В гостях у московских ямщиков

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В гостях у московских ямщиков

«Покажите мне народ, у которого бы больше было песен. Наша Украина звенит песнями. По Волге, от верховья до моря, по всей веренице влекущихся барж заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни мечутся из рук в руки кирпичи, и как грибы вырастают города. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек».

К этим знаменитым словам Гоголя можно добавить, что сопровождала русского человека песнь и в дороге – той, пролегшей через бескрайние российские просторы, дороге, что преодолевал он, конный и пеший, проводя в пути долгие недели, а то и месяцы. Глухие версты, безлюдье обосабливали ямщика и путника от остального мира, сливали с природой, рождали в душе воспоминания, мечты, преобразующиеся в ритмические строки, к которым голоса леса и степи подсказывали музыкальный лад. И гремели, и звенели по российским трактам и проселкам песни – протяжные и грустные, удалые и залихватские…

Эти песни по богатству своему и разнообразию составили едва ли не единственное в мире собрание дорожных вокальных произведений, возникших и бытовавших в гуще народной жизни. Их исполнение и до сих пор воздействует на современных слушателей, имеющих смутные представления об условиях, в каких они зарождались. Не изменились расстояния, преодолеваемые нами по отечественным дорогам, но несопоставимо затрачиваемое время: измерявшееся ранее неделями – ныне легко укладывается в немногие часы… Какие тут раздумья и песни!

Между тем в песнях особенно ярко запечатлены черты русского характера, каким его сложили века и, разумеется, природные условия страны. Широта и размах идут от постоянного ощущения раскинувшейся вокруг неоглядно русской равнины. Обживание ее требовало настойчивости и мужества, трудолюбия, суровость условий диктовала необходимость объединять усилия, складывала сельскую общину. А то, что трудно давалось, становилось особенно дорогим, рождало крепкую привязанность к своему месту. Непритязательная красота окоема, мягкость плавных линий открытого небосклона пленяли душу, питали поэтические ее струнки, внушали высокие мысли о гармонии мира, заставляли искать ее в духовных началах, положенных в основу отношений между людьми. Не отсюда ли задушевность, проникновенный лиризм русских народных песен? Удальство, даже ухарство, – от сознания силы и смелости, понадобившихся в единоборстве с опасностями и для утверждения жизни на тысячеверстных безлюдиях с дремучими лесами, непроходимыми болотами, лютыми зимами и весенним буйством рек…

Мы любим, когда эту песню включают в радиопрограммы. Она томит нас какими-то смутными образами давно исчезнувшей жизни, чуется в ней чем-то привлекательная, перевернутая страница прошлого, хотя нам уже почти невозможно себе представить ни проложенную по льду Волги санную дорогу, ни тонкое позвякивание колокольчика под дугой в нерушимом безмолвии зимней ночи, ни задушевной тихой беседы между затосковавшим ямщиком и седоком… Там теперь залитые огнями электростанций водохранилища, самоходные баржи, идущие по проломанным ледоколами для нужд навигации проходам, никогда не стихающий гул моторов по шоссе, на полях, в небе. Бывалый пассажир остерегается развлечь водителя разговором… Современный аттракцион – катание на тройках на ВДНХ или в парках – неспособен, разумеется, дать почувствовать те времена, когда в эти самые сани впрягали трех лошадей не для игры или баловства: троечный выезд был существенным элементом повседневной жизни, важным звеном хозяйственного уклада России.

Более всего о временах, когда жизнь рождала дорожные песни, напоминают уцелевшие названия в городах и по селам, растянувшимся вдоль старинных трактов – современных оживленных асфальтовых дорог. Промелькнет за стеклами машины у околицы поселка столбик с надписью: «Нижний Ям», «Шорники» или «Хомутово», а то въезжаешь в иной городок по непереименованной Ямской улице – и просыпаются в памяти картинки, знакомые по полотнам старых художников да из книг любимых русских писателей…

В самом центре Москвы протянулись параллельно старинной Тверской Тверские-Ямские улицы. Тут находилась ямская слобода, выезд из города – застава, возле которой на всех главных дорогах, соединявших столицу с важнейшими городами Московского государства, правительство селило справлявших государеву службу – почтовую гоньбу – ямщиков.

Тверские-Ямские застроены современными домами, и тут ничего, кроме табличек с названием улицы, не напоминает о далеком прошлом. Но есть еще в Москве уголок, облик которого воскрешает представление о московских ямских слободах, какими они были в гоголевские времена, – хотя уже тогда их называли не слободами, а частями, и ведали ими не старосты с приказчиками, а квартальные и приставы. Я имею в виду Школьную улицу, прежнюю 1-ю Рогожскую, называвшуюся когда-то еще Тележной и вобравшую в себя, вместе с соседкой своей, нынешней Тулинской, а прежде Вороньей, типичные черты московской окраинной слободы, каких насчитывалось в столице в старину – дворцовых, казенных, монастырских и владычных, ремесленных, ямских, иноземных и прочих, вместе с стрелецкими и другими сотнями, – до полутораста (в XVII веке). Рогожская ямская слобода – одна из них и единственная, где планировка дошла до нашего времени почти такой, какой она сложилась в исходе XVI века, когда Борис Годунов поселил здесь государевых ямщиков, обслуживавших дороги на Нижний Новгород, Казань и Владимир. Здесь, в лесах, окружавших Спасо-Андроников монастырь, образовалась развилка – от Владимирской дороги отходил древний путь на Коломну и позднее учредилась застава, переименованная в наше время в заставу Ильича.

Рогожская ямская слобода

Разумеется, от построек Рогожской слободы XVI века ничего не осталось: слобода развивалась, росла, дворы перестраивались и перекраивались владения, дома горели, переходили из рук в руки, возникали кустарные предприятия, исподволь менялись занятия слобожан. Однако основная планировка района возле Спасо-Андроникова монастыря, расположение улиц и площадей остались прежними. Теперешние Школьная и Тулинская улицы выглядят примерно так, как их отстроили после пожара 1792 года, не пощадившего ни одного двора. Что было до него возведено в дереве, восстановилось в камне, с сохранением традиционного плана и характера застройки: тут по обеим сторонам нарочито широких улиц – чтобы могли свободно разъехаться две тройки! – впритык друг к другу стоят двухэтажные, крепкой кладки, дома. У каждого посередине – темный провал арочного проема – ворота для проезда во двор, где размещались конюшни, сенной сарай, коновязи и навесы.

Школьная и Тулинская улицы

Таковы непредвидимые пути развития города: в районе двух названных улиц и прилегающих к ним смежных, в соседних переулках во второй половине XIX века не было воздвигнуто ни одного многоэтажного дома! В годы, когда особенно бурно расстраивалась Москва промышленников и коммерсантов, не разрослись здесь местные скромные фабричонки и заводики. Рогожских улиц не коснулись и современные планы типовой застройки, получившие нарицательное название Черемушек.

И естественно, что столичной общественности захотелось сохранить неприкосновенным подлинный исторический облик района, переносящий в обстановку жизни вековой давности. Был разработан проект превращения этих улиц в музей на открытом воздухе, объект для туристов, начинающих отсюда знакомство со знаменитым «Золотым кольцом». На Вороньей (Тулинской) и особенно на 1-й Рогожской (Школьной) видишь не искаженные позднейшими перестройками фасады домов с окнами, откуда некогда выглядывали на улицу их хозяева и жильцы: кто поджидал возвращения главы семьи, кого привлек гром и звон лихой курьерской тройки…

Рогожская слобода оставалась ямской – то есть жители ее занимались преимущественно ямским промыслом, гоняли почту, содержали заезжие дворы для проезжающих, кузницы и тележные мастерские, шорные заведения, торговали лошадьми, сеном, повозками и сбруей – лишь до шестидесятых годов прошлого столетия. С постройкой Нижегородской железной дороги стали быстро меняться лицо и быт слободы, обычаи и нравы которой так резко отличались от всей Москвы. Ее населяли до этого, помимо ямщиков, осевшие здесь спокон веку купцы и мещане, большинство которых принадлежало «древлеправославной вере» – то есть отпавшие от православия раскольники. Именно здесь после чумы 1771 года открылось Рогожское кладбище, сделавшееся главным оплотом старообрядчества.

Уместно упомянуть, что большинство денежных тузов дореформенной России принадлежало «старой вере». Они не скупились на пожертвования для постройки и украшения староверческих храмов. На Рогожском кладбище – участке в квадратную версту, обнесенном каменной оградой, были воздвигнуты богадельня и великолепные церкви. В них составилось ценнейшее собрание древних старопечатных книг, какие богатые купцы повсюду ревностно разыскивали, скупали и жертвовали библиотеке Рогожского кладбища.

По мере того как продвигалась постройка железной дороги и она стала принимать на себя поток грузов и пассажиров, замирало движение по Владимирскому и Рязанскому трактам, отпадала надобность в ямской гоньбе. Слободу стали заселять пришлые люди. По образному выражению коренного рогожского жителя П. И. Богатырева, оставившего любопытные записки о своем времени – от середины до девяностых годов XIX века: «Европа ворвалась к нам… с первым паровозным свистком, словно хлестнула огненной вожжой, и азиатская Рогожская пала. Угадав чутьем новое, она бросилась к нему со всех ног, отрешившись в массе от старого».

Так представлялось современнику. На самом деле лицо исторически сложившегося городского района меняется исподволь, и по прошествии времени это «бросание со всех ног» за новым выглядит все же процессом медленным, при котором место нововведениям уступается туго. Мы, живущие в век бурных, почти стихийных преобразований во всех областях жизни, вызванных неимоверно возросшей технической вооруженностью человечества, особенно ясно видим, как постепенно менялась прежде жизнь.

Вот и до нашего времени сохранился городской пейзаж дореформенного времени, когда на стогнах Рогожской слободы еще безраздельно владычествовала старая Московская Русь. И мне хочется, прежде чем перейти к более близкому времени, рассказать о некоторых чертах жизни Рогожских улиц, стершихся под натиском новых веяний и смены эпох, воспользовавшись воспоминаниями того же П.И. Богатырева.

Район «Рогожки» с видом церкви Преподобного Сергия – таким он был в начале XIX века

Очутившись на Школьной улице, попытаемся забыть на время об асфальте, не видеть столбов с проводами, а вообразим вымощенную булыжником мостовую, у ворот домов – вкопанные в землю приземистые каменные тумбы. И еще – срубы колодцев, какие рыли против домов на улице, чтобы проезжие могли поить лошадей. А езды было много. Тут едва не в каждом доме – постоялый двор, где останавливались обозы, проходившие по Владимирскому и Рязанскому трактам.

Дома эти – перед нами. Устроенные все на один лад, они различаются лишь количеством и размером окон в обоих этажах, отделкой наличников, карнизов да чердачных оконец, отражающих вкусы хозяев. Нет более и в помине навешенных ворот, лишь на окнах нижнего этажа сохранились кое-где железные ставни, надо полагать, что дома и дворы запирались на ночь накрепко. И с петухами – гремели отпираемые запоры, скрипели ворота, возы, колодцы, гремели бубенцы и колокольцы, визжали двери трактиров и кабаков, поднимался людской говор, тянулись по тротуарам усталые дальние богомольцы – и закипала жизнь до позднего вечера.

А было тут как на ярмарке. Улица вся уставлена продающимися телегами, тарантасами, кибитками; торговали и экипажами средней руки, шорным товаром – всем, что нужно ездившим по дорогам. Для проезда оставалась только середина улицы. В июле и августе – в пору Макарьевской ярмарки (у Макарьева монастыря на Волге, ныне поселок Макарьево Нижегородской области) – обозы с товарами шли один за другим почти непрерывной вереницей. А вслед за товарами отправлялись на ярмарку служащие торговых фирм, приказчики – все развеселая молодежь, – а за ними уже сами хозяева, степенные купцы, так что только пыль летела от проносящихся резвых троек, гремели на пристяжных бубенцы да разудало покрикивали возницы: «Эй, поберегись!»

Эти несшиеся под раскат бубенцов и удалые песни тройки обгоняли ехавших медленно по дороге «гужевиков» – обозы с кладью. То был вовсе другой народ – молчаливый, сосредоточенный: к этому приучало одиночество «на ходу». Шли больше пешком, каждый у своих лошадей – жалели их: присаживались на воз, уж когда очень утомлялись. Шли – поглядывали: крепко ли увязана кладь, не потерялось ли что; стереглись – не стащил бы чего лихой человек-Упряжки[3] были большие, но не более тридцати верст. У обозников были свои отдельные стоянки, знакомые постоялые дворы. Такие обозы делали далекие концы: от Москвы до Костромы, оттуда в Рязань, потом на Дон. Так и колесили. Случались и беды: сани ли на раскате задавят возчика, в драке ли с ворами убьют, заболеет ли в дороге и отдаст богу душу. Товарищи похоронят, а коней домой приведут. Этими «протяжными» извозчиками и создана знаменитая песнь «Степь Моздокская». Умирающий ямщик прощается с жизнью:

Вы свезите моим детушкам благословеньице,

Отведите моих товарищей, вороных коней,

К молодой жене да свезите ей волю вольную…

Прочны тут были узы товарищества: народ все честный и вверенное добро отстаивал грудью, хотя в случае грабежа или пожара возница за него не отвечал.

Крепок был и семейный уклад жителей Рогожских улиц, обособленных рекой Яузой от остальной Москвы: то был подлинно старорусский, домостроевский уклад, еще более непроницаемый для внешних влияний, чем описанный Островским обиход купеческого Замоскворечья. О театрах и прочих «бесовских» соблазнах тут не знали и знать не хотели. По части чтения дальше таких сочинений, как «Франциль Венециан» или «Гуак, или Непреоборимая верность», дело не шло, да и то читали преимущественно девицы, парни же вовсе не брались за книгу.

«Вставали рано: мужчины шли пить чай в трактир, а женщины чаевничали дома; после чая затапливали печи, и дым валил по всей улице, а зимой столбом стоял в морозном воздухе. Обедали тоже рано, в двенадцать часов, потом все засыпало, а часа в два снова начиналась жизнь. Ужинали часов в восемь, но ложились летом около одиннадцати, а зимой сейчас же после ужина. Ходили по субботам в баню и несли оттуда даровые веники. Бывало, целый день в субботу, – читаем у того же мемуариста, – идет народ с веником в руках, словно это праздник веников, как бывает праздник цветов. В праздники шли к обедне: маменьки в косыночках на голове и шалях на плечах, а дочки в шляпках, тогда проникших в эту среду (шестидесятые годы XIX века. – О.В.). Мужчины – прифрантившись в поддевки и длиннополые сюртуки, в сапогах с «бураками», намазав волосы коровьим или деревянным маслом, тоже шли в церковь. По праздникам обязательно пекли пироги».

Итак, шел на улице нескончаемый торг: шорники зазывали покупателей к своим седелкам и хомутам, тележники расхваливали колеса и полозья, предлагали новенькие поковки кузнецы, и, надо думать, все порядочно галдели при этом, торговались, да еще надо было перекричать ржанье лошадей, грохот колес на мостовой не то «малиновый» звон колокольцев под золотой, расписанной яркими цветами дугой, гром и звяканье бубенцов на наборной сбруе горячей тройки, еле сдерживаемой молодцеватым ямщиком: «Эй, поберегись, православные!»…

Полно было весь день и в трактирах; толклись люди по постоялым дворам. Распряженные лошади хрустели овсом у коновязей под навесом, возы с поднятыми связанными оглоблями стояли под открытым небом по дворам, а то и на улице. Дома были, как упоминалось выше, двухэтажными: внизу находилась «изба» – то есть горница, где народ обедал, ужинал и спал; верх занимали хозяева и имели там комнаты для приезжающих знакомых иногородних купцов. «Изба» была просторная, с нарами в два этажа по стенам, печь огромная, «и все это было, конечно, порядочно грязновато, с тараканами, клопами и прочими прелестями в этом роде», – пишет Богатырев. Прибавим к этому, что форточек вообще не знали, так что о воздухе в закупоренных, жарко натопленных помещениях лучше и не думать! Однако не будем судить своих предков, прилагая к ним нынешние мерки: вспомним, что на Руси искони завелся обычай париться еженедельно в бане и менять нательное белье, тогда как в средневековой Европе люди никогда не мылись, и даже на рубеже XVIII века мерзость и вонь в королевском дворце в Версале, как и неопрятное обличье придворных «короля-солнца», да и самого венценосца, вызывали отвращение членов свиты Петра, затосковавших за рубежом по своим полкам с веником и в общем-то опрятном домашнем обиходе.

В горнице для приезжих стоял под образами стол, за который одновременно садилось до двадцати человек. Обычный обед на постоялом дворе составлялся из солонины с хреном и квасом, после которой ели щи или похлебку с говядиной; потом следовали жареный картофель, гречневая каша с маслом, за ней пшенная с медом, тем обед и заканчивался. Подавалось все, как водится, в деревянных мисках и блюдах, вилок не полагалось, обходились одними деревянными ложками, на отдельные тарелки еду не раскладывали. Примерно так же и то же ели в хозяйских горницах, разве добавлялись там вышитые ручники да употреблялась наравне с деревянной фаянсовая посуда и шумели тут в положенный час самовары…

К Святкам и на Масленую с улиц убирали выставленные на продажу сани и повозки, теснее к домам ставились возы с кладью: по 1-й Рогожской и по Вороньей улицам шло катанье, причем съезжались сюда, в Рогожскую, со всей Москвы. И конечно, здесь высматривали невест и женихов; пронырливые свахи не теряли времени, облаживая условия будущих свадеб, приурочиваемых по обычаю к красной горке. Свах с почетом усаживали за столы, где тятеньки и маменьки чинно сидели, потягивая мадерцу, в то время как молодежь усердно отплясывала «кадрель под чижика».

Разумеется, в Ямской слободе – жители поголовно лошадники, и добрый конь у них – предмет постоянных забот и интересов. Катанья были лишним поводом, чтобы полюбоваться выездом соседа, щегольнуть своим, потолковать о статях и ходе гривастых красавцев, а то и сторговать полюбившегося коренника или приплясывающую, просящую ходу пристяжную. Впрочем, пристрастие к лошадям не было уделом одних рогожан: в прошлом в Москве конские состязания – самое популярное зрелище. На них стекались многотысячные толпы, и толки о них, имена победителей надолго занимали воображение москвичей.

Особенную славу стяжали ристалища на льду Москвы-реки, между Москворецким и Большим Каменным мостами. Тот же П.И. Богатырев оставил красочное описание этих состязаний:

«Русский человек любит тройку как что-то широкое, разгульное, удалое, что захватывает как вихрем, жжет душу огнем молодечества. Есть что-то азартное в русской тройке, что-то опьяняющее, – кажется, оторвался бы от земли и унесся за облака… Какой потрясающий крик вырывался из ста тысяч грудей, когда лихая тройка, стройно несущаяся, птицей быстролетной «подходила» первая к «столбу»! Взрыв крика сопровождался оглушительными аплодисментами. Это была какая-то буря народного восторга».

Этот же мемуарист рассказал о некоем крестьянине Лаптеве из Саратовской губернии, приезжавшем в Москву с товаром, – он занимался извозом и останавливался в Рогожской. То был невзрачный мужичонка в лаптях, и сбруя на его лошадях была чуть ли не мочальная, но несколько лет подряд он выигрывал бег, оставляя позади прославленных московских конников на тысячных тройках в серебряной наборной сбруе и с ковровыми санями. «В его тройке, – пишет Богатырев, – словно выразилась вся мощь всего русского народа. Даже сейчас, говоря об этой тройке, я не могу удержаться от восторга, а это было сорок лет назад».

Однако тройка, будучи исконно русской запряжкой, не принадлежит седой старине: она вошла в обиход и сделалась едва ли не национальным символом не ранее XVIII века. В XVII веке езда была в одну лошадь, а если в несколько, то «гусем» – несомненно, из-за узости тогдашних дорог, еле наезженных в один след. Ямщик садился в ногах у седока, а проводник верхом на выносной лошади. Пристяжные, впрягавшиеся в постромки по сторонам коренника, шедшего в оглоблях и под дугой, сделались возможными, когда между главными городами пролегли мощеные государевы дороги и учредилась знаменитая российская почтовая служба, оставившая такой глубокий и нестираемый след в отечественной литературе.

В дорогу жизни снаряжая

Своих сынов, безумцев нас,

Снов золотых судьба благая

Дает известный нам запас.

Нас быстро годы почтовые

С корчмы довозят до корчмы,

И снами теми роковыми

Прогоны жизни платим мы.

Эти стихи Боратынского переносят нас во времена подорожных, станционных смотрителей, отражают эпоху, когда любое – близкое и дальнее – передвижение вершилось с помощью лошадей. С развитием железной дороги ямщицкая езда постепенно упразднялась, однако на проселках и мощеных дорогах в стороне от крупных городов знаменитый валдайский колокольчик можно было не так уж редко услышать еще в начале нынешнего века. И пишущему эти строки на всю жизнь ярким и гремучим видением запомнилась впряженная в легкую пролетку тройка, в звоне бубенцов и поддужного колокольчика подкатывающая к крыльцу деревенского дома. Тремя взмыленными, потемневшими от пота лошадьми с гривами до колен и распущенными пышными хвостами повелевал могущественный полубог, ямщик Герасим, привезший с железнодорожной станции гостя. Подпоясанный красным кушаком кафтан, круглая шапочка с павлиньим пером, висящий на запястье тонкий ременный кнут, бронзовое лицо с отвисшими, выгоревшими на солнце соломенными усами и яркие светло-голубые глаза ямщика памятны мне и спустя семь десятилетий…

Много позже мне довелось встретиться с Герасимом, когда уже давно не возил он подвернувшихся седоков в уезд (да и уезд был упразднен!) и не было в помине его легких троек, – он одиноко дотягивал век в ветхом домике на безлюдной Ямской улице районного городка, где прошла вся его жизнь, и, пожалуй, только несходящий загар на лице и шее напоминал о былой профессии ссутуленного, полуслепого старика. А я видел его – прежнего.

…Чуть позвякивает бубенцами притихшая тройка. Герасим выпрастывает прядь гривы из-под хомута коренника, приглаживает ему мохнатую челку, придирчиво проверяет всякую мелочь сбруи, тяжи, тугость чересседельника, бросает последний взгляд на подкованные копыта лошадей и, встав ногой на ступицу переднего колеса, легким движением взносится на козлы и берется за вожжи: «Ну, милые!»…

В исследованиях и исторических сочинениях, посвященных ямщикам, отмечается, что люди этой профессии выделились в особое сословие, приобретшее со временем характерные черты, свои традиции и обычаи. Считается, что развитие ямских учреждений на Руси относится к XIII веку. Упоминания о ямах и ямщиках встречаются в подорожных грамотах конца XV века, времени великого княжения Ивана III.

В приводимом ниже документе – подорожной грамоте 1482 года – любопытны тщательно оговоренные подробности довольствования проезжего «немчина» – начальство входило во все детали, блюдя интересы казны и заранее ограждая себя от возможных претензий проезжего: и за сотни верст от столицы должна была чувствоваться рука Москвы!

«От Великого князя Ивана Васильевича всея Руси.

От Москвы по дороге, по нашим землям по Московской и Тферской, по ямам ямщиком до Торжку, а в Торжке старосте, а от Торжку по Новгородской земле по ямщиком до Новгорода. Послал есми Сеньку Зезевидова с немчином, а вы бы давали Сеньке по две подводы по ямам, а немчину по две же от яму до яму, а корма для немчина на яму, где случится стати, – курья, да две части говядины, да две части свинины, да соли и заспы, и сметаны, и масла, да два колача полуденежные по сей моей грамоте».

Кстати, теперь считается доказанным, что «ям» слово тюркского происхождения; им с XIII и вплоть до XVIII века назывались станции, где меняли лошадей. И лишь в качестве курьеза можно упомянуть, что историк Карамзин некогда доказывал происхождение ямщиков от таинственного племени ям или емь!

Судя по дошедшим до нас документам, ямская езда и доставка почты были предметом особых попечений правительства: оно входило во все мелочи его устройства, чтобы поставить ямщиков в условия, поощряющие исправное несение службы.

Уже в 1550 году в Москве учреждается Ямская изба, вскоре преобразованная в Ямской приказ. Кадры ямщиков составлялись из выбранных жителями окрестных деревень особых лиц, которые, поселившись в отдельных местах, должны были отправлять ямскую гоньбу за все население. Они назывались ямскими охотниками, а их поселения – ямскими слободами. Слободы эти располагались возле ямов (станций), на расстоянии в 30 – 100 верст друг от друга. Каждая деревня или посад ставили на ям одного охотника от «полусохи»[4]. Дальние селения несли денежную повинность – ямщину. Со своим охотником жители заключали договор, обязывавший его содержать лошадей и проводников с «гонебной рухлядью». Кроме обыкновенной государевой гоньбы на ямских охотниках лежала обязанность встречи и проводов послов и гонцов, доставка государевой казны. За все полагалось денежное пособие и подводы при большом разгоне. Сверх того, со временем пошло и «государево жалованье» – деньгами и хлебом.

Ямщики присягали в Москве. В ямщицкие охотники избирались только люди «доброго поведения», зарекомендовавшие себя своей хозяйственностью, зажиточностью. Они постепенно заняли исключительное положение, выделившись, как уже говорилось, в отдельное сословие. От своих общин они обособились, создали целые ямские поколения и превратились в служилых людей. В свободное от службы время они занимались хлебопашеством, торговлей и извозом, посылая за себя в езду младших членов семьи или нанятых работников. В середине XVII века в ямских слободах числилось по нескольку десятков, а то и сотня дворов. Надзирал за ямщиками и лошадьми ямской пристав; для отчетности был ямской староста или целовальник[5].

Уже в начале XVII века была выработана жесткая система подорожных – какого чина людям по скольку давать подвод. Высшая цифра – двадцать подвод – предназначалась для митрополитов и бояр. Правительство стояло на страже интересов ямщиков, защищало их от притеснений воевод, освобождало от податей, наделяло землей, так что большей частью доля ямщиков считалась завидной, и их слободы процветали. Общественное положение ямских охотников было несравнимо с крестьянским: они не ведали работы на помещиков и податных тягот. Приходилось даже в иных случаях «унимать» ямщиков, обижавших население. Так, при царе Михаиле Федоровиче муромские ямщики присвоили себе монополию извоза – никто сам для себя не мог привезти ни дров, ни хлеба!

Этот небольшой исторический экскурс помогает понять, как выработалось постепенно в сознании русского народа представление об особенном человеке – ямщике, наделенном вольнолюбивым характером, смелом, верном товарище. Среди всеобщей приниженности закрепощенных хлебопашцев не могли не выделяться люди, поставленные в особое положение, живущие в достатке, независимо, к тому же огражденные от произвола властей, пользующиеся их – пусть вынужденным – доверием и покровительством. И рождались легенды о мужественных, преданных долгу ямщиках; они становились героями песен и мелодраматических приключений.

В исходе XVIII века накопилось столько фольклорного материала и был он, очевидно, настолько «ходовым», что придворный композитор Екатерины II Евстигней Фомин пишет оперу «Ямщики на подставе». Либретто для нее сочинил известный архитектор, к тому же художник, поэт и музыкант Николай Львов. Уже современники отметили, что в опере звучали подлинные народные напевы. Нам же кажется примечательным выбор сюжета: на сцене были представлены бытовые картинки, «выхваченные» из подлинной жизни; по ней ходили актеры, в мундирах с двуглавым орлом на груди и в шляпах, присвоенных казенным ямщикам; раздавался звон дорожного колокольчика; на кустах декорации была развешана сбруя! Неподдельному народному колориту оперы способствовали песни, записанные Львовым в долгих дорогах. В 1790 году им издано нотное собрание русских народных песен.

Не у батюшки соловей поет,

Молодой ямщик на заре бежит.

Ох вы, братцы, вы товарищи,

Вам пора вставать —

Коней впрягать.

И в гоньбе ямщик отдохнуть может,

На рысях ямщик добрый выспится.

Бодрый мотив этой арии, начинающей действие, сменяется лирически грустным предчувствием разлуки:

Ретиво сердце молодецкое,

Знать, невзгоду ты заслышало,

Знать, расставаться с молодой женой…

Однако происки злодея Фильки, ухитрившегося отдать в рекруты соперника – молодого ямщика Абрамку, счастливо разоблачаются благодаря вмешательству офицера, прибывшего на почтовую станцию для подготовки проезда «матушки-императрицы». Как у Фонвизина в «Недоросле» Милон, так в «Ямщиках на подставе» гвардеец из Петербурга олицетворяет высшее правосудие и милость, исходящие от царицы. Он изобличает несправедливость – Абрамку возвращают семье и невесте, а забривают в солдаты доносчика Фильку, так что: «Слава самодержице!»

В этом забытом произведении, так и не увидевшем большой сцены, пропасть штришков и деталей, чудесно воскрешающих не только напевы двухсотлетней давности, но и характерные черты эпохи, драгоценные для понимания духа времени…

В списке действующих лиц фигурирует «Вахруш, деревенский олух». А вот наставление капельмейстеру от лица старейшего ямщика: «…Нет, барин, ты начни-ко помаленьку, как ямщик, будто издали, не поет, а тананычет[6], а после, чтобы дремота не взяла, – пошибче, да и по-молодецки, так дело-то и с концом, ребята и подхватят…»

Урезонивая сына, старый ямщик говорит: «Ты барский человек али ямщик?» Отказывающийся скрыться от набора Тимофей говорит: «…бежать? Пустое, брат… По подоконью я не хаживал, а на разбой иттить не честь молодцу». Не менее выразительны и куплеты, распеваемые ямщиками: в них и удаль, и дух товарищества, и понимание бессилья перед властью:

Между нами, ямщиками,

испокон есть благодать:

не поддаться, хоть подраться,

да за друга постоять!

…Трифон, перестань болтать,

зубом камня не угложешь,

силою не переможешь

командирского слугу…

Трифон, перестань болтать,

против всех не устоять…

А вот умудренный жизнью старик наставляет молодежь:

Кто повадится с обманом,

Тот окончит барабаном,

А кто правдою живет,

Того и гром не бьет.

И снова и снова – раздумчиво-грустные строки о разлуке, такой неотделимой от доли ямщика, и вмешательство добрых людей, одолевающее злую судьбу:

Во поле березка бушевала,

В тереме девица тосковала,

Молодка с милым расставалась.

Добрые люди да сыскались,

Красные дни воротились,

Молодку с милым солучили

Добрые наши командиры.

Лейтмотивом всей оперы служит прекрасная песня «Высоко сокол летает, повыше того белая лебедушка…», она составляет поэтический фон спектакля. Мне кажется, что сама возможность создания оперы о ямщиках в век галантных спектаклей, приноровленных ко вкусам воспитанной на иноземных модах публики, говорит о первостепенном значении в жизни тогдашнего общества дорог, времени, проводимом в поездках, требовавших подстав, отдыха в пути, длительного пребывания ездока в санях или тряском экипаже один на один с возницей.

Однако пора возвратиться на улицы прежней Рогожской ямской слободы и к временам более близким. Что же собираются реставрировать и сохранять из этого уголка исторической Москвы? Проект предусматривает не только создание этнографического музея быта ямщиков, но и показ московской старинной слободы, не утратившей первоначальной планировки и своего архитектурного облика.

Площадь с памятником Андрею Рублеву подле возвышающегося над ней Спасо-Андроникова монастыря, иноком которого был великий иконописец, напомнит о многовековой истории этих мест. На Сенной площади (площадь Ильича), откуда начинали свой путь на сибирскую каторгу арестанты, предполагается поставить монумент в память поколений борцов против самодержавия.

На упирающихся в эти две площади улицах – Школьной и Тулинской – будут размещены помимо музея мастерские и аудитории художественного факультета Московского технологического института, связанного с народным художественным творчеством, что выглядит особенно уместно именно здесь. Дворовые галереи и сплошная застройка улиц облегчают задачу – приспособить эти дома под гостиницы для туристов и разместить в нижних этажах магазинчики, всевозможные кафе, чайные, мастерские… Нет надобности доказывать, насколько такое переплетение прошлого с настоящим, при сохранении подлинных исторических черт обстановки, послужит воспитанию подрастающих поколений. Не говоря о благородной цели задуманного проекта – увековечить черты жизни ушедших поколений безымянных простых людей, доля труда, знаний и усилий которых легла весомым вкладом в устроение России.

…Я медленно иду от заставы в сторону Андроникова монастыря по Тулинской улице. Недавно прочитаны и свежи в памяти «Своды результатов общей оценки недвижимых имуществ в Москве в 1889 – 1890 гг.». Узнанное о Рогожской ямской части присоединилось к рассказам старого местного жителя, впитавшего с детских лет обиход и обычаи полувековой давности. И еще довелось ознакомиться с брошюркой архимандрита Спасо-Андроникова монастыря Григория, изданной в 1894 году, с описанием часовни, некогда стоявшей на Вороньей, ныне Тулинской, улице. Сведения исторические накладываются на развертывающееся перед глазами; память о прошлом вторгается в настоящее, населяет его образами минувшего, вносящими в нашу жизнь тепло и уют обжитого, родного дома…

Из-за опустошительного пожара в июле 1862 года и постройки Нижегородской железной дороги шестидесятые годы прошлого века стали своеобразным рубежом, после которого начался закат Рогожской ямской слободы; она стала пустеть, жители приспосабливались к новым условиям, уезжали, земли занимались под застройку, дома перестраивались для выделения комнат под жильцов, заселялись новыми людьми, уже непричастными к прежнему промыслу.

Панорама Андроникова монастыря начала XIX века

Упомянутые выше «Своды» недвижимости конца прошлого века показывают, что владеть ею стали больше всего занимающиеся торговлей и мелкими промыслами крестьяне и купцы. Налицо и тоненькая прослойка мелкого чиновничьего люда. Много духовенства и церковных владений. Наперечет владельцы в генеральских чинах или с аристократическими фамилиями. Из Рогожской части пошли династии будущих миллионщиков Морозовых, Алексеевых – впоследствии понастроивших себе особняки-дворцы в дворянских кварталах Москвы. Впрочем, уже тогда, в 1889 году, Абрам и Давид Абрамовичи Морозовы выступили из купеческого сословия и числились потомственными почетными гражданами.

Всего в Рогожской части значилось 1624 владения, годовой доход с которых был определен в сумме полтора миллиона рублей, причем он колебался в значительных пределах от нескольких десятков тысяч до рублей.

Разного звания и достатка люди оседали в притихшей слободе, и даже удивительно, к каким только категориям российских подданных не относила их резвая рука чиновников казначейства! Мы находим в своде «временных купцов», «цеховых», «запасных бригадных писарей», натыкаемся на «бомбардира». Затерялся среди рогожан и «художник архитектуры», и – вовсе не удивление – «Евтропий Дмитриев, мещанин без фамилии»!

Порядочно владений, оставленных без оценки: «За ветхостью постройки». Оскудение могло коснуться и отставных николаевских служак. Несколько таких обветшалых владений числится за полковниками и даже генералами с остзейскими фамилиями.

Гнездами по некоторым улицам – вкрапления ямщицких фамилий: Лыткины, Мягковы, Заикины, Бакулины, есть и владение «Аграфены Ивановны Кокориной», и доходу с нее начислено двести семнадцать рублей в год. Однако мало кто из потомственных ямщиков не переменил профессии. Некоторые сделались извозопромышленниками, держали по сотне и больше ломовых лошадей вплоть до первых послереволюционных лет, другие переквалифицировались в гуртовщиков – пригоняли в столицу скупаемый по деревням скот.

И еще состав владельцев Рогожской части напоминает о Москве «сорока сороков» – столько тут участков, принадлежащих церквам и монастырям, сдававшим их в аренду. В этих списках не только свои, рогожские, церкви, но и церкви из других частей Москвы, наравне с иногородними. На многих церковных участках находились богадельни и дома призрения – доходы с них не исчислялись, так как они не облагались налогом.

Рогожскую ямскую часть населяли в подавляющем большинстве люди скромного достатка, но и здесь, как в богатых купеческих районах Москвы, была сильно развита филантропическая деятельность, если судить по количеству благотворительных учреждений. Помимо учреждений Мариинского ведомства, имевшего разветвленную сеть в главных городах России, здесь обосновались отделения Городского попечительства о бедных, Общества поощрения трудолюбия. Общества трезвости, Община сестер милосердия, старообрядческие приюты и богадельни. Те годы не знали и зачатков социального страхования, нищета и обделенность выпирали изо всех пор жизни, и это вынуждало общественность приходить на помощь бедствующим: кто жертвовал из добрых чувств и сострадания, кто из тщеславия, иной видел в пожертвованиях на благотворительные учреждения, тем более патронируемые «высочайшими особами», верный путь к чинам и преуспеянию…

Еще на рубеже века существовало Общество ямщиков Рогожско-ямской слободы, преследовавшее, видимо, какие-то коммерческие цели. Здесь было открыто и отделение Московского товарищества ассенизации… Современному москвичу покажутся курьезными вывески вроде следующих: «Высочайше утвержденное промышленно-торговое товарищество «Бр. Захаровы», «Торговый дом Елизавета Стриженова и Сын» или «Товарищество производства серебряных, золотых и ювелирных изделий И. П. Хлебникова, сыновей и К°» – за их пышностью нередко прозябали вовсе хилые заведения!

Напомню мимоходом, что уроженцем Рогожской ямской слободы был знаменитый художник Константин Коровин, о чем гласит метрическая выписка из Сергиевой церкви, стоявшей на бывшей Сенной площади:

«1861 ноября 23-го дня.

У ейского купеческого сына Алексея Михайловича Коровина и законной жены его Аполлинарии Ивановны, которые оба православного вероисповедания, родился сын Константин. Восприемники Рогожской слободы ямщик Алексей Никитич Ершов и ейского купца Михаила Емельяновича Коровина жена Васса Михайловна.

Таинство крещения совершил приходской священник

Симеон Поспелов».

Напоследок хочется коснуться штриха прежней жизни Рогожской слободы, как бы перебрасывающего мост между нашим веком и начальным периодом истории Москвы.

Лишь в наше время, в тридцатые годы, исчезла с бывшей Вороньей улицы (Тулинская, 25) часовня Сергия Радонежского. По преданию, она была построена на месте креста, который воздвиг бывший игумен Спасо-Андроникова монастыря Андроник на том месте, где попрощался со своим гостем Сергием Радонежским, отправлявшимся в рязанские земли. Отсюда и прочно закрепившееся за часовней название «Проща» – на месте прощания. В 1504 – 1507 годах обветшавшую деревянную часовню разобрали и соорудили каменную, из двадцатифунтовых кирпичей. Этой часовне пришлось простоять без малого четыре века: в 1889 году она была разобрана опять-таки «за ветхостью».

Выстроить «Прощу» заново вызвался «временный московский купец из крестьян Василий Александров», рогожский житель. Возводить часовню пришлось на стесненном соседними владениями участке в десять на восемь аршин. Зато строить вверх ничто не мешало, и строители возвели осьмигранный шатер с куполком вышиной в двадцать семь с половиной аршин (более двадцати метров). Следует указать, что со времени Петра I, вовсе запретившего воздвигать новые и поновлять старые часовни (указ 1707 года), правительство относилось к этому делу более чем сдержанно, считая наличие плохо охраняемых беспризорных часовен источником соблазна и не приличных вере поступков, и выдачу надлежащих разрешений обставляло трудностями. Но «временный купец» Александров был, видимо, не только «усердным в вере человеком», но и сметливым политиком: свое ходатайство, адресованное Святейшему синоду, он подкрепил просьбой поместить в часовне две ценные хоругви в память «Чудесного избавления царской семьи от грозившей ей в 1888 году опасности». Имелось в виду обошедшееся без жертв крушение царского поезда под Харьковом. Естественно, что такому проявлению верноподданнических чувств Святейший синод не пойти навстречу не мог, как и предложению Александрова учредить ежегодный крестный ход от Спасо-Андроникова монастыря до часовни в Сергиев день, 5 июля, что, по словам просителя, должно было вразумить местных раскольников, отпавших от церкви. Часовня была открыта в октябре 1890 года, за год до празднования пятисотлетия со дня смерти Сергия Радонежского.

На том месте, где я стою сейчас на Тулинской улице, была когда-то, видимо, полянка, на которой оба старца, Сергий и Андроник, соблюдая обычай, сели на пенек или поваленное дерево «перед дорогой», с тем чтобы потом, перекрестившись, облобызаться троекратно на прощание… Их обступал древний бор, из-за деревьев, быть может, доносились удары била, какими звонарь созывал на молитву иноков монастыря… Место темных сосен заняли сплошные фасады каменных домов, асфальт – там, где были колдобины и корни лесной дороги, над головой гудят на ветру провода… И минуло с той поры шесть столетий!

Но чудесные, волшебные человеческие свойства – память и воображение – позволяют вызвать всю картину из небытия и представить себе судьбу и дела длинной чреды поколений русских людей, некогда устраивавших и укреплявших жизнь на той самой земле, что под моими ногами.

Помня об этом, прочнее стоит человек на родной почве, легче переносит лихолетья и с верой вглядывается в будущее своего народа. Бесценно дороги крупицы народной памяти, если их можно привязать к зримым, вещным знакам…

И еще вспоминается мне на этих улицах новоторжский ямщик Герасим, его спокойное, с открытым, добрым взглядом лицо, мужественная осанка, уверенность в себе и достоинство мастера своего дела. Я рад, что учреждается в Москве заповедная зона, назначенная увековечить память о замечательном сословии русских ямщиков!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.