Савва Ямщиков Счастье общения1174
Савва Ямщиков
Счастье общения1174
Большую часть своей жизни провел я в древнем городе Пскове, занимаясь реставрацией памятников иконописи и изучая культурное наследие крупнейшего древнерусского княжества. Работая в старинных русских областях, будь то Владимиро-Суздальская земля, Ростово-Ярославский край, Вологодчина или Карелия, я никогда не ограничивал свое пребывание в провинции узкими рамками профессионального делания. Меня интересовали люди, живущие и работающие в глубинке, ибо они были для меня носителями местного быта, знатоками краеведения, хранителями культурного и художественного наследия родной земли. Во Пскове круг моих друзей и собеседников включал не только музейщиков, архитекторов-реставраторов и писателей. Я с удовольствием общался со здешними «земскими» врачами, священниками, техническими и инженерными работниками и от каждого получал положительный заряд энергии, помогающей мне в повседневной жизни и работе в старом городе.
Были у меня в Пскове и знакомства и с людьми не псковскими: кого только не притягивал этот край – Пушкиным, праздниками поэзии, стариной и легендами Пскова, Изборска, Печерского монастыря. Но мои самые интересные знакомства происходили обычно не на праздниках, а в доме Всеволода Петровича Смирнова, архитектора, реставратора, художника и кузнеца. Со многими приятельствую и поныне, но хочу рассказать о встрече совершенно особенной, поскольку Льва Николаевича Гумилева считаю одним из главных людей моей жизни.
Он приехал в Псков летом 1969 года, чтобы заказать Смирнову крест на могилу Анны Андреевны. Наверное, можно было найти хорошего мастера и в Питере, сделать памятник Ахматовой многие сочли бы за честь. Мрамор, надпись золотыми буквами... Но Лев Николаевич человек необычный, формально исполнить этот свой сыновний долг не мог. Когда узнал, что в Пскове есть виртуоз кузнечного дела, к нему и поехал. К счастью моему, я тогда был в очередной командировке, работал в музее, а значит, почти все вечера проводил у Смирнова, в интересных застольных беседах.
Придя в тот раз после работы в звонницу, заметил, что стол накрывают торжественно, для гостей. Льва Николаевича Гумилева я видел на фотографии и теперь легко узнал. Он был с женой, Натальей Викторовной. Художник-график, оформившая много книжек, она к тому времени привыкла быть «женой декабриста», ведь Гумилев пребывал под негласным надзором, даже получив разрешение жить в Ленинграде.
Тогда я смотрел на этого человека прежде всего как на сына двух поэтов. О его научных трудах знал понаслышке, издано было совсем не много. Правда, «Поиски вымышленного царства» прочел, и эта книга открыла глаза на многое, чего в университете «нам не задавали» и «мы не проходили». Так что, встретив в смирновской звоннице автора, сразу понял, что предстоит услышать много интересного. В предвкушении пиршества, пока готовился стол, решил освежиться в реке: звонница стоит на берегу Великой, до воды метров тридцать, не больше.
Надо сказать, кулинаром Смирнов был блестящим и совершенно оригинальным. Как вспоминал много лет спустя Лев Николаевич, «такой еды, как в Пскове у Всеволода Петровича, ни в одном ресторане не подадут». Один «кузнечный суп» чего стоил! В ведро бросали всякую всячину: сосиски, рыбу, капусту, томатную пасту, ветчину, лук... Варился суп на кузнечном горне, подавался в изобилии, съедался с наслаждением. В той же кузнице жарили мясо, которое на богатом псковском рынке покупалось за гроши.
Пили-ели из старых чаш и братин, передаваемых по кругу. Этим необычным и приятным способом в отреставрированной звоннице воссоздавалась картина давно ушедшей жизни. Вот какое застолье ожидало Льва Николаевича и Наталью Викторовну... Пиршество еще не началось, когда я вернулся в звонницу и тут же ощутил доброе внимание Льва Николаевича: «О, вы с реки. Вы уж примите, а то замерзнете». В те молодые свои годы я слыл профессиональным выпивальщиком: сколько бы ни выпил в компании, не пьянел и не шумел. Зная за собой это качество, постарался не ударить в грязь лицом перед таким человеком и принял довольно приличную дозу. Закусил огурчиком, успел подумать, что надо бы накинуть сухую рубашку и...
Подобное со мной в жизни два или три раза случалось. Видимо, алкоголь добрался до каких-то неподготовленных уголков организма и буквально снес меня «с лица земли». Потихоньку добрался до соседней комнаты, где на полу была расстелена огромная калька с чертежами будущего креста. Повалился на нее и так, «самораспявшись», проспал часа три. Открываю глаза и вижу участливо наклонившегося надо мной Льва Николаевича. «Вы прямо как воин на васнецовском поле лежите. Я подходил все время, проверял, но чувствовал, что дышите. А теперь можно и к столу. Мы ваш уголок за вами сохранили», – я еще не знал, как добр этот строгий, серьезный человек, насколько тактичной и по-мужски цельной бывает его заботливость.
Страшно неудобно, стыдно: при первом знакомстве опростоволосился! Но друзья помогли мне быстро войти в ритм застолья. И, конечно, это был стол, за которым надо было только слушать Льва Николаевича.
Негромко, неторопливо, с характерным петербургско-университетским грассированием он рассказывал о теории этногенеза, о книгах, которые пишет, и о своей жизни. Теперь мы знаем, сколько несправедливости и зла пришлось пережить младшему Гумилеву. Но если читатель полагает, что на собеседников Льва Николаевича обрушивалась хотя бы толика этого страшного груза, он ошибается.
Сложилось так, что все мои главные учителя были узниками ГУЛАГа, притом «серьезными», отсидевшими не год-другой, а по максимуму. В университете курс русского декоративно-прикладного искусства нам читал профессор Виктор Михайлович Василенко, только что вернувшийся в Москву после «десятки». Мерзавец, по навету которого он получил срок, работал рядом, но Виктор Михайлович не допускал и намека на выяснение отношений. Не зная о прошлом Василенко, вы ни за что не сказали бы, что огромный кусок жизни этого влюбленного в свой предмет, восторженного, элегантного человека прошел на нарах.
Профессор Василенко возил нас на первую практику в Суздаль и Владимир. Вместе с ним я впервые оказался у церкви Покрова на Нерли – с тех пор это мое самое любимое место России. Виктор Михайлович рассказывал о фресках Рублева, рельефах Дмитровского собора, но ни словом не обмолвился о своем гулаговском прошлом. Не говорили о лагерных ужасах и Николай Петрович Сычев, и его ученик, а мой учитель Леонид Алексеевич Творогов. Если и вспоминали, то с юмором, самоиронией, как Творогов однажды: «Представьте, с моим-то врожденным подвывихом ноги будит ночью охранник и велит идти за двадцать километров – полено принести. Пришлось пойти. Иначе расстреляли бы». Байка, анекдот – не более.
И рассказы Льва Николаевича Гумилева были не о страшном, а о его занятиях наукой, стихами или о случавшихся с ним любопытных происшествиях. Плыл, к примеру, однажды на лодке по одной из сибирских рек. Видит – на берегу языческий идол. Для науки предмет интереснейший. Причалил, взял истукана на борт: чтобы в ближайший музей доставить. Тут река заволновалась, забурлила. «Я понял, что лодка потонет и быстро к берегу, к берегу. Идола поставил, и река сразу утихомирилась». Лев Николаевич то ли все еще сожалел, то ли подсмеивался над давней неудачей.
Такие вот истории. Николая Петровича Сычева я не решился спросить. Виктора Михайловича тоже. А Гумилеву волновавший меня вопрос все-таки задал: «Лев Николаевич, вы прошли такую страшную школу. При вашем блестящем литературном слоге могла бы выйти необыкновенно интересная книга. Вы напишете ее?» Он грустно покачал головой: «Савелий Васильевич, я боюсь пережить это еще раз. Писать спокойно, схоластически не смогу. Начну переживать заново, а уже моей жизни на это не хватит». Таков был ответ.
Разговор происходил через много лет после нашего знакомства, а в тот первый псковский вечер у всех было легкое летнее настроение. Белой ночью возвращались мы от Смирнова, пели какие-то хорошие песни. Я думал: какое же счастье, что все-таки существует связь времен и поколений. И я, барачный мальчишка, закончил университет, работаю реставратором и иду рядом с человеком, у которого была такая трудная жизнь, но который вместе с нами шутит, поет. А мы пытаемся соответствовать, но это совсем не в тягость.
Наутро мы поехали в Псково-Печерский монастырь, оттуда в Изборск – город, который Гумилев еще в лагерях сделал полигоном своих научных теорий, поскольку именно здесь сконцентрировалась вся начальная история Русского государства.
Мы шли в сторону Малов, говорили о далеких столетиях. Лев Николаевич внимательно посмотрел на меня и сказал: «Савелий Васильевич, когда вы там в звоннице на кальке лежали, я подумал, что с вами можно быть откровенным. Вы всегда, когда в Петербурге будете, – милости прошу, я буду рад».
Во время той же прогулки по Изборской долине я услышал от него слова, всю мудрость которых мне еще предстояло оценить. А сказал Лев Николаевич так: «Вы занимаетесь реставрацией памятников, изучением древнерусской живописи, организуете выставки. Это очень важно и хорошо. Но если вы пишете, скажем, о псковской иконе XV века, вы должны знать, что в это время происходило в Париже, в Лондоне, в Пекине. Только так можно правильно осознать смысл псковского памятника. Настолько тесно все было связано тогда, да и во все другие периоды. Знать надо обязательно».
Совет Льва Николаевича Гумилева важен не только для искусствоведа, историка. Это ключ к пониманию многообразия жизни. Только если твое представление о мире не ограничено рамками специальности, или конфессии, или партийной идеологии, ты способен воспринять другую культуру, другое мнение. И тогда не возникает желания отлучить православного священника от паствы за то, что он общался с католиками, и в «Мадонне» ван Эйка видят не бесовство – творение гения. Бесовство – это когда на снарядах, которыми бомбят мирную маленькую страну, пишут «поздравление» с Пасхой...
Гумилевские слова вспомнил я прошлой осенью в Сиенне. С моим давним другом Микеланджело Мазарелли целый день осматривали достопримечательности нашего любимого города. Микеле в один год со мной заканчивал МГУ, он биофизик, но, не порывая с основной профессией, уже много лет серьезно занимается искусством, стал одним из самых крупных антикваров Запада. Приятно любоваться шедеврами Дуччо, Симоне Мартини, Пинтуриккио, когда рядом человек, который тоже любит эти произведения и прекрасно их знает. Тем острей воспринял я замечание Микеле: «Ты не обижайся, Савелий, но ваша иконопись все-таки отстает от нашей».
Дело не в обидах, но как же не прав мой друг! Правда, он не бывал в Пскове, Суздале, Новгороде, Владимире, и я обязательно его туда свожу. Он должен увидеть это искусство – великое, но другие Мадонны на полотнах итальянцев кормят младенца грудью, у рафаэлевской Девы Марии облик земной возлюбленной гениального художника. Для православия такая вольность невозможна: другой менталитет, иной путь развития культуры. Я преклоняюсь перед гениями Возрождения, особенно раннего. Помню, как бродили вместе с Андреем Тарковским по заснеженным московским переулкам и спорили о доступных нам только в иллюстрациях работах Пьеро делла Франческа, Симоне Мартини. Мы восторгались ими, еще не успев остыть от съемок «Андрея Рублева» – фильма, благодаря которому уже не одно поколение открыло для себя величие древних русских икон.
Да, у нас другое. Но не менее великое, чем у итальянцев, и высота эта объясняется тем, что сказал мне когда-то Лев Николаевич: «Все очень тесно связано. Знайте, что было там, там и там». Я истовый сторонник православия, на пядь не отойду от постулатов нашей веры. Но будем объективны: если бы не Фиораванти, не стоял бы в Московском Кремле Успенский собор. Если бы не те же итальянцы и французы, не было бы Петербурга. А не заслонили бы русские Европу от полчищ татар, не узнал бы мир творений Дуччо и Симоне Мартини. Мы Европу защитили не только силой, но и умом. Правдой ее защитили...
В семидесятые годы жизнь моя проходила между Петербургом и Москвой, в Петербурге больше, чем в Москве. Благодаря таким семейным обстоятельствам много работал в Русском музее, с Василием Алексеевичем Пушкаревым. И, конечно, одним из самых притягательных мест была коммунальная квартира на Большой Московской, рядом с Владимирским собором и Свечным переулком Достоевского. Раньше, когда я еще не был знаком с Гумилевым, он жил на окраине, тоже в коммуналке: вторую комнату занимал милиционер, который вполне официально осуществлял надзор за «сомнительным» ученым. Как рассказывал Лев Николаевич, с соседом они быстро подружились и даже собутыльничали.
Наверное, кого-то удивит подобное приятельство, но Лев Николаевич знал, что ему-то оно не повредит, а милиционеру пойдет на пользу: человек послушает об интересном, что-то узнает. Величие настоящей российской профессуры еще и в этом – абсолютное отсутствие снобизма. Известно, что общаться с хорошим плотником бывает гораздо приятней, чем с плохим искусствоведом или журналистом.
Соседи жили душа в душу, иногда милиционер просил: «Лев Николаевич, ты мне только скажи, что сейчас пишешь. Чтоб я им мог доложить». Гумилев отвечал без утайки: «Делаю книгу „Древние тюрки“». Это вполне устраивало милиционера: «Ну, турки и турки. Я им так и напишу».
Потом Гумилеву улучшили жилищные условия – как-никак доктор исторических наук, читает лекции в университете. Переселили в центр, на Большую Московскую. А через короткое время милиционер повесился. Может быть, простое совпадение, а может, живи он рядом с Львом Николаевичем, духу и хватило бы, чтоб этот страшный акт не совершился...
Постоянно приходившие на Большую Московскую ученики и добровольные помощники Льва Николаевича жадно ловили каждое его слово. Мне было приятно, что я в этом доме почти как член семьи, и о тех же древних тюрках мы с Львом Николаевичем говорим за вечерним чаем. В такой неформальной беседе самые сложные вещи воспринимаются легче. Кстати, именно поэтому я всегда старался проводить выставки в залах Союза художников, а не в музеях, где есть психологический барьер между зрителем и устоявшейся экспозицией. Более демократичная, свободная обстановка располагает к обсуждению, дискуссии: интересней проходят экскурсии.
Теория Гумилева не самая простая, но Лев Николаевич умел объяснить ее очень доступно, увлекательно. Возвращаясь в гостиницу по ночному Петербургу, я снова и снова «прокручивал» яркие картины, нарисованные ученым, удивительные рассказы о том, как он приходил к тому или иному открытию. Разумеется, бывал я и на лекциях Льва Николаевича, в частности на Высших режиссерских курсах. Как всегда, невероятно интересно, но я думал: «Как же должны завидовать мне друзья-киношники. Ведь я имею возможность слушать Гумилева один на один». Хочу подчеркнуть: Наталья Викторовна, которая присутствовала при этих домашних беседах, была поистине вторым «я» своего мужа, понимала малейшее его движение, не то что слово. Это абсолютное понимание делало жизнь Льва Николаевича уютней, легче. А трудно было всегда. Бесконечно срывались лекции, проводились обсуждения-осуждения научных работ... Спасала гулаговская закалка. Тот, кто там выживал, потом уже не позволял себе отступлений от требований веры, норм человеческого бытия.
Никогда не забуду, как в начале перестройки сидели мы с Львом Николаевичем на кухне, и позвонили из Москвы: сообщили Гумилеву, что он не избран в членкоры. Ученый со своей, и столь блистательной, теорией. Парадокс! Увы, куда охотней выбирают тех, кто не будет смущать других подлинным талантом, величием. Я попробовал сгладить ситуацию: «Лев Николаевич, вы расстроились...» Он и тут все обратил в шутку: «Савелий, бросьте! Ну есть немножко осадок. Но разница только в том, что, если бы я получил звание, мы бы выпили одну бутылку, а теперь нужно две, потому что вроде бы я и достоин, а в то же время нет».
На другой день мне пришлось звонить по делу некоему московскому чиновнику из руководства Фонда культуры. В голосе этого как бы ученого дребезжала обида. «Меня не выбрали в членкоры!» – объяснил он причину дурного настроения. «Вас?! Гумилева Льва Николаевича ! Не выбрали!» – возмутился я и услышал чудовищное: «Гумилев? А кто он такой?» Вот ярчайший пример того явления, которое Александр Исаевич Солженицын обозначил точным и хлестким словом «образованщина»... Зная, что Лев Николаевич, прежде чем принять решение, любит все как следует взвесить, я долго не решался подступиться к нему с одной заветной мечтой. Дело в том, что в пору директорства Василия Алексеевича Пушкарева я ежемесячно проводил в Центральном доме художника на Крымском валу устный альманах «Поиски. Находки. Открытия». Название придумал исходя из своей профессии – пусть считают, что находки и открытия относятся исключительно к реставрации, археологии, музейной старине. Хотя с самого начала знал, что этим академическим материалом не обойдусь – непременно потяну и современные темы. Действительно, все было в альманахе. Полу разрешенный Слава Зайцев показывал моды, Альфред Шнитке играл со своим квартетом еще нигде не исполнявшийся концерт; режиссер приносил «полочный» фильм, художник – отвергнутую выставкомом картину. Райком партии пристально следил за культпросветработой ЦДХ, но Пушкарев после 27 лет работы в толстиковско-романовском Ленинграде был настолько опытен в общении с властями, что нам все удавалось. Однажды Василий Алексеевич сказал мне: «Савелий, знаешь, я не из трусливых, но мне легче будет отбиваться от райкома, если у альманаха появится редколлегия и ты напечатаешь эти уважаемые имена на пригласительном билете». Все, к кому я обратился с просьбой войти в редколлегию, охотно согласились, понимая, что дело-то благое. И только Сергей Капица обеспокоился, залепетал о вероятности «всякого-разного». Я поспешил его успокоить: силком никого не тянем, все на добровольных началах.
В этот-то альманах в конце концов я все же решился позвать Льва Николаевича. Он удивился: «Савелий Васильевич, мне не разрешают в такой большой аудитории. Я читаю для двадцати, может быть, тридцати человек. А у вас сколько в зале?»
— Зал рассчитан на восемьсот человек, но послушать вас придет тысяча.
— Ну что вы, мне не разрешат!
— Лев Николаевич, а что мы теряем? Командировку вам оформим, в Москве есть где остановиться. Почему бы не съездить?
— В общем-то вы правы. Возьмем все купе, а на лишнее место никого не пустим. Посидим, поговорим. Только знаете, я человек старой закалки – прихожу к поезду самое маленькое за час. Вдруг его раньше времени отправят?
Что ж, пришли на вокзал за полтора часа. В поезде всю ночь проговорили. Я немного побаивался: что, если в последний момент райком отменит выпуск альманаха с Гумилевым? К счастью, не отменили. Действительно, собралось около тысячи человек, сидели на ступеньках в проходах – «висели на люстрах». Были, конечно, поначалу попытки свернуть разговор на отношения Анны Ахматовой с Николаем Гумилевым, но это быстро отодвинулось в сторону. Никогда не отрекаясь от своих родителей, отбыв за них два срока, Лев Николаевич тем не менее настаивал на том, чтобы в нем видели его самого, а не только сына знаменитых «Ани и Коли».
Два часа потрясающего выступления бывшие в том зале вспоминают по сей день. Задавали много вопросов. Гумилев отвечал убедительно, ярко, образно. Один из слушателей попросил как можно доступней объяснить, что же такое пассионарность, и спроецировать это понятие на современность. Неожиданно Лев Николаевич обернулся в мою сторону: «Пожалуйста. Вот Савелий Васильевич Ямщиков – типичный пассионарий. Два дня назад я был абсолютно уверен, что мы с ним вхолостую прокатимся в Москву и мое выступление перед вами не состоится. Но он добился, все получилось. Маленький, но наглядный пример пассионарности человека». Надо ли говорить, что для меня это была самая большая награда.
Прошлой осенью, вскоре после захвата заложников на Дубровке мне позвонила Наталья Викторовна. Прочитала в газете мою статью о трагедии, и вспомнился давний день в ЦДХ: «Да, не обманулся в вас Лев Николаевич, вы настоящий пассионарий»...
Он интересовался моей работой, очень хотел поехать вместе в Кижи, спрашивал, как там идет жизнь. Кстати, слушателем был замечательным. Никогда не перебивал, не оскорблял менторством, и в то же время мог тактично подсказать, еле заметно направить беседу в более плодотворное русло. Очень точной была реакция Гумилева на все, что происходило со страной. Когда разразилась перестрой-ка и пошла массовая раздача России направо и налево, предупредил: «Савелий Васильевич, приготовьтесь. Вы попадаете в очень тяжелый период. Россия скатывается в яму, пассионарность падает. Вам придется в этой жизни нелегко. Посмотрите, кто приходит к власти».
Некоторые бойкие репортеры попытались было на мудрых прозрениях ученого нажить политический капиталец, но с такими он держал дистанцию. Зато замечательный питерский тележурналист Виктор Сергеевич Правдюк успел отснять восемь серий очень объективных, спокойных, глубоких бесед с Львом Николаевичем, в которых Гумилев рассказывает о теории этногенеза, делится своими раздумьями о России. Это драгоценнейшее свидетельство пока не стало достоянием широкой телеаудитории, но оно существует. Как ученый и гражданин он остро переживал вспыхнувшие в хаосе перестройки споры о северо-западных рубежах России. Позиция Гумилева была совершенно определенной. «На этих землях наши предки громили рыцарей, шедших на Русь с запада, но никогда Изборск, Печеры, Псков не имели никакого отношения к Эстонии, – говорил он. – От России Эстонию отделил ленинский декрет. Единственное благо этого акта в том, что Псково-Печерский монастырь не разрушили. Останься он в советской Псковщине, может быть, не сохранился бы».
Однажды при мне по этому же поводу Льву Николаевичу позвонили из какого-то ведомства петербургского мэра Собчака. Звонивший стал объяснять, что все-таки, если посмотреть на карту, Псков и Печеры попадают в Эстонию. То есть пристыдил Гумилева, как нерадивого школьника, за плохое знание географии.
«Да, у меня есть эта советская книга с картой, на которую вы ссылаетесь. Но ведь граница там по линейке нарисована. А я географ и знаю, что не бывает границ, сделанных таким способом, они всегда имеют замысловатые очертания. Псков, Изборск, Печеры под ваши линеечные границы не подходят. Даже если сейчас отдадите эти земли, все равно они вернутся в состав Псковского региона. Я могу дать вам письменное заключение. Если надо, приезжайте».
Сколько раз за последние годы у нас на глазах самые «стойкие», а на деле – оголтелые патриоты преображались в «патриотов» того или иного денежного мешка. Настоящая любовь к Родине некриклива и мужественна. Для меня пример патриотизма – это вся жизнь Льва Николаевича Гумилева. Безусловно, много значат гены. Не будем забывать, что отец, Николай Гумилев, был еще и великим воином, георгиевским кавалером.
Приезжая в 80-е годы в Петербург, сначала один, а потом с подраставшей дочкой, я первым делом спешил к Льву Николаевичу – духовно окормиться. Огромной радостью был и каждый его приход на выставки, которые я проводил в петербургском Манеже. Всегда интересное, порой – парадоксальное мнение Гумилева об отдельном произведении или экспозиции в целом было мне очень и очень дорого. Он умел углядеть такой аспект, найти такой поворот темы, который даже для меня, готовившего эту выставку, оставался незамеченным. Радовались этому необыкновенному посетителю и мои коллеги. «Лев Николаевич пришел!» Значит, будет много интересного, неожиданного.
Последние годы он много болел. Съездить вместе в Кижи так и не довелось. В конце жизни Лев Николаевич все-таки получил отдельную квартиру. Сейчас в ней создается музей: творческое наследие осталось огромное. Слава Богу, вокруг него невозможно то, что происходило после кончины Анны Андреевны. Лев Николаевич тогда поступил благороднейшим образом – сразу пресек попытки семейства Пуниных выгодно распродать наследие Ахматовой.
Сказал, что как единственный прямой наследник передает все без каких-либо торгов в Пушкинский Дом.
Прошлой осенью, готовя к 90-летию Льва Николаевича вечер в Фонде культуры, я узнал подробности той давней истории. Наталья Викторовна напомнила, что выступить адвокатом на суде истец пригласил Анатолия Ивановича Лукьянова. Добросовестный правовед, тонкий ценитель поэзии процесс выиграл, и основная часть архива Анны Ахматовой поступила в Пушкинский Дом. На этом общение не прервалось. В конце 80-х, будучи председателем Верховного Совета, Лукьянов поспособствовал выходу в свет всех основных книг Льва Гумилева, автографы со словами благодарности сохранились. При самой действенной поддержке Анатолия Ивановича создавался музей Ахматовой в Фонтанном доме в Петербурге.
Еще одно великое дело удалось Лукьянову: записал на магнитофон часовой рассказ Льва Николаевича о его жизни и воспоминания о родителях. При этом, как рассказывает Наталья Викторовна, боясь навредить Анатолию Ивановичу, занимавшему высокий государственный пост, бывший зек самым тщательным образом конспирировал его фамилию, адрес, номера телефонов.
...Теперь, бывая в Петербурге, прихожу к Льву Николаевичу в Александро-Невскую лавру, – он лежит рядом с лицейским приятелем Пушкина Модестом Корфом. Никогда я не был плакальщиком, но у могилы Гумилева особенно ясно понимаешь, что, хотя приходим в этот мир и покидаем его мы по воле Божией, очень многое зависит от самого человека, от того, каким будет его путь между двумя точками. Лев Николаевич свой путь прошел как один из самых достойных людей XX столетия. И не случайно сейчас, когда мысли его о России и мире оказались пророческими, издано, наконец, достойно подготовленное полное собрание сочинений, постоянно выходят отдельные научные труды, а в Казахстане открыт университет имени Л. Н. Гумилева.
Думаю, не просто так, а по благословению Божию в тяжелейший для России век – век войн, революций, крови – пришли в этот мир и осветили его для нас такие люди, как Александр Исаевич Солженицын, Владимир Емельянович Максимов, Лев Николаевич Гумилев.
В последней его беседе с Дмитрием Михайловичем Балашовым1175, несмотря на довольно суровый разбор российской действительности, все-таки есть оптимизм. Это позиция подлинного ученого и человека, который знает, что такое жизнь и как она нелегка. Лев Николаевич оставил нам надежду, а это под силу лишь праведникам, без которых не стоит село.
Такой была одна из моих встреч – начавшаяся в Пскове, продолжившаяся почти на четверть века. И я благодарен Богу, благодарен судьбе за то, что мне посчастливилось узнать этого человека. Одного из тех редких людей, память о которых остается в сердце на всю жизнь.
Январь 2003 г.