленине, вышедшей в 50-х годах, Балабанова писала: «Ленин умел не смешивать своего мнения о человеке лично с мнением о полезности его как орудия на службе большевизма. Троцкого Ленин не любил». Ему не нравилось тщеславие Троцкого. Но он тесно и гармонично сотрудничал с Троцким после революции, несмотря на их разногласия.

Троцкий был аккуратен, по-пуритански щепетилен, точен, старателен. «Подумайте только, — сказал он как-то Балабановой, — мой отец хочет ко мне приехать, но у него нет башмаков, а я не могу их достать для него. Как я могу просить башмаков для моего отца, когда у стольких людей их нет?» Ленин бы в таком случае сделал исключение для своих родителей.

Троцкий одевался просто, обычно в форменный френч Красной Армии, без всяких украшений, но был всегда элегантно подтянут и чистоплотен. Одежду Ленина, как писал в газете «Нью-Йорк Уорлд» от 21 февраля 1920 г. Линкольн Айр, «трудно описать: грязноватый мягкий белый воротничок (даже грязные белые воротнички стали редкостью в России), черный галстук, коричневый костюм, брюки заправлены в валенки — самый теплый вид обуви».

Ленин принял Айра в Кремле и даже согласился привести его и фотографа Виктора Кубса к себе на квартиру, куда буржуазные иностранцы попадали редко. Там он предоставил себя интервьюеру и кинооператору, отвечая на вопросы первого и выполняя требования последнего. Айра Ленин встретил такими словами: «А вы представляете «Нью-Йорк Уорлд», это ваш правительственный орган, не правда ли?»

«По-видимому, — писал Айр в своей газете 21 февраля, — Ленин был в наилучшем расположении духа. Бросался в глаза его мрачноватый юмор. Он часто смеялся, обычно в ответ на иронические замечания, которые он так ценит. Чувствовалось та быстрота умственных реакций, то электрическое проворство ума, которые составляют, быть может, наиболее характерное его свойство».

Пока Ленин «с улыбчивой послушностью» выполнял указания фотографа, Айр изучал государственного деятеля: «Лысина, косые глаза, широкий нос, довольно толстые губы и нечесаная рыжеватая с проседью борода делают Ленина решительно некрасивым, чтобы не сказать — уродливым. Но это некрасивость бульдога — в ней нет ничего нездорового или отталкивающего. К тому же широкий и несколько выпуклый лоб мыслителя избавляет это лицо от тяжелого, почти животно-грубого выражения, которым бы оно иначе обладало. Ленин говорит по-английски медленно, но очень чисто… На все поднятые вопросы он отвечал без запинки, как человек, хорошо продумавший все свои идеи…»

Выслушивал указания Ленин и от английской скульпторши Клэйр Консуэло Шеридан, кузины Уинстона Черчилля, приехавшей в Москву с теплыми рекомендациями Льва Каменева и попавшей в Кремль к Ленину с помощью Михаила Бородина. Это была привлекательная аристократка, красота которой нашла себе тонких ценителей среди высокопоставленных коммунистов. Ленин остался невосприимчивым к ее женским чарам, но, как писала она, «у него были радушные манеры и добрая улыбка, которые сейчас же заставляли чувствовать себя непринужденно в его присутствии». Во время первого, часового сеанса 7 октября 1920 года «он не курил и не выпил даже чашки чаю». Он работал, сидя за столом. Когда он разговаривал по телефону, «его лицо утрачивало скучное выражение покоя и становилось оживленным и интересным. Он жестикулировал, обращаясь к телефону, как будто тот мог понять». Во время второго и последнего сеанса на следующий день она заставила его оставить бумаги и позировать, сидя на принесенном ею вращающемся стенде. Разговаривали они мало. В ответ на ее вопрос, почему все его секретари — женщины, он коротко сказал, что мужчины на фронте. Она спросила, читал ли он Герберта Уэллса. Оказалось, что он начал «Джоан и Питер», но не дочитал до конца. «Ему понравилось описание жизни английской буржуазной интеллигенции в начале романа». Правда ли, что двоюродный братец Уинстон — самый ненавистный в России англичанин? Ленин «пожал плечами и сказал что-то насчет того, что Черчилль — человек, за которым стоит вся мощь капиталистов». К Ленину пришел на прием товарищ. «Ленин смеялся и хмурился, глядя то задумчиво, то печально, то юмористически. Брови его были в движении: он то подымал их, то опять злобно насупливал».

Сидя на вращающемся стенде, Ленин сказал Шеридан, что «никогда еще так высоко не сидел». Став перед ним на колени, чтобы посмотреть на него в другом ракурсе, она спросила, смеясь, привычно ли ему такое отношение женщин. Вошедшая секретарша помешала Ленину ответить. «Они быстро заговорили по-русски и над чем-то смеялись».

«Он глядел на меня с презрением, как на буржуазку», — писала она позже. Может быть, ей показалось так потому, что он не реагировал на тяжелую артиллерию ее кокетства, которая неотразимо действовала на людей поменьше.

«Дайте мне письмо, чтобы я отвезла Уинстону», — предложила она.

Ленин ответил, что «уже обращался с посланием к Черчиллю через делегацию британских лейбористов и что Черчилль ответил не прямо, а с помощью едкой газетной статьи, в которой назвал своего корреспондента ужасным чудовищем…»

Вернувшись в Англию, Шеридан написала книгу о своих советских впечатлениях, читая по головам вождей (Ленина, Троцкого, Дзержинского, Зиновьева), как хиромант читает по ладоням{727}. Ленину книга не понравилась{728}.

В Петрограде, в первые месяцы после революции, Ленин с женой иногда гуляли по набережной Невы без всякой охраны: Ленина тогда еще мало знали в лицо, вспоминает Крупская{729}. Эта пожилая пара могла остаться незамеченной и на улицах Москвы в 1920 году. Но к тому времени Ленин стал личностью мирового значения, мировой загадкой, пугалом для одних и надеждой для других. В Советской России его любили и ненавидели, обожали и презирали. Равнодушных к нему не было, потому что власть принадлежала ему, потому что он был олицетворением политической и социальной программы, которую осуществляли его партия и правительство и которая затрагивала всех обитателей России и многих иностранцев. Он знал, чего хотел. Он был весь из одного куска — большой, грубый, неотесанный осколок гранита, производивший более сильное впечатление, чем любая отделанная скульптура. Он избрал своей жизнью политику и отдал ей всю жизнь. Он не знал внутренних конфликтов или сожалений, но радость была ему знакома. То, что история неожиданно предоставила ему возможность исполнить задачу, которую он поставил себе с юношеских лет, должно быть, доставляло ему бесконечное удовлетворение. Он посмеивался над иностранцами и испытывал удовольствие, когда приводил в смущение неверовавших. Вера в себя и в свою идею вознесла его на вершину. В несчастной стране он был счастлив. На вершинах бывает холодно. Там он жил один, в то время как внизу все было погружено в смятение, трудности, беды, смерть и отчаяние. Поэтому он долго откладывал проведение тех новых мер, которые были ему навязаны в 1921 году. Он отказывался спуститься с горы. В этом могла быть его сила, но могла быть и слабость.