1. Детство
1. Детство
Пусть благодарственной осанной
Наполнят этот зал слова:
Спасибо Николаю с Анной
За лучший стих – живого Льва!
Ю. Ефремов48
Лев Гумилев родился 1 октября 1912 г. в Царском Селе, в доме на Малой улице, купленном за год до этого его бабушкой – Анной Ивановной Гумилевой (ныне это ул. Революции, д. 57). Анна Андреевна в разговоре с П. Лукницким так вспоминала рождение Льва: и она, и Николай Степанович находились тогда в Царском Селе. Анна Андреевна проснулась очень рано, почувствовала толчки. Подождала немного – еще толчки... Тогда А.А. заплела косы и разбудила Н. С: «Кажется, надо ехать в Петербург». С вокзала в родильный дом шли пешком, потому что Н. С. так растерялся, что забыл, что можно взять извозчика или сесть в трамвай. В 10 часов утра были уже в родильном доме на Васильевском острове49.
Хотя биографы Л.Н. и пишут, что здесь, в этом царскосельском особняке, он провел детские годы, все же его первые воспоминания связаны, конечно, уже не с этим домом и не с этим городом. С шести лет он жил в Бежецке. «Я родился, правда, в Царском Селе, – писал Л.Н., – но Слепнево и Бежецк – это моя отчизна, если не родина. Родина – Царское Село. Но отчизна не менее дорога, чем родина»50.
Слепнево – родовое имение матери Н. С, Анны Ивановны Гумилевой (урожденной Львовой). Оно перешло во владение к ней и ее сестрам от жены их брата, контр-адмирала Льва Ивановича Львова, – Любови Владимировны (урожденной Сахацкой). Расположено оно в 15 км от Бежецка – небольшого провинциального городка Тверской губернии. Собственно, Слепнево не было барским имением, это была скорее дача, выделенная из соседнего имения Борискова, принадлежавшего Кузьминым-Караваевым51.
Анна Ахматова писала, что «это неживописное место: распаханные ровными квадратами на холмистой местности поля, мельницы, трясины, осушенные болота, «воротца», хлеба, хлеба»52. Поэтесса вспоминала о Слепневе с юмором, а иногда с теплотой и даже восхищением. Первое свидание со Слепневым было в 1911 г., когда она приехала туда прямо из Парижа, «и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: «К Слепневским господам хранцуженка приехала...»53 Это была провинция, глухая провинция для молодой, но уже известной поэтессы, тем более что «за плечами еще пылал Париж в каком-то последнем закате».
«Земский начальник Иван Яковлевич Дерин – очкастый и бородатый увалень, – вспоминала А. Ахматова, – когда оказался моим соседом за столом и умирал от смущенья, не нашел ничего лучшего, чем спросить меня: «Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта». Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им тогда казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастье»54. Были, правда, моменты, когда А.А. могла оценить прелести захолустья «дворянского гнезда»: «Один раз я была в Слепневе зимой. Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в девятнадцатый век, чуть ли не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина, сугробы, алмазные снега. Там я встретила 1917 год»55.
Запомним эту дату – начало 1917 г. В дворянском гнезде уютно и хорошо... Февраль и октябрь еще впереди. Спустя много-много лет (уже давно нет Анны Андреевны, да и Л.Н. осталось жить год) Л. Гумилев будет рассказывать о своей жизни ленинградскому журналисту. В этом интервью идут два текста параллельно: прямой (гумилевский) и «связки» (журналиста). В одной из этих «связок» (глубоко уверен, что Л.Н. не мог так говорить) присутствует «домысливание» отношения А.А. к Слепневу и к Бежецку: «Этот тихий незлобивый город глубоко ранит и терзает ее душу. Реальность его существования означала для нее не одну, а разом столько потерь. Оставлено, разорено Слепнево. Бежецк для нее постоянное напоминание о гибели Гумилева, сиротство сына. Бежецк одной своей реальностью (а она была впечатлительна к таким переменам) словно перечеркивал ее прежнюю жизнь и прежние стихи, и былые верования, и даже ее недавно такую легкую, гордую, будто летящую над землей походку».
Все это очень красиво подано, журналист был весьма талантливый, но не больно похоже на правду. Сравните еще раз с ахматовским текстом о 1917 г. и задайте вопрос: а кто, собственно, был инициатором развода годом позже? Сложности начались гораздо раньше. Невестка Н. С. (и тезка А.А.) – Анна Гумилева вспоминала, что А.А. в Слепневе «держалась в стороне от семьи. Поздно вставала, являлась к завтраку около часа, последняя, и, выйдя в столовую, говорила: «Здравствуйте все!» За столом большей частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату, вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург»56.
В этих записках нет какого-то предвзятого отношения к А.А.; впечатления А. Гумилевой подтверждаются и другими. Вера Неведомская – соседка по Слепневу, писала: «За столом она молчала, и сразу почувствовалось, что в семье мужа она чужая. В этой патриархальной семье и сам Николай Степанович, и его жена были как белые вороны...» Насчет Н. С. – это спорно. Другая свидетельница этих лет В. С. Срезневская, большой друг семьи, вспоминает: «Гумилев был нежным и любящим сыном, любимцем своей умной и властной матери»57. По словам Неведомской, мать Н. С. огорчалась: «... Жену привел какую-то чудную: тоже пишет стихи, все молчит, ходит то в темном ситцевом платье вроде сарафана, то в экстравагантных парижских туалетах (тогда носили узкие юбки с разрезом)»58.
Н. С. Гумилев не выносил Слепнева, о котором писал: «такая скучная не золотая старина», зевал, скучал и уезжал в неизвестном направлении59. Ему не нравились ни неброская природа бежецкой земли, ни местные нравы. В письме к А. Ахматовой (1912 г., Слепнево) он сообщает: «Каждый вечер хожу по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской... Мне кажется, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби»60. Эти же мотивы наполняют и стихи про то же бедное Слепнево:
Как этот вечер грузен, не крылат!
С надтреснутою дыней схож закат,
И хочется подталкивать слегка
Катящиеся вяло облака.
Он впервые увидел Слепнево в 1908 г., а позади было не только подстоличное Царское и сам Петербург, но и франтоватый «кавказский Париж» – Тбилиси, настоящий Париж, увиденный сразу после окончания гимназии, не считая уж Киева, Севастополя, Самары. Понятно, что столичному молодому человеку не могли импонировать и простоватые нравы захолустья. О них вспоминала недобрым словом и А. Ахматова: «На престольный праздник там непременно кого-нибудь убивали. Приезжал следователь, оставался обедать»61. Н. Гумилев выражал это в стихах, и куда резче:
Путь этот – светы и мраки,
Посвист разбойный в полях,
Ссоры, кровавые драки
В страшных как сны кабаках.
Но так ли уж здесь было плохо Николаю Степановичу? Если судить по воспоминаниям А. Гумилевой, то именно здесь он пережил настоящую большую любовь к Маше Караваевой, соседке по имению. Невестка Н. С. писала: «В жизни Коли было много увлечений. Но самой возвышенной и глубокой его любовью была любовь к Маше... Меня всегда умиляло, как трогательно Коля оберегал Машу. Она была слаба легкими, и когда мы ехали к соседям или кататься, поэт всегда просил, чтобы их коляска шла впереди, «чтобы Машенька не дышала пылью». Не раз я видела Колю сидящим у спальни Маши, когда она днем отдыхала. Он ждал ее выхода, с книгой в руках все на той же странице, и взгляд его был устремлен на дверь. Как-то раз Маша ему откровенно сказала, что не вправе кого-то полюбить, связать, т. к. она давно больна и чувствует, что ей недолго осталось жить. Это тяжело подействовало на поэта». Из этой скорби родились пронзительные стихи:
Когда она родилась, сердце В железо заковали ей. И та, которую любил я, Не будет никогда моей.
Осенью, прощаясь с Машей, Н. С. прошептал: «Машенька, я никогда не думал, что можно так любить и грустить». Они расстались. Их новая и последняя встреча произошла в 1911 г., перед отъездом Марии в Сан-Ремо; в декабре того же года она умерла от туберкулеза62.
А. Ахматова даже «для себя», в своих «Записных книжках» не упоминает об этом эпизоде и ставит под сомнение воспоминания других современников. Так, она пишет «о трех старухах» – В. Неведомской, А. Гумилевой и И. Одоевцевой, которые «к тому же уже ничего не помнят»63.
Однако о любви Н. С. свидетельствует и второй его сын – Орест Высотский. Он пишет: «В один из приездов в Слепнево Николай Степанович встретился с двумя девушками, Машей и Олей Караваевыми (имение Кузьминых-Караваевых – Борисково, находилось рядом). Маша произвела на Гумилева сильное впечатление: она была как-то особенно женственна и трогательно нежна, у нее были большие грустные голубые глаза и тонкие черты бледного лица. Она была слаба здоровьем, сама знала об этом, и на ухаживание Николая Степановича отвечала с печальной улыбкой, что ей недолго осталось жить»64.
Здесь стоит упомянуть об одном эпизоде, относящемся ко времени, когда Слепнево еще принадлежало Любови Владимировне Львовой. Крестьяне боготворили свою барыню за доброту и отзывчивость. Но однажды ей пришлось вызывать полицию. Барыня, очнувшись после обморока, просила никого не забирать. Пережитые волнения отразились на здоровье Любови Владимировны, она уехала в Москву к родным и там умерла65. Перед Октябрьской революцией, когда уже Анна Ивановна была хозяйкой имения, ей тоже пришлось пережить со своими крестьянами нечто подобное. Барыне пришлось бежать в Бежецк66. В 1918-м она с падчерицей окончательно переезжает туда уже в снятую квартиру. Сначала это была трехкомнатная, потом, после «уплотнения», – двухкомнатная квартира. В конце ее жизни, в 1942 г., она жила в одной комнате, отделенной от соседей перегородкой-ковром. Лёва, любивший бабушку больше всех женщин на свете, помочь ей ничем не мог – он был в Норильске.
Мальчику Льву Гумилеву Слепнево и Бежецк нравились, это была его отчизна. «Место моего детства, – писал Л.Н., – которое я довольно хорошо помню, ибо с 6 и до 20 лет жил там и постоянно его посещал, оно не относится к числу красивых мест России. Это – ополье, всхолмленная местность, глубокие овраги, в которых текут очень мелкие реки. Молога, которая была в свое время путем из варяг в хазары, сейчас около Бежецка совершенно затянулась илом, обмелела. Прекрасная речка Остречина, в которой мы все купались, – очень маленькая речка – была красива, покрыта кувшинками, белыми лилиями...
Этот якобы скучный ландшафт, очень приятный и необременительный, эти луга, покрытые цветами, васильки во ржи, незабудки у водоемов, желтые купальницы – они некрасивые цветы, но очень идут к этому ландшафту. Они незаметны и очень освобождают человеческую душу, которой человек творит; они дают возможность того сосредоточения, которое необходимо, чтобы отвлечься на избранную тему... Вот поэтому дорого мне мое Тверское, Бежецкое отечество. Потому, что именно там можно было переключиться на что угодно... Ничто не отвлекало. Все было привычно и поэтому – прекрасно. Это прямое влияние ландшафта...»67
Лев Николаевич вообще не любил громких слов и редко говорил о своем далеком прошлом. Тем больше цена этому гимну Бежецкой земле, произнесенному на выступлении в Центральном доме литераторов в декабре 1986 г. Взрослым человеком Л.Н. посетил Слепнево и Бежецк дважды: в 1939 и 1947 гг. В 80-х, однако, отказался от приглашения, сказав: «Я помню Бежецк чистым, зеленым городом... Не хочу разрушать эту память»68.
Дорого ему было Тверское, Бежецкое отечество. И это, несмотря на страшный удар судьбы, пережитый в 9 лет – расстрел отца, раннее сиротство. «Конечно, я узнал о гибели отца сразу: очень плакала моя бабушка и такое было беспокойство дома, – вспоминал он в 1991 г., – Прямо мне ничего не говорили, но через какое-то короткое время из отрывочных, скрываемых от меня разговоров я обо всем догадался. И, конечно, смерть отца повлияла на меня сильно, как на каждого влияет смерть близкого человека. Бабушка и моя мама были уверены в нелепости предъявленных отцу обвинений. И его безвинная гибель, как я почувствовал позже, делала их горе безутешным. Заговора не было, и уже поэтому отец участвовать в нем не мог. Да и на заговорщическую деятельность у него просто не было времени. Но следователь – им был Якобсон – об этом не хотел и думать»69.
Неудивительно, что образ отца идеализируется, что отец на всю жизнь становится героем, примером, легендой. Я не помню, чтобы Л.Н. мне говорил о своем дворянстве, но, по-видимому, с другими подобные разговоры имели место. В первые дни после ареста 1938 г., когда Л.Н. везли с заседания трибунала в Кресты с одним из его товарищей по несчастью – Тадиком70, между ними состоялся следующий разговор: «Лёва, а почему ты их не поправил – ведь у тебя в стихотворении говорится о святой, а не советской тайге?» – сказал Тадик. «А ну их всех! – отмахнулся Гумилев и, помолчав, гордо добавил: – Я все-таки сын Гумилева... и дворянин»71. Это были не просто слова, а в ту пору – убежденность: в 1930 г. (малоизвестный эпизод в биографии Льва Николаевича) его не приняли в Педагогический институт имени Герцена за отсутствием трудовой биографии и как дворянского сына.
В «самом автобиографичном» из всех интервью Л.Н. (правда, не в прямом тексте, а в изложении Льва Варустина) так объясняется повышенное внимание к Льву в 30-х гг.: «Одно дело рядовой коллектор в окраинной экспедиции, а тут – студент исторического факультета, будущий общественный деятель. Как мог попасть в университет дворянский отпрыск, сын офицера-заговорщика, расстрелянного Советской властью?»72
Теперь благодаря сохранившимся архивным документам можно разрешить проблему «дворянства» Л.Н. вполне определенно. В январе 1912 г. старший брат Николая Степановича, подпоручик запаса Дмитрий, обратился в Сенат с прошением о признании его потомственным дворянином. Через непродолжительное время он получил ответ, в котором говорилось: «... Принимая во внимание, что отец подпоручика запаса Дмитрия Степановича Гумилева – отставной статский советник Степан Яковлевич Гумилев полученными им на службе чинами... приобрел лишь личное дворянство, каковое на потомство не распространяется и что... потомственное дворянство сообщалось пожалованием ордена Св. Владимира 4 ст., а не выслугой лет на оный, Правительственный Сенат определяет: в просьбе подпоручика Дмитрия Степановича Гумилева отказать, о чем для объявления ему, по жительству его...»73
Знал ли обо всем этом Л.Н., видел ли он в семейном архиве этот отказ – сейчас можно только гадать. В то же время можно предполагать, что легенда (даже если он знал всю правду) ему нравилась больше; она вписывалась во всё, что было унаследовано, и скрашивала то, что предстояло пережить.
Важнее всего для Льва было то, что дворянином считал себя отец. Это документально засвидетельствовано в «Деле Н. С. Гумилева», где его рукой записано: «Фамилия – Гумилев; имя и отчество – Николай Степанович; звание – дворянин». В приговоре это повторено: «Гумилев Николай Степанович, 35 лет, бывший дворянин, филолог»74.
Вспоминая в эмиграции о своем друге и учителе, Г. Иванов утверждал: «Гумилев говорил, что поэт должен «выдумывать себя». Он и выдумал себя настолько всерьез, что его маска для большинства его знавших (о читателях нечего и говорить) стала его живым лицом75.
Подчеркивание своего мнимого дворянства – это эпатаж, форма игры со смертью, более того, – форма самоубийства. Однако это полностью соответствует высказываниям самого Н. С. Гумилева: «Человек свободен, потому что у него остается несравненное право – самому выбирать свою смерть». О. Э. Мандельштам вспоминает о других его словах, касавшихся отношения к большевикам: «Я нахожусь в полной безопасности, я говорю всем открыто, что я монархист. Для них самое главное – это определенность. Они знают это и меня не трогают»76.
Но и это было позой. Если верить А. Ахматовой, он никогда не отзывался пренебрежительно о большевиках77. Согласно показаниям В. Таганцева, на которых построено все «дело», – «Гумилев был близок к советской ориентации»78. И то, и другое утверждение весьма сомнительны. Нельзя поверить и в то, что Н. С, по некоторым воспоминаниям, был глубоко аполитичным человеком. Во всяком случае, его отношение к большевикам было достаточно однозначным.
Вот что вспоминает Василий Немирович-Данченко – писатель, друг Н. С, позже эмигрировавший из России: «Мы обдумывали планы бегства из советского рая. Я хотел уходить через Финляндию, он – через Латвию. Мы помирились на эстонской границе... В прибрежных селах он знал рыбаков, которые за переброс нас на ту сторону взяли бы недорого... И вот в таких именно беседах Николай Степанович не раз говорил мне: «На переворот в самой России – никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда, бросают кость. Ведь награбленного не жалко. Нет, здесь восстание невозможно. Даже мысль о нем предупреждена. И готовиться к нему глупо. Все это вода на их мельницу»79.
У многих, правда, возникал вопрос: а зачем вообще Н. С. вернулся из Лондона в 1918 г.? Сложен и противоречив был Николай Степанович, и это хорошо известно. Игра со смертью кончилась в августе 1921 г. Анна Ахматова была прозорлива в одном – она говорила об обреченности Н. Гумилева, а он эту обреченность, по ее словам, не сознавал. Но не была ли знаменитая «Пуля» предвидением?
Мог ли Лев Николаевич, обожавший, боготворивший отца, не принять легенды о «дворянстве»? Вопрос риторический. Между тем жизнь уже начинала мстить за это мнимое дворянство, когда Льву было всего 12 лет. Свидетельством тому является письмо А. И. Гумилевой к А. Ахматовой от 5 июля 1924 г. В нем говорилось: «Дорогая Аничка! Сегодня Лёва пошел в школу за своим свидетельством об окончании 4 класса и переводе его в следующий класс, т. е. теперь уже во вторую ступень. Но ему никакого свидетельства не выдали, потребовали, чтобы он принес метрическое свидетельство. Он, бедняжка, очень огорчился, когда узнал, что у меня нет его, и я сама пошла с ним в школу выяснить это дело. И мне тоже сказали, что нынче очень строго требуют документы и без метрики во вторую ступень не примут ни за что. Так что, голубчик, уже как хочешь, а добывай сыну метрику и как можно скорее, чтобы Шура могла привезти ее с собою. А без нее он совсем пропадет, никуда его не примут. А когда будешь получать бумагу, то обрати внимание, что если он записан сыном дворянина, то похлопочи, попроси, чтобы заменили и написали сын гражданина, или студента, кого хочешь, только не дворянина, иначе в будущем это закроет ему двери в высшее заведение»80.
Вернемся в послереволюционный Бежецк. Слепнева уже нет, Анна Ивановна с падчерицей – на снятой квартире.
Все расхищено, продано. Черной смерти мелькало крыло. Все голодной тоскою изглодано. Отчего же нам стало светло?
Это известное стихотворение Анны Ахматовой подписано «Петербург, июль 1921» и посвящено Наталии Рыковой – жене профессора-литературоведа Г. А. Гуковского. Н. Гумилев будет арестован позже, 3 августа. Это не предвидение, не прозрение его бывшей жены, это отклик на все происшедшее ранее – голодный и чуждый поэтессе Петроград, утраченное и разоренное Слепнево.
В мае 1921 г. Н. Гумилев последний раз побывает в Бежецке, приедет он на один день за женой (это была уже А. Н. Энгельгардт) и дочерью. Анна Ивановна рассказывала, что его жена посылала «ужасные письма о том, что она повесится или отравится, если останется в Бежецке». Приехавши в Бежецк, Николай Степанович выглядел очень расстроенным. Эта его встреча с матерью, сыном и сестрой оказалась последней81.
Зимой того же года, через три месяца после расстрела Н. Гумилева, Анна Ахматова приедет в Бежецк, чтобы решать, где жить Лёве – в голодном и холодном Петрограде или у бабушки в более сытом Бежецке. Питер отпал не только потому, что он голодный. Жизнь Анны Андреевны в ту пору была еще более неустроенной, чем раньше. Она разошлась со своим мужем – Вольдемаром Казимировичем Шилейко, бывшим другом Н. Гумилева, ученым-востоковедом и переводчиком. Шилейко, как рассказывал П. Лукницкий со слов А.А., мучил ее, держал взаперти, как в тюрьме, никуда не выпускал, заставлял подолгу под его диктовку писать его работы. А.А. считала, что Шилейко «всегда старался унизить ее в ее собственных глазах, показать ей, что она неспособная, умалить ее всячески»82.
«Говорит на сорока языках, а не нашел общего языка с Анной», – вздыхала бабушка Лёвы. Теперь Анна Ивановна еще более утвердилась в правоте недавнего решения – не отпускать внука с матерью в Питер. «Господи, спасибо Тебе, что не оставил меня в Своих заботах», – повторила она благодарные слова, привычно склоняясь перед образами в вечерней молитве83.
А Анна Андреевна? Надо полагать, что решение свекрови пришлось ей по душе, и трудно ее за это упрекать, ибо обстановка в Питере действительно была суровой. Как и потом, в годы блокады, интеллигенция пыталась «кучковаться», переселяясь к редким источникам тепла. Зимой 1920 г. в квартире на Ивановской, где жил Н. С. Гумилев, стало невыносимо от холода, ему удалось переехать в Дом искусств, бывший дом Елисеева на углу Невского и Мойки, где судьба соединила писателей, литературных и художественных деятелей, многих из сотрудников «Аполлона».
Анна Андреевна приедет в Бежецк, если верить памяти Л.Н., лишь через 4 года – в 1925 г., приедет утром и уже в обед того же дня соберется в обратную дорогу. Подобная поспешность, похожая на бегство, ошеломит, глубоко обидит сына84. Вот здесь, мне кажется, нужно искать корни будущего отчуждения А.А. и сына, а не только в лагерной поре и каких-то недоразумениях переписки 1949–1956 гг.
Это тем значимее, что Лев навсегда сохранил благоговейное, святое отношение к отцу. «Он (Л.Н.) ушел от меня..., а в сердце... на многие годы осталась память о вырвавшихся у него как сокровенный вздох словах «мой папа», – писала Э. Герштейн85. Добавим, что упомянутый «блиц-визит» к сыну был в том году, когда Анне Ивановне было плохо. «Она очень больна, даже при смерти, но теперь поправляется», – с облегчением констатировала А.А. в январе 1925 г.86 Месяцем раньше было написано стихотворение, где поминался брошенный сын; оно называлось «Бежецк».
Там белые церкви и звонкий, светящийся лед,
Там милого сына цветут васильковые очи,
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.
В это время Ленинград (уже не Петроград) еще не стал сытым, но уже был нэповским, уже с возродившимися литературными вечерами – пусть не такими красивыми и изысканными, как десяток лет назад, но все же... Заботы у А.А. стали другие. Вспоминает П. Лукницкий: «Просила сказать мое мнение о том, как она держалась на эстраде 25.11.1925 г. Я ответил, что «с полным достоинством» и немного «гордо». «Я не умею кланяться публике... За что кланяться? За то, что публика выслушала? За то, что аплодировала? Нет, кланяться совершенно не нужно»87.
Павел Лукницкий встречался с А.А. несколько раз в неделю и скрупулезно записывал все мало-мальски существенное о самой А.А. и уж точно все, абсолютно все, связанное с его кумиром – Н. Гумилевым. Первый том его «Встреч с Анной Ахматовой» вышел в Париже в 1991 г. и содержит записи с декабря 1924 по декабрь 1925 г.88. Так вот, за весь 1925 г. Бежецк и Лёва поминаются всего... четыре раза. Впрочем, косвенно Бежецк фигурирует еще один раз, и это, по сути, грустное упоминание, облеченное в элегантную форму. Бежецкие жили бедно, им пришлось даже продавать мебель, и Анна Андреевна вспомнила о проданной кровати: «Упоительная, кровать была!» П. Лукницкий комментирует: «Очень часто к мебели, к столу, креслу и т. д. А.А. прилагает самые нежные, самые ласковые эпитеты»89.
Раздражала А.А. и сводная сестра Н. Гумилева – А. И. Сверчкова. По-видимому, разговоры с ней поручались П. Лукницкому. «А.А. дает мне руководящие указания», – отмечал он в дневнике90. В другом месте Лукницкий пишет: «А.А. про Сверчкову – когда она ушла – «Я ей дала 30 рублей... И она сейчас же стала уверять, что Н. С. любил меня всегда, что он говорил ей и т. д. Зачем это. Подумай, только 30 рублей нужно...»91
Может быть, Сверчкова была малоприятной, неумной женщиной (у нее были плохие отношения и с Лёвой), но на ней держался бюджет бежецкого очага. Анна Андреевна бывала подчас откровенно грубой и злопамятной. Даже по прошествии многих лет (в 60-х гг.), когда сводной сестры уже не было в живых, она в беглых неоконченных заметках писала: «Как можно придавать значение и вообще подпускать к священной теме (речь идет о Николае Гумилеве. – С. Л.) мещанку и кретинку А. И. Гумилеву, которая к тому же ничего не помнит не только про Н. Гумилева, но и про собственного мужа»92. Злобно, не похоже на А.А.? Удивительно и другое: нигде в разговорах А.А. не всплывает ее отношение к Анне Ивановне Гумилевой, на плечах которой держался все эти годы вообще весь дом, и нигде нет и намека на благодарность ей.
В декабре 1925 г. Лукницкий записал: «А.А. получила сегодня письмо из Бежецка. Деньги, которые она выслала (50 руб.), они, наконец, получили: сшили Лёве костюм и купили сапоги. В письме сообщают, что Лёва только что заболел, что у него 39° и что именно, еще не выяснено. А.А. сказала это с тревогой и очень обеспокоена этим»93. Анна Андреевна по этому поводу просила послать телеграмму в Бежецк, а вечер провела с тем же П. Лукницким, обсуждая гибель Сергея Есенина, которая ее очень взволновала94.
А.А. была очень внимательна к своему здоровью. Достаточно просмотреть записи П. Лукницкого о вполне нормальных днях Фонтанного дома, чтобы убедиться в этом: «Температура сегодня такая: утром – 36,9°, в 3 часа дня – 37,1°, в семь – 37,3°, в 9 часов вечера – 37,5°»95. Приходящие к Анне Андреевне гости, по словам Лукницкого, начинали разговор с ней с ее болезни96.
Много внимания уделяла А.А. здоровью своей собачки. Лукницкий записал: «Она (А.А.) очень огорчена болезнью Тапа – у него горячий нос, что-то на спине. Завтра А.А. отвезет его в больницу»97. Ей бы не в больницу с собачкой, а в поезд и к Лёве, смотришь, и жизнь была бы потом счастливее – не только славой поэта, но и сыном! Между тем она «захлопнула страшную дверь», как сама написала в «Бежецке». А почему, кстати, «страшную»? – за ней остался Лев. Не пришлось бы А.А. в самом конце жизни признать эти роковые ошибки 20-х гг. После многих лет «необщения» с сыном, она в 1966 г. в разговоре с Лидией Чуковской сообщила той «самую лучшую новость», которую она приберегла под конец: «Лёва был у Нины и сказал: „Хочу к маме“»98.
А.А. – не мой герой, но много раз по ходу сбора материалов и написания книги возникал вопрос: а почему никто и никогда не создал биографии Анны Ахматовой, нормальной, человеческой, а не поэтической? Ни работа П. Лукницкого в разных вариантах: авторском, парижском или в обработке Веры Лукницкой99, ни трехтомник Лидии Чуковской – «не в зачет». Ни то, ни другое – не биография, это скорее «цитатники» из А.А.; поучительные, интересные, но не биография.
Единственная (вот это и удивительно!) у нас в стране книга, претендующая на роль биографии, принадлежит англичанке Аманде Хейт, но это скорее автобиография100. Как замечал Ю. Г. Оксман, А.А. очень многое диктовала о себе и своей работе Аманде. Это скорее то, что хотела сама А.А. рассказать о своей жизни. По этому поводу вспоминаются ее же очень справедливые слова: «Страшно выговорить, но люди видят только то, что хотят видеть, и слышат только то, что хотят слышать. Говорят «в основном» сами с собой и почти всегда отвечают себе самим, не слушая собеседника. На этом свойстве человеческой природы держится 90% чудовищных слухов, ложных репутаций, свято сбереженных сплетен»101. И еще: «Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя, двадцать процентов мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в почтенные литературоведческие работы и биографии»102. Анна Андреевна, по-видимому, права. Но тогда как же быть с воспоминаниями П. Лукницкого, где почти все построено на «прямой речи»?
Счастьем для маленького Лёвы было то, что его добрым ангелом все эти смутные годы была бабушка – Анна Ивановна – изумительной доброты и ума человек. Она его выходила, вырастила и воспитала. Посмотрите на фотографию: открытое, красивое лицо. «А. И. была хороша собой – высокого роста, худощавая, с красивым овалом лица, правильными чертами и большими добрыми глазами; очень хорошо воспитанная и очень начитанная. Характера приятного: всегда всем довольная, уравновешенная, спокойная», – писала невестка – Анна Гумилева, жена Дмитрия Степановича, про свою свекровь.
Когда А.А. сказала Анне Ивановне, что разводится с Гумилевым, поставив условием, чтобы Лёва остался у нее в случае развода, Анна Ивановна вознегодовала, позвала Н. С. и заявила ему (тут же при А.А.): «Я тебе правду скажу. Лёву я больше Ани и больше тебя люблю»103. Это была не красивая фраза. Вся дальнейшая жизнь Анны Ивановны (до отъезда Лёвы в Ленинград) – самоотверженная и мудрая, заслоняющая мальчика от волнений и тягот окружающего, во многом враждебного мира – доказательство безмерной любви к Лёве104. Бабушка по мере сил старалась заменить внуку его родителей и все больше привязывалась к нему. Лев напоминал ей внешним обликом, повадками и рано проявившейся самостоятельностью погибшего сына. Не лез на глаза, не капризничал, сам легко находил для себя занятие. После школы один, обычно устроившись на леопардовой шкуре, которую Николай Степанович привез из Абиссинии, что-то рисовал или же играл в оловянных солдатиков105.
Сохранность этого маленького уютного мирка (библиотека, леопардовая шкура, тишина и покой) была заботой бабушки, и это было все труднее. С 1918 г., как уже говорилось, они жили в чужой снятой квартире. К тому же, не считая денег из Питера (а они поступали редко), единственным источником дохода была весьма скромная зарплата падчерицы Анны Ивановны – учительницы школы первой ступени. Они не голодали, хлеб был (провинция все же – не Питер), но уже картошка с льняным маслом казалась лакомством.
Школа была уже за пределами этого мирка. Там – открытая враждебность, учебники, отнятые у сироты («враги народа» – более позднее изобретение), серые, малоинтересные уроки... Все обучение было настолько низко по уровню, что, приехав в Ленинград, Лев вторично поступает в 9-й класс, чтобы иметь шанс поступить потом в институт.
На этом мрачном фоне был один светлый человек. Учитель с большой буквы, память о котором осталась у Л. Н. до конца дней: преподаватель обществоведения и литературы в старших классах железнодорожной школы Александр Михайлович Переслегин. О сложившихся отношениях, об их роли в формировании Л.Н. говорит его письмо, написанное в декабре 1968 г. к своему бежецкому учителю: «... Закончил третью часть моей «Степной трилогии» – «Поиски вымышленного царства», т. е. царства пресвитера Иоанна (861–1312). Получился скорее трактат, нежели монография, но так будет интереснее. И еще, сдал в журнал «Природа» огромную статью «Этнос и этногенез как явление природы». Приняли! И то, и другое родилось из наших бесед, когда Вы уделяли глупому мальчишке столько времени и внимания. С 1928 г. – моя мысль работала, будучи толкнута Вами. Сейчас я стар и в остром переутомлении от сверхнапряжений, но передо мной все чаще встают картины детства и Ваш светлый образ. Обнимаю Вас. Лёва»106.
Необходимо сказать несколько слов об этом удивительном человеке. A.M. Переслегин (1891 – 1973) родился в Лисичанске в семье горного инженера. В 1900 г. отец получил назначение в Петербург, но неожиданно умер в дороге от сердечного приступа. Жена и девять детей добрались до места назначения одни. После окончания историко-филологического факультета университета Александр Михайлович был оставлен на кафедре русской истории для научной работы, начал писать диссертацию, но революция, голод и разруха, а также смерть одного из детей вынудили семью переселиться в провинциальный Бежецк (по обеспечению это все-таки была, как тогда говорили, «вторая Украина»!). В 1919 г. Александр Михайлович стал преподавателем той самой школы.
На «Гумилевских чтениях» 1997 г. были гости из Бежецка, из Твери – родные и знакомые А. М. Переслегина. Они рассказали о нем немало интересного: недавно нашли тетрадь Александра Михайловича со стихами Мандельштама, В. Инбер и самого Льва, перекликавшимися со стихами отца. Да и сам Переслегин писал стихи. Вообще говоря, он был образованнейшим человеком – владел французским, старославянским, древнегреческим. Внешне Александр Михайлович был похож на А. Суворова – быстрый, изящный, с хохолком на голове. С Гумилевыми Переслегины дружили домами, и в чем-то Александр Михайлович заменил Льву отца.
В преподавании Переслегин использовал «игровую педагогику»: на уроках обществоведения фигурировали сказочные государства и вымышленные персонажи, которые потом перекочевали и в некоторые детские сочинения Льва. Мне попались три опуса: один – совсем юного Льва – «Из рыцарских времен», драма в 4-х действиях, записанная на бедненькой школьной тетрадке в клеточку явно детским почерком, и два – молодого Льва – «Герой эль Кабрилло» и «Тоду-Вакка»...
Из стихов Лёвы Гумилева, дошедших до нас, процитирую «Шахматную партию», посвященную А. М. Переслегину. Учитель любил шахматы, но Л.Н. «в возрасте» как-то скрывал это свое увлечение (или оно прошло с годами?).
Благословенная Каисса107,
Мне помогает твой приход.
Я на доске хитрей Улисса
Себе выискиваю ход.
Я грозно пешек надвигаю,
Оплот надежный им слоны
Конем умело упреждаю,
Атаку с левой стороны...
Все остальное было в бежецкой школе плохо. «Школьные годы – жестокое испытание, – будет вспоминать Л.Н. в конце жизни, – без знания языков и литературы теряются связи с окружающим миром людей, а без истории – с наследием прошлого. Но в двадцатых годах история была изъята из школьных программ, а география сведена до минимума. То и другое на пользу не пошло»108.
В школе Лев учился неровно. Шел первым по литературе, обществоведению, биологии и плелся в хвосте по физике, химии, математике109. Сам он объясняет это так: «Интересным для автора оказались история и география, но не математика и изучение языков. Почему это было так – сказать трудно, да и не нужно, ибо относится к психофизиологии и генетической памяти...»110
К генетической памяти мы еще вернемся, а вот другое объяснить труднее: почему-то взрослый Л. Гумилев не однократно говорит о рубеже «6 лет». «Только с шести-семи лет человек, – писал Л.Н., – может начать выбирать интересное и отталкивать скучное»111. Та же мысль высказывается и в одном из писем к П. Савицкому: «Историей я занимаюсь 38 лет, т. е. с 6-летнего возраста. Первые десять лет были посвящены гимназическому курсу, затем пошел Восток...»112
К счастью для Лёвы, тогда в Бежецке была библиотека, полная сочинений Майн Рида, Купера, Жюля Верна, Уэллса, Джека Лондона и многих других увлекательных авторов, дающих обильную информацию. Там были хроники Шекспира, исторические романы Дюма, Конан Дойля, Вальтера Скотта, Стивенсона. Да и в слепневском доме была большая старинная библиотека113.
Чтение давало Льву первичный фактический материал и будило мысль. Так стали возникать первые исторические вопросы. Зачем Александр Македонский пошел на Индию? Почему Пунические войны сделали Рим «вечным городом», а коль скоро так, то почему готы и вандалы легко его разрушили? В школе тогда ничего не говорили ни о крестовых походах, ни о Столетней войне между Францией и Англией, ни о Реформации и Тридцатилетней войне, опустошившей Германию, а об открытии Америки и колониальных захватах можно было узнать только из беллетристики, т. к. не все учителя сами об этом имели представление114. «Излишний интерес к истории, – как вспоминал Л.Н., – вызывал насмешки. Но было нечто более сильное, чем провинциальная очарованность. Это нечто находилось в старых учебниках, где события были изложены систематически, что позволяло их запоминать и сопоставлять. Тогда всемирная история и глобальная география115 превращались из калейдоскопа занятных новелл в стройную картину окружающего нас Мира. Это дало уму некоторое удовлетворение. Однако оно было неполным. В начале XX в. гимназическая история ограничивалась Древним Востоком, античной и средневековой Европой и Россией. Китай, Индия, Африка, доколумбовская Америка, главное, великая степь Евразийского континента были тогда Терра инкогнита. Они требовали изучения»116.
Интерес к географии подогревался еще и присланным Анной Андреевной атласом на немецком языке. Немецким Лев не владел, но поиск на карте с латинским шрифтом – полезное дело; не случайно Л.Н. потом блестяще знал «географическую номенклатуру».
Биографы Н. Гумилева старались найти сходство отца и сына – ту самую генетическую память, о которой позже поминал и сам Л.Н. Речь идет не просто о внешнем сходстве, хотя оно было. В. Ходасевич писал, что Л.Н. в детстве был очень похож на отца. Это видно на широко известной фотографии, но в зрелые годы Гумилев стал более походить на мать117.
Но имеются и более глубокие основания для сходства. Никто почему-то не сказал, что и Николая, и Льва Гумилевых воспитывала одна и та же женщина – мудрая и добрая Анна Ивановна Гумилева (Львова). Думаю, первое, что было от нее унаследовано, – это вера, глубокая религиозность.
Анна Гумилева – невестка Н. С. вспоминала: «Дети воспитывались в строгих принципах православной религии. Мать часто заходила с ними в часовню поставить свечку, что нравилось Коле. С детства он был религиозным и таким же остался до конца дней своих – глубоко верующим христианином. Коля любил зайти в церковь, поставить свечку и иногда долго молился перед иконой Спасителя. Но по характеру он был скрытный и не любил об этом говорить»118. Правда, Владислав Ходасевич, говоря о Николае Степановиче, отмечал, что хотя «Гумилев не забывал креститься на все церкви... но я редко видел людей до такой степени не подозревавших о том, что такое религия»119. Но я больше склонен доверять невестке Н. С. Гумилева, которая, надо полагать, знала лучше.
Что же касается Л.Н., то М. Ардов вспоминал: «В нем (Л. Гумилеве) я встретил первого в нашем интеллигентском кругу сознательного христианина. Я помню, как поразила меня его короткая фраза о Господе Иисусе. Он вдруг сказал мне просто и весомо: «Но мы-то с вами знаем, что Он воскрес»120. Мне кажется, что он не любил об этом говорить. Во всяком случае – только случайно в пятилетие со дня смерти Л.Н., когда мы по традиции собрались на Никольском кладбище, я услышал об его роли в восстановлении университетской церкви (раньше знал только о двадцатке в храме на Обводном канале).
Многое сближает образы отца и сына; что тут от генетической памяти, а что от стремления быть похожим – точно определить невозможно. Но главное общее – пассионарность. У Николая Степановича Гумилева она проявлялась в любой сфере его деятельности: в творчестве и неодолимой тяге дальних странствий, в стремлении быть лидером, успевать во всем – от триумфов в любви, до лидерства в «Цехе поэтов», лидерстве в создании нового направления в поэзии, готовности к подвигу и поиске опасностей, в преодолении физической слабости в юношестве и создании противовеса ей – «всегдашней позе мужественной неколебимости» (С. Маковский)121.
Но это отнюдь не цельный образ, а очень многогранный, противоречивый, двойственный. Есть Гумилев «имиджа» – холодный, «железный человек», а есть совсем другой Гумилев – открытый для немногих друзей. Один – весь в самоутверждении, другой – благодушно-доброжелательный к ученикам и поклонникам – «гумилятам», «простой и добрый» (Н. Оцуп)122.
Пассионарность его и в достижении мечты, казалось, самой неосуществимой. В письме отцу юный Николай Гумилев писал о мечте «пожить между берегом Красного моря и суданским таинственным лесом». Тогда денег на это не было, но в 1908 г. он отправляется в путь, сэкономив средства из ежемесячной родительской получки. Отправная точка – Париж. Родители ничего не знают; им идут заранее заготовленные и оставленные друзьям открытки123. Мечта об Африке, об этой «исполинской груше на дереве древней Греции», реализовалась и не раз: в 1908 г. – Египет (2 месяца), в 1909 г. – Абиссиния (несколько месяцев), в 1910 г. – снова Абиссиния, в 1913 г. – на полгода в Африке, на сомалийском полуострове.
Все это принято немного шаблонно и даже пошловато именовать «музой дальних странствий». Во время последней поездки наступает некоторый перелом. Николай Степанович едет в Африку на средства и по поручению Музея антропологии и этнографии в Петербурге. Если до этого доминировала романтика и экзотика: слоновые клыки и шкуры леопарда (Лёва играл на одной из них в Слепневе), картины-иконы и кустарные ткани, то теперь это приобретало характер планомерного исследования. Правда, А. Ахматова, называвшая мужа «великим бродягой», все его находки называла «маскарадной рухлядью»124.
Над трофеями, привезенными из Абиссинии, подшучивал в редакции «Аполлона» и известный юморист Аркадий Аверченко. Он заявлял, что внимательно осмотрел «эти шкурки», а затем очень учтиво спросил у Н. С. Гумилева, почему на обороте каждой шкурки отпечатано лиловое клеймо петербургского городского ломбарда, намекая на то, что все африканские похождения Гумилева – миф, сочиненный им здесь, в Петербурге. Гумилев ни слова не сказал остряку. На самом деле печати на шкурах были поставлены не ломбардом, а музеем Академии наук125.
Между тем, по отзывам специалистов, коллекция, подаренная Музею Н. С. Гумилевым, была самой ценной из имеющихся по этому региону. Тонкие знания Африки запечатлелись и в поэзии Николая Степановича; знаменитый африканист Д. А. Ольдерогге, внимательно (с карандашом) читавший его книгу «Шатер», ни в своих пометках, ни позже не упрекнул автора в сколько-нибудь серьезных ошибках126.
А как было с «музой странствий» у Льва Николаевича? Гораздо сложнее. В первые экспедиции он поехал из-за бедственного положения: не было ни работы, ни денег, ни поддержки. С зарубежными поездками вышло еще хуже. Л.Н. был за границей всего два раза: в 1966 г. поездка в Прагу и Будапешт на Археологический конгресс, да еще в 1973 г. поездка в Польшу. Со многими районами СССР – от Беломорканала до Норильска и Омска – ему пришлось знакомиться принудительно, совсем независимо от «тяги к перемене мест».
Продолжу свои сопоставления биографий сына и отца. Самые знаменитые гумилевские «Пути конквистадоров» открываются эпиграфом из Андре Жида: «Я стал кочевником, чтобы сладострастно прикасаться ко всему, что кочует». Через десятки лет Лев в первом своем письме П. Савицкому сообщит: «Я уже 20 лет тому назад с огромным интересом прочел Вашу работу «О задачах кочевниковедения». Я посвятил свою жизнь именно этому разделу истории»127. Что это – совпадение, случайность?
А вот еще. Н. С. Гумилев замечал: «Я пишу географию в стихах... [Это] самая поэтическая наука, а из нее делают какой-то сухой гербарий. Сейчас у меня Африка – черные племена. Надо изобразить, как они представляют себе мир»128. Л.Н. не писал географию в стихах, но сделал все, чтобы она не была похожа на сухой гербарий; «его география» во многом оживляла и объясняла историю, не становясь при этом примитивным «географическим детерминизмом». Примечательна в этом отношении ссылка Л.Н. на автора XVIII века, который писал: «При всяком шаге историка, не имеющего в руках географии, встречается претыкание»129.
А.Ахматова вспоминала, что в 1916 г. Николай Степанович говорил ей: «Ты научила меня верить в Бога и любить Россию»130. Насчет веры мы уже приводили и другие мнения, а патриотизм Н. С. Гумилева был несомненен. Кто еще из поэтов «серебряного века» ушел на фронт в первые же дни войны? Кто из них, на короткий срок возвращаясь в Петроград, имел на груди два Георгия? Василий Немирович-Данченко вспоминал о Николае Степановиче: «В мировой бойне он был таким же пламенным и бестрепетным паладином, встречавшим опасности лицом к лицу... В самые ужасные минуты, когда все терялись кругом, он был сдержан и спокоен, точно мерял смерть из-под припухших серых век. Его эскадрон, случалось, сажали в окопы. И всадники служили за пехотинцев. Гумилев встанет, бывало, на банкет бруствера, из-за которого немцы и русские перебрасываются ручными гранатами и, нисколько не думая, что он является живой целью, весь уходит жадными глазами в зеленеющие дали»131.
Через полвека поедет на фронт добровольцем его сын Лев, поедет из своей «первой Голгофы». В апреле 1945 года он напишет: «Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось воронье; немцы, пытаясь задержать меня, несколько раз стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее». И прибавит еще: «Передвижение в Западной Европе гораздо легче, чем в Северной Азии»132.
Недостатки у Николая Степановича и Льва Николаевича в чем-то совпадали. Про Н. С. один из его друзей писал: «Точными знаниями он не обладал ни в какой области, а язык знал только один – русский, да и то с запинкой (писал не без орфографических ошибок, не умел расставлять знаков препинания, приносил стихи и говорил: «А запятые расставьте сами!»). По-французски кое-как понимал»133. В школе он учился плохо, университет не закончил.