2. Средства выражения
2. Средства выражения
С одной стороны, язык культуры, почти исключительно латинский, с другой, все разнообразие обиходных говоров — таков своеобразный дуализм, под знаком которого проходила почти вся феодальная эпоха. Он был характерен для цивилизации западной в собственном смысле слова и сильно способствовал ее отличию от соседних цивилизаций: от кельтского и скандинавского миров, располагавших богатой поэтической и дидактической литературами на национальных языках; от греческого Востока; от культуры ислама, по крайней мере в зонах, по-настоящему арабизированных.
Надо отметить, что даже на Западе одно общество долго составляло исключение — общество англосаксонской Британии. На латыни там, конечно, писали, и превосходно. Но писали не только на латыни. Староанглийский язык был рано возведен в достоинство языка литературного и юридического. Король Альфред требовал, чтобы его изучали в школах, и лишь потом самые способные переходили к латинскому{55}. Поэты сочиняли на нем песни, которые не только пелись, но и записывались. На нем короли издавали законы, в канцеляриях составляли акты для королей и вельмож, даже монахи употребляли его в своих хрониках. То был поистине единственный для того времени пример цивилизации, сумевшей сохранить контакт со средствами выражения народной массы. Нормандское завоевание пресекло это развитие. Начиная с письма, направленного Вильгельмом жителям Лондона сразу же после битвы при Гастингсе, и до нескольких указов конца XII в. уже все королевские акты составляются на латыни. Англосаксонские хроники, за одним исключением, умолкают с середины XI в. Что же до произведений, которые можно с натяжкой назвать литературными, они появляются вновь лишь незадолго до 1200 г., причем вначале только в виде небольших назидательных трактатов.
На континенте в эпоху культурного подъема каролингского Ренессанса не совсем пренебрегали национальными языками. Правда, никому тогда не приходило в голову считать достойными письменности романские наречия, которые просто казались чудовищно испорченной латынью. Германские диалекты, напротив, привлекали внимание многих особ при дворе и среди высшего духовенства, которые считали их родным языком. Записывались и переписывались старинные песни, прежде существовавшие лишь в устой передаче, сочинялись и новые, в основном на религиозные темы; в библиотеках магнатов находились рукописи на «тевтонском» языке. Но и тут политические события — на сей раз крушение Каролингской империи и последовавшие за ним смуты — вызвали перелом. С конца IX до конца XI в. всего несколько поэм духовного содержания и переводов — вот скудная добыча, которой вынуждены ограничиться в своих реестрах историки немецкой литературы. По сравнению с латинскими сочинениями, написанными в тех же краях и в тот же период, она — как по количеству, так и по интеллектуальной значимости — просто ничтожна.
Однако не надо воображать себе латынь феодальной эпохи в виде мертвого языка со стереотипами и однообразием, с которым ассоциируется этот эпитет. Вопреки восстановленному каролингским Ренессансом вкусу к языковой правильности и пуризму возникали — в очень различном объеме, в зависимости от места и от автора — новые слова и обороты. К этому вели: необходимость выражения реалий, не известных древним, или мыслей, которые, особенно в плане религиозном, были им чужды; контаминация логического механизма традиционной грамматики с сильно отличавшимся механизмом, к которому приучало употребление народных наречий; наконец, невежество или полуграмотность. Пусть книга способствует неподвижности языка, зато живая речь — всегда фактор движения. А ведь на латыни не только писали. На ней пели — свидетель тому поэзия, по крайней мере в формах, более всего насыщенных подлинным чувством; пели, отходя от классической просодии долгих и кратких слогов и усваивая акцентированный ритм, отныне единственную воспринимаемую ухом музыку. По-латыни также говорили. Некий итальянский ученый, приглашенный ко двору Оттона I, был жестоко осмеян монахом из Санкт-Галлена за допущенный в беседе солецизм{56}. Епископ Льежа Ноткер проповедовал мирянам на валлонском языке, а если перед ним было духовенство — на латинском. Вероятно, многие церковники, особенно среди приходских кюре, были неспособны ему подражать и даже понять его. Но для образованных священников и монахов старинное койнэ церкви сохраняло свою функцию устного языка. Как бы могли без его помощи общаться в папской курии, на великих соборах и в своих странствиях от одного аббатства к другому все эти уроженцы разных краев?
Конечно, почти во всяком обществе способы выражения различаются, порою весьма ощутимо, в зависимости от целей говорящего или его классовой принадлежности. Но обычно различие это ограничивается нюансами в грамматической точности или качеством лексики. Здесь оно было несравненно более глубоким. В большой части Европы обиходные наречия, относившиеся к германской группе, принадлежали к другой семье, чем язык культуры. Да и сами романские говоры настолько отдалились от своего родоначальника, что перейти от них к латинскому мог лишь человек, прошедший основательную школу. Так что лингвистический раскол сводился в конечном итоге к противопоставлению двух человеческих групп. С одной стороны, огромное большинство неграмотных, замурованных каждый в своем региональном диалекте и владевших в качестве литературного багажа несколькими мирскими поэмами, которые передавались почти исключительно с голоса, и духовными песнопениями, которые сочинялись благочестивыми клириками на народном языке ради пользы простого люда и иногда записывались на пергамене. На другом берегу горсточка просвещенных людей, которые, беспрестанно переходя с повседневного местного говора на ученый универсальный язык, были, собственно, двуязычными. Для них и писались сочинения по теологии и истории, сплошь по-латыни, они понимали литургию, понимали деловые документы. Латинский был не только языком — носителем образования, он был единственным языком, которому обучали. Короче, умение читать означало умение читать по-латыни. Но если, как исключение, в каком-нибудь юридическом документе употреблялся национальный язык, эту аномалию, где бы она ни имела место, мы без колебаний признаем симптомом невежества. Если в X в. некоторые грамоты Южной Аквитании, написанные на более или менее неправильной латыни, напичканы провансальскими словами, причина в том, что в монастырях Руэрга или Керси, расположенных вдали от крупных очагов Каролингского Ренессанса, образованные монахи были редкостью. Сардиния была бедным краем, население которого, покидая побережье из-за пиратских набегов, жило почти в полной изоляции; поэтому первые документы на сардинском диалекте намного древнее самых старых итальянских текстов Апеннинского полуострова.
Прямым следствием этой иерархии языков было, несомненно, то, что дошедшая до нас картина первого феодального периода, нарисованная им самим, крайне нечетка. Акты продаж или дарений, порабощения или освобождения, приговоры судов, королевские привилегии, формулы клятв в верности, изложения религиозных обрядов — вот самые ценные источники для историка. Пусть они не всегда искренни, зато, в отличие от повествовательных текстов, предназначенных для потомства, они в самом худшем случае пытались обмануть только современников, чья доверчивость имела по сравнению с нашей иные границы. Как уже сказано выше, до XIII в. эти документы, за редкими исключениями, обычно составлялись по-латыни. Но факты, память о которых они старались сохранить, первоначально бывали выражены совсем иначе. Когда два сеньора спорили о цене участка земли или о пунктах в договоре о вассальной зависимости, они, по-видимому, изъяснялись не на языке Цицерона. Затем уж было делом нотариуса каким угодно способом облечь их соглашения в классическую одежду. Таким образом, всякая или почти всякая латинская грамота или запись представляет собой результат транспозиции, которую нынешний историк, желающий докопаться до истины, должен проделать снова в обратном порядке.
Добро бы, если эта работа совершалась всегда по одним и тем же правилам! Но где там! От школьного сочинения, которое неуклюже калькирует мысленную схему на народном языке, до латинской речи, тщательно отшлифованной ученым церковником, мы встретим множество ступеней. Иногда — это, бесспорно, самый благоприятный случай — обиходное слово просто кое-как переряжено с помощью добавленного латинского окончания: так, hommage (клятвенное обещание верности сеньору), слегка замаскировавшись, стало homagium. Иногда же, наоборот, старались употреблять только самые классические слова, вплоть до того, что, уподобляя в почти кощунственной языковой игре жреца Юпитера служителю Бога Живого, именовали архиепископа archiflamen. Хуже всего, что в поисках параллелизмов пуристы не боялись идти по пути аналогии звуков, а не смысла: так как французское слово comte (граф) в именительном падеже на старофранцузском звучало cuens, его передавали на латыни словом consul (консул), a fief (феод) превращали в fiscus (фиск). Разумеется, постепенно выработались общие принципы транскрипции, порою отмеченные универсалистским духом ученого языка: слово fief, по-немецки Lehn, имело в латинских грамотах Германии правильными эквивалентами слова, образованные на основе французского. Но даже при искусных переводах на нотариальную латынь всегда происходила некоторая деформация.
Итак, сам технический язык права располагал словарем, слишком архаическим и расплывчатым для точной передачи действительности. Что же до лексики обиходных говоров, то ей были присущи неточности и непостоянство чисто устного и народного словаря. А в сфере социальных институтов беспорядок в словах почти неизбежно влечет за собой беспорядок в реалиях. Пожалуй, именно из-за несовершенства терминологии классификация человеческих отношений страдает великой неопределенностью. Но это наблюдение надо еще расширить. Где бы ни употребляли латынь, ее преимущество заключалось в том, что она служила средством интернационального общения интеллектуалов той эпохи. И напротив, опасным ее недостатком являлось то, что у большинства тех, кто ею пользовался, она резко отделялась от внутренней речи, и, следовательно, говорившие на латыни всегда были вынуждены выражать свою мысль приблизительно. Если отсутствие точности мысли было, как мы видели, одной из характерных черт того времени, то как же не включить в число многих причин, объясняющих ее, постоянное столкновение двух языковых планов?