Еда — это оружие
Еда — это оружие
«Чем лучше кормят в тюрьме — а это единственно важная вещь, самая сильная мотивация во всей пенитенциарной системе, — тем чаще радуются заключенные. Я имел несчастье попасть в Аллею тумана на траве через месяц после того, как нормирование рациона стало официальным методом следствия. Совершенно пустая и водянистая каша из маисовой крупы, маленькие твердые сухари из вотоу да еще овощная бурда сделались центром нашей жизни и объектом самого пристального внимания. Каждый день нам давали одно и то же, и мы худели. Мы научились жевать каждый кусок как можно дольше, растягивая порцию насколько возможно. Ходили слухи, и рассказы некоторых очевидцев это подтверждали, что в трудовых лагерях еды навалом и она вкуснее. Как я узнал потом, эти байки и сплетни нарочно подбрасывались нам — это было изобретение следователей, чтобы вынудить нас побольше наговорить на себя. Прожив около года в такой обстановке, я был готов сознаться бог знает в чем, лишь бы поесть досыта.
Тюремщики прекрасно знали, что значит для заключенного недостаток еды. Нам давали еды ровно столько, сколько надо, чтобы не умереть, и никогда — досыта. Лень и ночь у нас сводило животы. За пятнадцать месяцев тюрьмы мне только раз дали риса; мяса я не ел ни разу. Через шесть месяцев после ареста на месте живота у меня была впадина, а на коже появились характерные омертвевшие участки, мне было больно, когда я ложился в казенную кровать. Кожа на ягодицах свисала складками, как грудь у старухи. В глазах темнело, голова кружилась. Мой авитаминоз достиг такой степени, что ногти на пальцах ног ломались, едва я прикасался к ним. Можно было обходиться без ножниц. Волосы стали выпадать.(…)
Раньше нам жилось получше, чем сейчас, — говорил мне Лю, — раз в две недели давали плошку риса, ломоть настоящего белого хлеба в конце месяца, а по большим праздникам — под Новый год, Первого мая и Первого октября — немного мяса. Не так уж было плохо!
Все изменилось после одного случая. Во время кампании Сто цветов в тюрьму приехала делегация от народной инспекции. И они возмутились, что заключенных кормят досыта! Мыслимо ли, заключили они, чтобы контрреволюционерам — отбросам общества и врагам народа — жилось лучше, чем многим крестьянам. И с ноября 1957 года мы даже по праздникам не видим ни риса, ни мяса, ни пшеничного хлеба.
Мы постоянно бредили едой, просто сходили с ума при одной мысли о ней. Были готовы на все, даже проситься в трудлагерь. А следователи тут как тут. У них даже бумажка была заготовлена — дескать, прошу вас разрешить мне доказать обществу, что я раскаиваюсь в совершенных преступлениях и хочу загладить свою вину в исправительно-трудовом лагере. И никто не вышел из Аллеи тумана на траве, пока не подписал такое заявление. А после, как бы трудно ни приходилось в лагере, любой надзиратель мог тебе ткнуть в лицо эту бумажку. Мол, сем сюда просился. И он был прав на все сто».
Другие способы давления на заключенного были старыми и испытанными, в первую очередь, это всевозможные провокации. После того как заключенный признавал свои «преступления» и обещал помогать начальству, примерно вести себя, всячески способствовать «перевоспитанию» других заключенных, его вынуждали доносить на своих «сообщников» или непокорных сокамерников (ведь если он хотел «исправиться», нужно было быть искренним, и, кроме того, есть «такой замечательный способ» раскаяния, как изобличение тайных замыслов соседей). В кабинетах следователей часто висел такой плакат: «Мы снисходительны к тем, кто признает свою вину, суровы к тем, кто запирается, простим того, кто заслужил наше доверие, и вознаградим за особые заслуги». Многие заключенные, надолго приговоренные к нечеловеческому труду, начинали усердствовать и буквально «рыли землю» в надежде на снижение срока хотя бы на пару лет. Но вся проблема в том — и это не раз подчеркивал Паскуалини, — что никто никогда не признавал, что заключенные заслужили свободу: либо их «примерное поведение» недостаточно перевешивало тяжесть наказания, либо они сами толком не знали, какой срок им будут снижать, потому что приговор объявлялся устно, то есть осужденный не имел на руках своего приговора, а некоторые вообще попали сюда без суда и следствия, и в таких обстоятельствах вожделенное «снижение срока» на деле оборачивалось отбыванием полного срока заключения. «Коммунисты, — говорил заключенный с большим лагерным опытом, — и не думают держать данные своему «врагу» обещания. Ничем не брезгуют, лишь бы вытянуть из вас то, что им нужно. Все идет в ход — хитрости, уловки, угрозы, обещания. (…) И запомни покрепче — предателю они сами не дают спуску».
Дисциплинарная прибавка к сроку грозила тем заключенным, которые не хотели признаваться, отказывались доносить («сокрытие сведений от руководства карается как преступление»), сеяли сомнения в других, подавали апелляцию на вынесенный приговор и не доверяли «воле правосудия». В таких случаях они вместо пяти лет проводили в лагерях всю жизнь… Иногда сами заключенные вредили друг другу. «Карьера» старосты тюремной камеры зависела от его «паствы», и он жестоко третировал неуступчивых, а двуличные были у него на поводу. Для них находилась возможность выслужиться, инсценировать «испытание на прочность» или «сопротивление». Жертву подсказывало начальство, место было выбрано заранее — камера или тюремный двор, время назначено, и процедура давно отлажена. Все шло как по маслу в смертоносной атмосфере крестьянских погромов, сопровождавших аграрную реформу. «Нашей жертвой на сей раз был заключенный лет сорока, обвиненный в ложных убеждениях. Он махровый контрреволюционер, так обзывал его надзиратель, приложив ко рту картонный рупор. (…) Иногда тот поднимал голову в надежде сказать нам что-то в ответ — нас не интересовало, правду или неправду, — мы сразу же обрушивались на него. — «Лжец!», «Позор человечества!», «Предатель!» (…). Это повторялось опять и опять в течение трех часов, и мы все больше мерзли и хотели есть, а от этого зверели еще больше. Я думаю, тогда мы могли бы разорвать его в клочья, чтобы добиться своего. Позже, поразмыслив, я понял, что и нас самих в тот момент начальство проверяло на прочность, наблюдая, готовы ли мы бездумно исполнять приказ и оскорблять любого человека, даже достойного уважения».
Неудивительно, что в таких условиях почти все заключенные, судя по внешним проявлениям, готовы были полностью подчиняться своим мучителям. Мы не будем настаивать на том, что это особенность китайского характера. Пленные, попавшие в китайские тюрьмы и лагеря во время французской войны с Вьетминем и прошедшие ту же, но более щадящую, школу «перевоспитания», интуитивно выбирали подобную линию поведения. Эффективность «перевоспитания» опиралась на одновременное действие двух мощных факторов психологического насилия: во-первых, формирование у воспитуемого ярко выраженной инфантильности, младенческой зависимости от матери — партии и отца — государства, которые как бы заново учат свое дитя говорить и ходить (низко опустив голову, трусцой, под окрики надзирателей), умерять аппетит и гигиенические потребности и т. д.; во-вторых, слияние с коллективом себе подобных, воспитывающее рефлекторную способность контролировать свои жесты и слова, не высовываться, при этом исключается возможность встреч с преж-ней семьей, которую заменяет новая. Впрочем, жену заключенного, как правило, принуждали оформить развод с мужем, а детей — отречься от отца сразу после его ареста.
Насколько, однако, успешно это обновление, перерождение заключенного? Он говорит лозунгами и двигается, как робот, теряется среди других и растворяется в общей массе, его больше нет, он прошел через «моральное самоубийство», отгородился от внешних соблазнов, научился выживать, уцелел. Наивно было бы думать, что ему легко держать язык за зубами и что он привык к двойной морали. Зато теперь он не презирает Большого брата и принимает решения исходя из соображения личной пользы, а не собственных убеждений. Паскуалини пишет, что как-то раз (это было в 1961 году) он поймал себя на мысли, что «его перевоспитание продвигается очень успешно, и он уже искренне верит любому слову охранников». И тут же добавляет: «Я очень хорошо знал, что в моих интересах первым делом вести себя так, чтобы ни в коем случае не нарушать тюремных правил». В качестве противоположного примера он рассказывает об одном ультрамаоисте, старосте тюремной камеры, который — чтобы все видели его преданность режиму и рвение — так рьяно призывал сокамерников встать пораньше и поработать в пятнадцатиградусный мороз (трудовые повинности при такой температуре отменялись), что даже надзиратель прервал его излияния и сделал ему замечание, что это совершенно «противоречит духу преданности Партии». Только тогда остальные заключенные вздохнули с облегчением. Как и многие китайцы в подобном положении, они не очень поверили доводу надзирателя, но молча предпочли не иметь неприятностей.