11. РОЖДЕСТВО И ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ ДЕКАБРЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. РОЖДЕСТВО И ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЕ ДЕКАБРЯ

В 1919 году Артур Рэнсом из «Манчестер Гардиан» беседовал с Лениным в московском Кремле. Ленин сказал ему: «Россия была единственной страной, где могла начаться революция». Рэнсом заметил, что в России революционерам было куда отступать (а в Англии не было).

«Да, — согласился Ленин, — нас спасли расстояния. Немцы их боялись». В 1918 году, прибавил Ленин, немцы «могли нас съесть и добиться мира, который им бы с радостью дали союзники в благодарность за наше уничтожение»{245}. Но немецкие генералы помнили о московском походе Наполеона. За Москвой простиралось знакомое Ленину Поволжье, а за ним — Урал и бесконечная Сибирь, так хорошо знакомая Ленину, Троцкому, Сталину, Каменеву и почти всем большевикам, отбывавшим там ссылку. Русские расстояния успокаивали Ленина. Если бы дошло до худшего и немцы, пренебрегая договором, пошли войной на большевизм, советское правительство могло, захватив свои немногочисленные папки с делами, перебраться на восток, выждать, отдав пространство за время, и призвать мороз и опустошение себе в союзники вместо западных капиталистов.

Мира не надо бояться, в войне нет добра. Таковы были основы политики Ленина по отношению к Брест-Литовску. Было и еще одно соображение: «Крестьянство все еще причиняет нам затруднения», — сказал Ленин Рэнсому в 1919 году{246}. Поволжье, Сибирь, Средняя Россия и, в первую очередь, Украина были густо населены крестьянами, готовыми к мятежу. Это заставляло Ленина добиваться успеха мирных переговоров любой ценой.

Революция отвлекла помыслы людей от внешнего мира и сосредоточила их на внутренних проблемах: разделе земли и перераспределении власти в городе и деревне. Здесь в советском режиме развилось внутреннее противоречие: чтобы обеспечить поддержку масс, он должен был обратить внимание на внутренние трудности, а чтобы избежать падения, ему нужно было способствовать революции за границей. Ленин считал, что мир, как бы дорого он ни обошелся, будет полезен в обоих отношениях. Среди коммунистов были и инакомыслящие. Сепаратный мир с Германией, возражали они, погубит мировую, а следовательно, и советскую революцию. Эти разногласия подрывали переговоры в Брест-Литовске, оставляя Ленина в меньшинстве.

Неприятности начались сейчас же после большевистского переворота, когда несколько русских дивизий установили связь с немецкими войсками и предложили им прекратить огонь на этих участках фронта. Г. И. Чудновский, красноречивый коммунист и комендант Зимнего Дворца, упрекал Ленина, разрешившего такой образ действий. Это подорвет армию, говорил Чудновский. Речь Чудновского цитировалась в «Известиях» ЦИКа от 23 ноября 1917 г.: «То, что сделано сейчас тов. Лениным, уничтожает возможность для наших солдат идти в бой, в таком случае, если германское правительство не пойдет на мирные переговоры и нам придется продолжать войну, неся германскому пролетариату освобождение на концах своих штыков». Ленин отверг обвинение, но этот обмен мнениями показал стратегию сторонников революционной войны. Они хотели идти на Германию, чтобы помочь свергнуть кайзера. Людендорф, Гинденбург и Гофман, очевидно, должны были их пропустить с низким поклоном.

Ленин имел столь же наивное представление о возможностях мира. 23 ноября он сообщил, что советские призывы к миру доходят до Европы по радио, несмотря на немецкие помехи («встречные волны»). «Мы имеем возможность, — продолжал он, — сноситься радиотелеграфом с Парижем, и когда мирный договор будет составлен, мы будем иметь возможность сообщить французскому народу, что он может быть подписан и что от французского народа зависит заключить перемирие в два часа. Увидим, что скажет тогда Клемансо…» За договором должна была последовать революция. «Эта борьба будет трудной и упорной, — прибавил Ленин. — Международный империализм мобилизует все свои силы против нас, но как ни велики силы международного империализма, наши шансы весьма благоприятны»{247}. Может быть, он просто насвистывал бодрую мелодию, чтобы товарищам не было страшно в темноте? Может быть, он, как всегда, преувеличивал шансы революции?

Ленин предполагал следующее: мирный договор между всеми воюющими сторонами или, если это невозможно, только с четырьмя центральными державами, а затем — революцию. Его противники предлагали революцию без мирного договора. В результате одновременно проводились три операции. Советы вели переговоры с центральными державами в Брест-Литовске, пытались усадить представителей западных держав за стол переговоров и вели революционную пропаганду против обоих блоков.

Коммунисты боялись остаться с Германией один на один. 28 ноября советская пресса объявила, что советское предложение о перемирии принято Четверным союзом во главе с Германией, но что переговоры отложены до 2 декабря. Эта отсрочка должна была дать западным державам время «присоединиться к мирной платформе и вступить в общие мирные переговоры с врагом для заключения перемирия на фронтах всех воюющих наций». Народный комиссар по иностранным делам Л. Троцкий подтвердил это в ноте, врученной представителям союзников в Петрограде. Британский посол сэр Джордж Бьюкенен записал в своем дневнике 27 ноября: «Троцкий передал военным атташе союзников ноту, в которой утверждает, что его правительство никогда не желало сепаратного мира, но намерено мира добиться. Если Россия, после всего, должна будет заключить сепаратный мир, заключается в ноте, то это будет виною союзных правительств»{248}.

Союзники не ответили на ноту.

Советская делегация прибыла в Брест-Литовск 2 декабря, с опозданием на полчаса. Один рабочий, один крестьянин и один матрос символически представляли в делегации опору нового правительства. В делегацию входили Адольф Иоффе (председатель), Лев Карахан (секретарь), Лев Каменев, Григорий Сокольников, Анастасия Биценко, капитан Масловский-Мстиславский и другие военные консультанты.

«Моего кузена, принца Эрнста Гогенлоэ, посадили за обедом рядом с мадам Биценко, — пишет принц Макс Баденский. — Она это заслужила, убив министра: 5 декабря 1905 года ею был убит бывший военный министр генерал Виктор Викторович Сахаров»{249}.

«Никогда не забуду первого обеда с русскими, — отметил генерал Макс Гофман. — Я сидел между Иоффе и Сокольниковым, нынешним комиссаром финансов. Против меня сидел рабочий, которого явно смущало большое количество столового серебра. Он пробовал то одну, то другую столовую принадлежность, но вилкой пользовался исключительно для чистки зубов. Прямо напротив, рядом с принцем Гогенлоэ, сидела мадам Биценко, а рядом с нею — крестьянин (Р. И. Сташков. — Л. Ф.), чисто русский феномен с длинными седыми кудрями и огромной дремучей бородою. Один раз вестовой не смог сдержать улыбку, когда спрошенный, какого вина ему угодно, красного или белого, он осведомился, которое крепче, и попросил крепчайшего»{250}.

С другой стороны, «Иоффе, Каменев и Сокольников, особенно первый, производили впечатление исключительно умных людей. Они с энтузиазмом говорили о своей задаче — привести русский пролетариат к вершинам счастья и благоденствия». Кроме того, вспоминает Гофман, они поверяли ему свои планы мировой революции. Это было откровенно, но вряд ли дипломатично с их стороны.

На первом заседании, 2 декабря, сначала Иоффе, а потом Каменев выступили с длинными речами о большевистских принципах мира, предложили начать переговоры с западной Антантой и, наконец, согласно советскому коммюнике от 5 декабря, «внесли проект перемирия на всех фронтах… Главными пунктами этого предложения было, во-первых, запрещение переброски войск с нашего фронта на фронт наших союзников и, во-вторых, очищение немцами островов Моонзунда». Оккупированные немцами, эти островки в Рижском заливе могли представить угрозу для Петрограда.

Германская делегация согласилась не эвакуировать, а только прекратить военные действия на Моонзундских островах и не перебрасывать войск во Францию, Фландрию и Италию, если только приказ о переброске не был отдан до 5 декабря. Поскольку такие приказы были даны многим дивизиям, оговорка ничего не значила. Советские делегаты хотели шестимесячного перемирия, но приняли германское встречное предложение, согласно которому военные действия прекращались на 10 дней (с 7 по 17 декабря) и могли быть возобновлены с предупреждением о том за три дня. Советские представители потребовали семидневного перерыва в переговорах и добились его. Тогда Троцкий сообщил британскому, французскому американскому, китайскому, итальянскому, японскому, румынскому, бельгийскому и сербскому посольствам в Петрограде, что «переговоры… прерваны по инициативе нашей делегации на одну неделю, чтобы дать возможность в течение этого времени информировать народы и правительства союзных стран о самом факте переговоров, об их направлении». Он призывал правительства союзных держав «определить свое отношение к мирным переговорам, т. е. свою готовность или свой отказ принять участие в переговорах о мире и, — в случае отказа, — открыто перед лицом всего человечества заявить ясно, точно и определенно, во имя каких целей народы Европы должны истекать кровью в течение четвертого года войны».

Ответа не последовало.

На заседании ВЦИК, 23 ноября, Лев Каменев объяснил, почему большевики придают такое значение запрету переброски войск с восточного фронта на западный: «Этот пункт необходим, чтобы французские, английские и итальянские рабочие не поняли бы нас так, что мы покидаем их»{251}, санкционируя немецкие подкрепления на тех фронтах, где они воюют. В официальном советском коммюнике говорилось, что переброски войск на фронты «наших союзников» не будет.

Большевики намекали на то, что у России есть союзники и она не совсем беспомощна.

15 декабря между советами и Четверным союзом было подписано новое перемирие, сроком до 12 января, с автоматическим возобновлением, если не последует отказа от одной из сторон за семь дней. В этом документе воспрещалась переброска германских войск на западный фронт. Советы не хотели ожесточать своих «союзников» и сердить западный пролетариат. Кроме того, они хотели, чтобы немецкие солдаты, оставаясь на востоке, служили мишенью для коммунистической пропаганды. По договору о перемирии, разрешались сношения между немецкими и советскими частями, «но число участвующих лиц не должно превышать с каждой стороны 25 человек». Двадцати пяти было достаточно для антивоенной пропаганды. Людендорф впоследствии жаловался, — а Черчилль подтвердил, — что некоторые элементы германской армии на восточном фронте были деморализованы большевистской пропагандой. Братание ускорило и распад русской армии. Русские убедили врага и самих себя, что дальнейшие бои бесполезны. Отсутствие дисциплины позволяло русским уходить домой. Немцы оставались на фронте.

Следующим вопросом на повестке дня, после соглашения о перемирии, было заключение мира. Мирная конференция открылась в Брест-Литовске 22 декабря, в 4 часа 24 минуты пополудни. Через пять дней «Известия» жаловались, что «отказ союзников принять участие в мирных переговорах связывает по рукам и ногам Русскую революцию в ее борьбе за всеобщий демократический мир». Но Запад оставался враждебным.

Чиновник британского министерства иностранных дел, блистая умом и образованностью перед начальством, писал 12 ноября 1917 года, через пять дней после захвата власти большевиками: «Большевизм это, в сущности, чисто русская болезнь; это — искаженное и доведенное до крайности толстовство». (В большевизме было примерно столько же толстовства, сколько в набегах Чингис-Хана или сталинских чистках.) «Слишком рано сейчас размышлять о ближайшем будущем России», — продолжал он, а затем, все-таки размышляя, объявил: «Можно считать очевидным, что большевистское правительство при последнем издыхании» {252}.

О том, как война затуманила умы даже в цивилизованной Англии, можно судить по следующим выдержкам из газетных передовых статей. Лондонская «Морнинг Пост» провозгласила 9 ноября 1917 года, что большевистские вожди — «русские евреи немецкого происхождения и на содержании у Германии». Комментируя русско-германское перемирие, обычно полная достоинства газета «Тайме» 23 ноября 1917 года объявила: «Было бы недостойно союзников тратить слова на осуждение этого шага… Союзники знают, что максималисты (большевики) — это банда анархистов и фанатиков, временно захвативших власть, пользуясь параличом национальной жизни… Они знают, что Ленин и некоторые из его приспешников — авантюристы немецко-еврейской крови, состоящие на содержании у немцев… Пока большевиков терпят во главе страны, ни о какой помощи России со стороны союзников не может быть и речи». Рассудок пал жертвой страстей.

Посол Соединенных Штатов Фрэнсис заметил в письме от 8 ноября 1917 года: «Сообщают, что Петроградский совет рабочих и солдат назначил кабинет с Лениным в качестве премьера, Троцким в качестве министра иностранных дел и мадам или мадемуазель Коллонтай в качестве министра образования»{253}. Позже он писал: «Конечно, мы не признали бы, или я не признал бы такого совета министров, где премьером — Ленин, а министром иностранных дел — Троцкий».

Такую же враждебную позицию заняла Франция. Париж поручил генералу Вертело, французскому военному атташе на Румынском фронте, сообщить русским властям, что «правительство, показавшее себя способным вступить в соглашение с врагом, не будет признано»{254}. Французский министр иностранных дел С. Пишон заявил в Палате депутатов 28 декабря 1917 года: «Россия может вести или не вести переговоры о сепаратном мире. Во всяком случае, мы будем продолжать войну».

Отношение со стороны англичан, французов и американцев вполне понятно. Россия дезертировала из их рядов и вела переговоры с их смертельным врагом. Ненависть к социализму и коммунизму тоже играла роль. Россия была в состоянии упадка, и большевистский режим пал бы, если бы не заключил мира. Но на Западе надежда выиграть войну делала мир мало популярной идеей, особенно теперь, когда Соединенные Штаты выступили на стороне союзников. С другой стороны, повергнув Россию, Четверной союз мог тоже надеяться на победу.

Хотя западные державы воздержались от участия в брестских переговорах, они понимали, что абсолютная неуступчивость была бы ошибкой. Таково искусство дипломатии. Что, если перемирие будет прервано, и советы, в отчаянии, будут вынуждены просить помощи у союзников, чтобы остановить немецкое наступление? Что, если большевистская фракция, враждебная сепаратному миру, с помощью левых эсеров, разделяющих ее взгляды, возьмет верх в советских кругах? В международной политике разумно поддерживать связи, быть на месте в качестве альтернативы, если представится случай для переговоров. Но так как сношения между западными посольствами в Петрограде и советским правительством могли быть поняты как признание последнего de facto, а этого западные державы хотели избежать, то они воспользовались услугами неофициальных посредников или второстепенных дипломатов, чтобы наладить контакт с большевиками и вернуть их в лоно военного союза.

Положение создалось такое, что недовольные неумелым подходом своих правительств к русскому вопросу западные посредники могли проявить свой патриотизм, идеализм, честолюбие и самомнение. Ничто не льстит так второстепенной фигуре, как конфиденциальные и кажущиеся важными отношения с главою государства. Ленин и Троцкий представляли в этом отношении большие возможности. Они уделяли много времени капитану Жаку Садулю, одному из младших сотрудников французской военной миссии в России, бывшему генеральному консулу Великобритании в Москве P. X. Брюсу Локкарту и Рэймонду Робинсу из Американского Красного Креста. Все трое упивались своей ролью. Она содержала все основные элементы высокого приключения: тайну, срочную настоятельность, близость с высокими сановниками, дискуссии, от которых могла зависеть судьба наций. Им казалось, что они пишут историю. Во всяком случае, они вписали в историю свои имена.

Артур Рэнсом, жизнерадостный англичанин с моржовыми усами, детский писатель, литературный критик и автор отличных корреспонденции в «Манчестер Гардиан», находил готовый прием у Ленина, Троцкого и других коммунистических вождей. Однажды Ленин спросил его о полковнике Робинсе. «Действительно ли он так дружески настроен по отношению к советскому правительству, как кажется?»

«Да, — отвечал Рэнсом, — но его дружелюбие — это дружелюбие спортсмена, уважающего смелость и отвагу перед лицом трудностей». Рэнсом передал Ленину слова, сказанные раз Робинсом: «Я не могу пойти против ребенка, которого я нянчил шесть месяцев. Но если бы большевистское движение было в Америке, я вышел бы тотчас на улицу с винтовкой — бороться с ним».

«Вот это честный человек, — сказал Ленин, — и дальновиднее большинства других. Он всегда мне нравился»{255}.

Робинс часто виделся с Лениным и еще чаще — с Троцким. Садуль и Локкарт тоже захаживали в маленький, тесный кабинет Троцкого. После встречи с премьер-министром Ллойд Джорджем Локкарт был назначен «главой особой миссии для установления неофициальных взаимоотношений с большевиками». Перед отъездом в Россию Локкарт завтракал в лондонском ресторане «Лайонс» с советским представителем Максимом Литвиновым, давшим ему письмо Троцкому, в котором говорилось, что Локкарт едет «с официальной миссией в Россию»{256}. Член военного кабинета и военный министр в 1918 году лорд Милнер, сам в 1917 году побывавший в России, накануне отъезда Локкарта из Англии сказал ему, что его «главной задачей будет нанести как можно больше вреда немцам и вставить палку в колеса переговоров о сепаратном мире»{257}.

Локкарт прибыл в Петроград 31 января 1918 года и на другой день встретился с г. Чичериным, замещавшим Троцкого в комиссариате по иностранным делам, пока тот был в Брест-Литовске. Из этой встречи и последующих Локкарт вынес впечатление, что большевики «очевидно хотят в своей внешней политике использовать немцев против союзников, а союзников против немцев»{258}. (На Генуэзской конференции 1922 года, Чичерин, к тому времени ставший комиссаром по иностранным делам, применил тот же гамбит, но наоборот: он сказал немцам, что его переговоры с англичанами, на самом деле неудачные, идут хорошо и что, если немцы ценят отношения с Россией, то сейчас самое время подписать Раппальский договор. Немцы так и сделали.) Переговоры в Брест-Литовске в самом деле шли неудачно для большевиков. Но дружественный жест со стороны Англии только ускорил бы сепаратный мир на условиях более благоприятных для большевиков, а сепаратного мира Локкарт, Робинс и Садуль желали менее всего.

В течение последующих месяцев Локкарт находился в близком сотрудничестве с Рэймондом Робинсоном. «Скорее филантроп, чем политик, Робинс был прекрасным оратором, — пишет Локкарт— Его разговор, как разговор г-на Черчилля, всегда бывал монологом, но никогда не наскучивал собеседнику. У него была поразительная внешность — черные волосы и орлиные черты лица: индейский вождь с Библией вместо томагавка… Несмотря на свое богатство, он был антикапиталистом. Но, при всей своей симпатии к угнетенным, он преклонялся перед великими людьми. Его прежними идолами были (Теодор) Рузвельт и Сесиль Роде… А Ленина забавлял культ героев, и из всех иностранцев одного Робинса он всегда был готов видеть; только Робинсу удалось своей личностью импонировать бесстрастному вождю большевиков»{259}. Личность Робинса, действительно, была импозантна. Ленин был фанатик, и Робинс был фанатик. Очевидно, есть фанатики с горячим сердцем и фанатики с холодным умом. Робинс принадлежал к первым, Ленин — к последним, но фанатизм, бывший их общей чертой, делал их родственными друг другу. Кроме того, Ленина, наверное, забавлял этот американец, занимавшийся золотоискательством в Аляске и филантропией в Чикаго, страстно верующий человек, который отстаивал дружественные отношения с большевиками, врагами религии и богатства.

Робинс приехал в Россию при Керенском, чтобы работать под начальством полковника Вильяма Б. Томпсона, заведовавшего Американским Красным крестом. Томпсон был мультимиллионером. Он собрал маленькую группу видных правых эсеров, в их числе Екатерину Брешко-Брешковскую, «бабушку русской революции», Николая Чайковского и других деятелей, заинтересованных в подъеме политического и военного духа и укреплении антибольшевистского правительства. Принимая во внимание нужду в деньгах, Томпсон снял со своего личного счета в нью-йоркском банке Дж. П. Моргана и Компании «миллион долларов, как одну копейку», по выражению Дж. Ф. Кеннана{260}, и перевел эти деньги в петроградский банк, на имя группы{261}. Робинс был человеком такого же залихватского, отзывчивого, экспансивного, небюрократического и недипломатического склада, что и Томпсон. В конце ноября 1917 года, когда Томпсон вернулся из России в Америку, Робинс заменил его на посту начальника Красного креста. В 1915 году Робинс был вождем Национального Христианского Социального Евангелического движения в Соединенных Штатах. В 1917 году этот евангелист попал к большевикам. Его роль требовала, чтобы он оказывал сопротивление выходу России из войны. Повинуясь внутреннему порыву, он поставил перед собой еще одну задачу, противоречащую первой, а именно: добиться справедливой политики по отношению к советскому правительству.

Садуль, адвокат и член Палаты депутатов, в начале войны служил помощником французского министpa вооружений, социалиста Альберта Тома. Локкарт назвал Садуля «французским Робинсом», но, как заметил Кеннан, «Робинс и Садуль, по-видимому, не испытывали взаимного влечения, и между ними не было близких связей. Это частично объясняется, может быть, разницей в языке, но только частично. Оба были эгоистами, всецело погруженными в свои собственные переживания. Оба были склонны придавать своим собственным контактам с советскими властями преобладающее значение по сравнению со своими соперниками»{262}.

Робинс и Локкарт, наоборот, сотрудничали друг с другом. «Мне понравился Робинс, — пишет Локкарт. — В течение последующих четырех месяцев (февраль — май 1918 г. — Л. Ф.) мы были в ежедневном и почти ежечасном контакте»{263}. Оба были романтиками (книга Локкарта «Британский агент» насквозь пропитана романтикой), а ситуация соединяла в себе волнение, сопутствующее неожиданной любовной интриге, с трепетом, который испытывают избранные зрители, наблюдающие историческое действо из-за кулис. Локкарту было всего тридцать лет.

У Запада было две стратегии. Одна, официальная, исходившая из Лондона и Парижа, а иногда и из Вашингтона, ставила задачей возвращение старой России в войну путем поддержки или поощрения антибольшевистских правительств. Другая, неофициальная стратегия была: убедить Ленина и Троцкого не выходить из войны. Пока правительства и посольства интриговали против большевиков, три оптимистических посредника, с разрешения, а иногда и по указанию своих посольств, пытались предотвратить подписание мирного договора в Брест-Литовске. Так, например, посол США Фрэнсис, настолько враждебно относившийся к большевикам, что никогда даже не приближался к их учреждениям и не встречался с их представителями, в письме к Робинсу дал высокую оценку его услугам как «источнику неофициальных связей с советским правительством»{264}. Локкарт обменивался шифрованными депешами с английским министерством иностранных дел. Садуль встретил более значительные затруднения и вскоре стал ближе к советам, чем к своему французскому начальству.

О размерах неудачи, постигшей Робинса, можно судить по его величайшему успеху. Он стал отцом Четырнадцати пунктов президента Вильсона, в которых излагались цели, преследуемые Америкой в войне. Об отцовстве этих пунктов спорят очень многие, каждый настаивая, что именно он породил эту идею в уме президента. Приписывает их себе и Робинс.

Текст пунктов показывает, что составляя их, Вильсон думал, в первую очередь, о России. Ряд американцев, побывавших в революционной России, советовал президенту публично провозгласить военные цели Америки, которые, постольку поскольку они совпадали с мирными целями большевиков, могли повлиять на их поведение в Брест-Литовске. 3 января 1918 года полковник Вильям Б. Томпсон составил меморандум для Вильсона (Вильсон отказался его принять, так как, по словам Т. В. Ламонта, партнера Моргана, «не хотел разговаривать с человеком, способным выбросить на ветер миллион долларов»), в котором настоятельно советовал президенту «обратиться к русскому народу… в послании к Американскому Конгрессу» и «объявить, что Америка согласна с некоторыми из основных русских условий мира, как, например, отмена карательных контрибуций и т. д.»{265}.

Томпсон высказал мысль, что советы, «если оказать им разумную помощь или поддержку в (Брест-Литовских. — Л. Ф.) переговорах», отвергнут сепаратный мир с Германией. Более того, по мнению Томпсона, можно было «даже и сейчас полностью совладать с положением в России, так что оно будет абсолютно соответствовать нашей точке зрения»{266}. Это «абсолютно» отражает абсолютное непонимание большевистского образа мыслей и абсолютный оптимизм со стороны Томпсона — миссионерское качество, которое он разделял с Робинсом.

С похожим призывом обратился к президенту Вильсону, через Государственного секретаря Роберта Лансинга, посол США в Петрограде Фрэнсис. Его письмо было отправлено 29 декабря 1917 года, вероятно, с тем, чтобы подкрепить предложение Томпсона. Фрэнсис просил президента «каким нибудь образом публично повторить благородные выражения», содержавшиеся в обращении Вильсона к американскому Сенату 22 января 1917 года{267}. В этой речи Вильсон задал вопрос: «Является ли эта война борьбой за справедливый и прочный мир или только за новое равновесие сил?» Такое равновесие надо было гарантировать, но «кто может гарантировать прочное равновесие нового расположения сил?.. Требуется не только равновесие сил, но и их объединение; не организованные соперничества, а организованный всеобщий мир». Он выдвинул идею «какого-нибудь определенного согласия держав, которое сделало бы фактически невозможным повторение постигшей нас катастрофы». Так зародилась идея Лиги наций. Чтобы облегчить создание «согласия держав», которое предотвратило бы повторение Мировой войны, Вильсон выступил в защиту «мира без победы»: «Только мир между равными может быть длительным… Право так же необходимо для прочного мира, как и справедливое решение наболевших территориальных вопросов или вопросов о национальной государственной принадлежности». В качестве примера, Вильсон предложил создание «единой, независимой и автономной Польши»{268}.

Фрэнсис напомнил Вильсону о речи, произнесенной им 22 января 1917 года, в надежде, что высказанные в ней взгляды, в особенности по поводу независимой Польши (тогда находившейся под германской оккупацией) и «справедливого решения» территориальных и национально-государственных вопросов, т. е. вопросов самоопределения, понравятся большевикам. «Усталый народ этой страны (России), — прибавляет Фрэнсис в неожиданном припадке понятливости, — не станет воевать ради территории… коммерческой выгоды… договоров, заключенных свергнутыми правительствами, но, возможно, встанет на борьбу за демократический мир». Даже слабое слово «возможно» было слишком сильным.

Фрэнсис говорил на необычном для себя языке, и, как пишет Кеннан, «в этом письме отражается влияние, которое Робинс и (военный атташе США в Петрограде бригадный генерал Вильям В.) Джадсон оказали на него в рождественские праздники». Джадсон посетил Троцкого в обществе Робинса.

Руку или, скорее, язык Робинса можно различить и в тексте телеграммы, посланной из Петрограда примерно в то же время Эдгаром Сиссоном, представителем официального американского Комитета общественных связей, Джорджу Крилю, главе комитета в Вашингтоне, поддерживавшему частые сношения с Вильсоном. Сиссон писал: «Если президент изложит антиимпериалистические военные цели Америки и необходимые условия демократического мира в не более, чем одной тысяче слов, в коротких, почти плакатных предложениях, то я смогу сделать так, чтобы немецкий перевод в больших количествах проник в Германию, а русская версия произвела бы могучее действие в армии и повсюду»{269}. Робинс впоследствии поссорился с Сиссоном, когда тот купил и стал распространять по всему миру фальшивые документы, в которых большевистские вожди изображались германскими агентами, но в то время они были в хороших отношениях.

Из речи Вильсона в Сенате 22 января 1917 года ясно, что основные принципы 14 пунктов зародились в его уме задолго до того, как он почувствовал давление со стороны Томпсона, Фрэнсиса, Робинса, Сиссона и других. Голоса американцев, доносившиеся из большевистской России, могли повлиять лишь на выбор времени и непосредственную цель речи о 14 пунктах, в которой Вильсон взял на прицел политику советского правительства на переговорах в Брест-Литовске.

Обращение народного комиссара по иностранным делам Льва Троцкого «к народам и правительствам союзных стран», опубликованное 30 декабря 1917 года, вероятно, поторопило Вильсона в его решении дать миру свои Четырнадцать пунктов. На государственного секретаря Лансинга произвела впечатление «находчивость автора» обращения, которое он назвал «коварным». «Мне кажется, — писал Лансинг, — что любой ответ был бы недостойным Соединенных Штатов и дал бы повод для дальнейших оскорблений и угроз, хотя я не считаю, что было бы нецелесообразным изложить в близком будущем наши условия мира более подробно, чем это было сделано ранее».

Троцкий начал свое обращение с сообщения о том, что переговоры в Бресте «прерваны на 10 дней для того, чтобы дать последнюю возможность союзным странам принять участие в дальнейших переговорах и тем обезопасить себя от всех последствий сепаратного мира между Россией и враждебными странами». В Брест-Литовске предъявлены две программы, — продолжал Троцкий: советская программа «последовательной социалистической демократии», которая способствовала бы самоопределению каждой народности, «независимо от силы и уровня развития», и объединению всех стран «в экономическом и культурном сотрудничестве». Другая программа мира, представленная Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, по мнению Троцкого, неудовлетворительна. «Теперь… нужно ясно и точно сказать, какова мирная программа Франции, Италии, Великобритании, Соединенных Штатов. Требуют ли они вместе с нами предоставления права самоопределения народам Эльзас-Лотарингии, Познани, Богемии, юго-славянских областей? Если да, то согласны ли они, со своей стороны, предоставить право на самоопределение народам Ирландии, Египта, Индии, Мадагаскара, Индокитая и т. д., как Русская революция предоставила это право народам Финляндии, Украины, Белоруссии и т. д.?

«Ибо ясно, что требовать самоопределения для народов, входящих в пределы враждебных государств, и отказывать в самоопределении народам собственного государства значило бы отстаивать программу самого циничного империализма… До сих пор союзные правительства решительно ни в чем не проявляли и по классовому своему характеру не могли проявлять готовности идти на действительно демократический мир. К принципу национального самоопределения они относятся не менее подозрительно и враждебно, чем правительства Германии и Австро-Венгрии. На этот счет у сознательного пролетариата союзных стран так же мало иллюзий, как и у нас».

По возобновлении конференции в Брест-Литовске, продолжал Троцкий, советское правительство не станет ждать союзников. «Если бы эти последние продолжали саботировать дело всеобщего мира, русская делегация все равно явится для продолжения переговоров. Сепаратный мир, подписанный Россией, нанес бы несомненно тяжелый удар союзным странам, прежде всего Франции и Италии… Если же союзные правительства в слепом упорстве, которое характеризует падающие и гибнущие классы, снова откажутся от участия в переговорах, тогда рабочий класс будет поставлен перед железной необходимостью вырвать власть из рук тех, которые не могут или не хотят дать народам мир».

«В эти десять дней решается судьба сотен тысяч и миллионов человеческих жизней. Если на французском и итальянском фронтах не будет теперь же заключено перемирие, новое наступление столь же бессмысленное, безрезультатное, как и все предшествующие, поглотит новые неисчислимые жертвы с обеих сторон. Автоматическая логика этой бойни, разнузданной господствующими классами, ведет к полному истреблению цвета европейских наций. Но народы хотят жить и они имеют право на это. Они имеют право, они обязаны отбросить в сторону всех, кто им мешает жить.

«Обращаясь к правительствам с последним предложением принять участие в мирных переговорах, мы вместе с тем обещаем полную поддержку рабочему классу каждой страны, который восстанет против своих национальных империалистов, против шовинистов, против милитаристов, — под знаменем мира, братства народов и социалистического переустройства общества»{270}.

Секретарь Лансинг был разгневан вызывающим обращением Троцкого. Он сказал президенту Вильсону, что оно представляет «прямую угрозу существующему порядку во всех странах». В этом документе, жаловался он, обсуждаются права народностей, «но не дается определения народности… На чем основывается большевистское представление о народности: на крови, месте жительства, языке или политических связях?.. Большевистские предложения относительно Ирландии, Индии и иных стран, по-моему, совершенно неприемлемы, если желательно сохранение нынешнего понятия о суверенном государстве в международных отношениях… Документ содержит обращение к пролетариату всех стран, к невежественным и умственно неполноценным, призывая их стать, благодаря своей многочисленности, господами. Мне кажется, что, ввиду нынешних общественных волнений во всем мире, в этом кроется весьма реальная опасность. Я думаю, что при рассмотрении этого послания уместен вопрос, на каком основании большевики берут на себя смелость говорить от лица русского народа. Они силою захватили власть в Петрограде, они сломили сопротивление, встреченное ими в армии, дезорганизовав ее, они не допустили избранного народом Учредительного Собрания, потому что не смогли заставить его подчиниться себе, они захватили государственную собственность и конфисковали собственность частную»{271}.

Лансинг советовал Вудро Вильсону откровенно показать ложность предпосылок, на которых основывается обращение Троцкого. Президент отверг совет Лансинга. Он не был рассержен, а если и был, то предпочел дать государственному секретарю мягкий и даже лестный ответ.

В двух вступительных параграфах речи Вильсона 9 января 1918 года{272}, в которой он сформулировал Четырнадцать пунктов, говорится о первом важном кризисе Брест-Литовских переговоров. 25 декабря (в рождественском настроении?) представители Четвертного союза бодро приняли излюбленную формулу большевиков: «Мир без аннексий и контрибуций». 27 декабря советский военный атташе в Бресте спросил генерала Макса Гофмана, какую часть оккупированного немцами русского пространства они очистят. «Ни одного миллиметра», — ответил Гофман{273}.

28 декабря, за завтраком, пишет Гофман в своих воспоминаниях, «я сказал Иоффе, сидевшему рядом со мной, что, судя по создавшемуся у меня впечатлению, русская делегация понимает мир без насильственных аннексий иначе, чем представители Центральных держав. Последние считают, что не будет насильственной аннексией, если части бывшей Российской Империи добровольно, по решению своих полномочных политических органов, провозгласят свое отделение от Русского государства и присоединятся к Германии или какой-либо другой стране…

Иоффе казался ошеломленным. После завтрака Иоффе, Каменев и Покровский, со своей стороны, и министр иностранных дел (Кюльман), Чернин и я, с нашей, провели несколько часов совещаясь. Русские без стеснения выражали свое разочарование и возмущение. Покровский в слезах ярости воскликнул, что нельзя говорить о мире без аннексий, когда у России отнимают восемнадцать губерний»{274}.

Ленин набросал 10 декабря 1917 года некоторые заметки к определению «аннексий». Аннексированными должны были считаться не только земли, присоединенные после объявления Мировой войны, но и «всякая территория, население которой в течение последних десятилетий выражало недовольство присоединением ее территории к другому государству… — все равно, выражалось ли это недовольство в литературе, в решениях сеймов, муниципалитетов, собраний и тому подобных учреждений, в государственных и дипломатических актах, вызванных национальным движением этих территорий, в национальных трениях, столкновениях, волнениях и т. п.». Тут Ленин прервал свое определение и, по-видимому, передал заметки Иосифу Сталину, комиссару по национальностям, бывшему, надо полагать, экспертом по решению судьбы угнетенных народов. Сталин прибавил несколько интересных уточнений по вопросу о самоопределении: «1) Официальное признание за каждой (недержавной) нацией, входящей в состав данной воюющей страны, права на свободное самоопределение вплоть до отделения и образования самостоятельного государства; 2) право на самоопределение осуществляется путем референдума всего населения самоопределяющейся области». Далее Сталин оговорил «предварительные условия, гарантирующие осуществление права нации на свободное самоопределение», в их числе «вывод войск из самоопределяющейся области» и «водворение в данную область беженцев, а также выселенных оттуда властью с начала войны жителей этой области»{275}.

Ни генералу Гофману, ни Кюлыману, ни Чернину эта большевистская формулировка не пригодилась, так как она осталась неопубликованной до 1929 года. Во всяком случае, они игнорировали бы ее, как игнорировал ее сам Сталин, став, в свою очередь, завоевателем после заключения в 1939 году советского пакта с Гитлером.

Возмущаясь коварством немцев, принявших самоопределение на Рождестве и сделавших его пустым звуком три дня спустя, «Известия» обозвали их «волками в овечьих шкурах». Ежедневный орган советского правительства, не располагая достаточной информацией, просмотрел самое главное: Брест-Литовскую политику Четвертного союза вели волки в волчьих шкурах и овцы в овечьих. На рождественском представлении овцы еще носили свой естественный покров, а затем волки заставили их перерядиться в волчьи шкуры.

Австро-венгерский министр иностранных дел граф Чернин был одной из овец. «Из Вены доносятся отчаянные вопли: хлеба!» — пишет он 16 января, находясь в Бресте, в своем дневнике. А на другой день: «Дурные вести из Вены и окрестностей. Большое стачечное движение… мучной паек сокращен»{276}. Чернин получил от императора Карла инструкции привезти домой мирный договор, даже если это будет сепаратный мир с советской Россией, и Германия в своем упрямстве и гордыне откажется пойти на соглашение. 2 января 1918 года британский министр иностранных дел Артур Дж. Бальфур сообщил президенту Вильсону, что в Швейцарии состоялась тайная встреча и «дружеские и неофициальные» переговоры о мире между генералом Йаном Смэтсом и австрийским графом Менсдорф-Пуали-Дитрихштейном. Согласно сообщению Бальфура, австрийский представитель «с большим удовлетворением» узнал от Смэтса, что английские военные цели не включают в себя уничтожения Австро-Венгрии{277}. Англии не надо было утруждать себя: Австро-Венгрия была и так обречена на распад. Вследствие этого, духовно подавленный и физически больной Чернин был в таком настроении в Бресте, что готов был принять большевистскую формулу мира «без аннексий и контрибуций» в надежде, слабой впрочем, что она будет применена лишь к германским аннексиям, а не к шаткому карточному домику его разномастной империи. По вечерам штатские представители Центральных держав в Брест-Литовске были обязаны переодеваться к обеду. Чернин носил в петлице орден Золотого руна.

Другой овцой был Рихард фон Кюльман. Он родился в 1873 году в Константинополе. Достигнув высшего ранга в германском министерстве иностранных дел, он пережил гитлеровский режим и Вторую мировую войну и умер в 1948 году, оставив законченный манускрипт своих мемуаров{278}. Отец его служил директором турецких железных дорог, мать была дочерью известного немецкого писателя. Кюльман обладал блестящим умом и глубокими познаниями в области обществоведения, права и истории. Продолжительные идеологические поединки с Троцким в Брест-Литовске доставляли ему удовольствие, и он продлил бы их ради забавы. Но, как несколько позже писал Троцкий, генерала Гофмана эти упражнения не интересовали, и он «несколько раз клал свой солдатский сапог на стол, вокруг которого развертывались сложные юридические прения. Мы, с своей стороны, ни на минуту не сомневались, что именно сапог генерала Гофмана является единственной серьезной реальностью на этих переговорах»{279}.

Кюльман сперва занимал важные дипломатические посты в Лондоне, Стокгольме и Гааге, а затем был назначен послом в Турцию, откуда канцлер Георг Михаэлис, сменивший Бетман-Голльвега в июле 1917 года, отозвал его в Берлин. 5 августа 1917 года Кюльман возглавил министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе. «Как я уже указывал, — пишет он по поводу своего назначения, — с первого дня войны перспективы Германии вызывали во мне мало оптимизма… Я считал, что Центральные державы могли избежать поражения только заключив мир. По-моему, было бы удачей, если бы Центральным державам удалось выйти из этого гигантского испытания сил, не понеся территориальных потерь»{280}.

Было бы логичным, ввиду этого, если бы Кюльман приветствовал большевистский призыв к мирной конференции всех воюющих стран. Этому должны были способствовать политические события в Германии. 19 июля 1917 года германский Рейхстаг принял резолюцию, требовавшую мирного соглашения «без принудительных территориальных присоединений и политического, экономического или финансового насилия». Рейхстаг только вздыхал о мире, и ветер войны быстро унес этот вздох. Но мир был в воздухе. Повсюду ходили слухи о секретных мирных переговорах на высоком уровне. 6 апреля 1917 года в войну вступили Соединенные Штаты. Немецкие шансы на победу уменьшились, пессимизм Кюльмана увеличился. Его овечья шкура стала заметнее. Но в Брест-Литовске волки — фельдмаршалы и генералы — сорвали с него одеяние пацифиста и маску рождественского деда и заставили говорить голосом Исава. Он должен был их понять. «Я был коренным образом против каких бы то ни было уступок Франции в вопросе об Эльзас-Лотарингии», — пишет он о своей позиции в 1917 году{281}. Гинденбург и Людендорф занимали такую же позицию по отношению к Польше и Прибалтике. Кюльман надеялся удержать приобретения прошлой войны, генералы — завоевания этой. На заседании Коронного совета 11 сентября 1917 года, несмотря на сопротивление со стороны Людендорфа и Гинденбурга, Кюльман добился от императора Вильгельма полномочий прозондировать британское правительство касательно возможности мира при условии, что Германия освободит Бельгию{282}. Но 18 декабря 1917 года, на Коронном совете в ставке, в Крейцнахе, кайзер пошел на уступки Людендорфу и Гинденбургу и отверг предложенную Кюльманом политику самоопределения на оккупированных Германией землях Восточной Европы. Выиграли военные, а это означало Эриха фон Людендорфа, который был не только генерал-квартирмейстером германской армии, но и мозгом «деревянного титана», фельдмаршала Гинденбурга. Вместе они часто запугивали кайзера, угрожая, в случае необходимости, подать в отставку. Их последней картой был мир по немецкому диктату в Брест-Литовске и, в результате этого, победа на западе. Людендорф верил в победу. Ни Кюльман, ни Чернин не верили. Это отделяло штатских овец от военных волков в Брест-Литовске.