Наследник престола
Наследник престола
В 1613 году русские люди присягали не только царю Михаилу Федоровичу, но и его детям, которых «Бог даст». Однако первый Романов долгое время не имел наследника. Впервые о государевом венчании заговорили в 1616 году. Выбор царя пал на дочь московского дворянина Марью Ивановну Хлопову. При том, что по обычаю это произошло во время государева «обирания», царь, возможно, заприметил Марью ранее, когда та участвовала в богомольных походах его матери, великой старицы Марфы Ивановны[8]. Старица-царица благоволила Хлоповой, а ее расположение было, пожалуй, поважнее расположения самого Михаила Федоровича. При жесткой и властной матери молодой царь был что воск в мягких руках — послушен и податлив.
Хлопову нарекли царевной, по тогдашней традиции дали новое имя — Анастасия, в память Анастасии Романовой, и взяли «в Верх», во дворец — место для государевой избранницы, которая отрывалась от родных стен, очень опасное. И действительно, выпавшее счастье очень скоро сменилось на несчастье и злоключения, которые пришлось пережить царской избраннице и ее семье.
Женитьбу государя всегда можно уподобить стихийному бедствию, которое обрушивается на придворных. Народная присказка про ночную кукушку, которая «всех перекукует», на деле часто оборачивалась вполне реальными и осязаемыми переменами при дворе. В самых верхах появлялись новые лица. Прежнему окружению нередко приходилось расступаться и высвобождать «места» для родственников царицы. Бояре «по кике» — женскому головному убору — не новость уже для XVI века.
Неудивительно, что люди сильные, державшие в руках все нити власти, очень ревниво относились к царскому выбору. Правда, после того как царь платком и кольцом, отданными избраннице, закреплял свой выбор, трудно было открыто противиться государевой воле. Но трудно не значит нельзя. В арсенале придворной борьбы было немало действенных способов расстроить женитьбу. Охотников же сделать подобное среди ближних людей, которым царский выбор — нож в сердце, всегда хватало.
При дворе в это время большим влиянием пользовались Салтыковы, двоюродные братья Михаила Федоровича по матери, великой инокине Марфе. Они увидели в Хлоповых людей себе неугодных и опасных и сделали все, чтобы «остудить» симпатии тетки к Хлоповой. Воспользовавшись легким недомоганием вырванной из-под строгого родительского присмотра Марьи, они пустили слух о серьезной болезни.
Источники не позволяют сказать, в какой мере царские «сродичи» были причастны к недомоганию Хлоповой. Во дворце шептали об отраве. Сами Хлоповы, отвергнув сомнительные с точки зрения истинно православного человека «скляницы» с лекарством, предпочитали потчевать нареченную царицу святой водой «с честных крестов» и давать ей камень безуй, исцеляющий будто бы от всякой немощи, отравы и порчи. Однако прецедент был уже создан и сомнение заронено. Нареченную царицу осматривали иноземные доктора, после чего торжествующие Салтыковы объявили царице-матери и царю: «Дохтуры болезни ее (Марии Хлоповой. — И.А.) смотрели и говорили, что в ней болезнь великая, излечить ее невозможно».
При том, что традиция определяла предназначение царицы прежде всего как родительницы, — по образному замечанию И. Е. Забелина, «почвы, в которой не должен иссякнуть корень государева рода», — признание непригодности к этой роли царской невесты оборачивалось крушением всей брачной затеи. Нездоровье грозило бесплодием, иссушением царского рода. Потому Боярская дума, на рассмотрение которой вынесено было дело, признала Хлопову непригодной к «государевой радости» и приговорила выслать ее из дворца. Салтыковы и дальше явили свою силу — Марию Хлопову выпроводили подальше с глаз (царских естественно!) долой и из столицы.
Михаил Федорович долго не мог забыть сосланную «юницу» и даже подумывал о ее возвращении, тем более что все попытки вернувшегося из польского плена Филарета приискать сыну невесту за пределами Московского государства оканчивались неудачей. Поневоле пришлось искать царицу среди дочерей собственных «холопов». Вот тут-то обыкновенно покладистый Михаил Федорович заупрямился и объявил, что ни с кем, кроме как с Хлоповой, под венец идти не желает. «Обручена ми есть царица, кроме ее иные не хощу пояти», — будто бы говорил царь.
Со времени ссылки государевой невесты прошло семь лет, и в таком постоянстве царя, раз сделавшего выбор, проглядываются черты по-человечески привлекательные. Однако ж дальнейшие шаги, несмотря на падение при патриархе Филарете влияния Салтыковых, требовали от Михаила Федоровича усилий чрезмерных. Против намерения сына решительно выступила великая старица Марфа Ивановна.
Позицию матери царя чаще всего объясняют тем, что она оскорбилась опалой своих родственников Салтыковых, отправленных в 1623 году в ссылку как раз за то, что они «государевой радости и женитьбе учинили помешку». Возможно, это и так. Но, должно быть, это лишь полправды, а вся правда — в характере великой старицы. Она была крута, быть может, даже круче и упрямее своего бывшего супруга, патриарха Филарета. Жизнь ее — точно езда по ледяным горкам. Счастливая женитьба, материнство, почетное положение боярыни — все в гору-гору, а затем в один момент: опала, ссылка, насильственное смирение, разлука с мужем и с сыном. Словом, с высоты да под горку, без надежды на перемену и с несбыточными надеждами на встречу с домашними. Когда явился Лжедмитрий, все опять изменилось. Правда, жить как раньше уже никак было нельзя: монашеский платок просто не сбросишь. Но ссылка окончилась. Такие перепады закалили характер, заставили дорожить благополучием, не забывая при этом о непрочности бытия.
Великая инокиня жила в Кремле по-царски, из оскудевшего скарба прежних цариц одаривала боярынь, занималась благотворительностью и в «государские дела» не вступалась. Но женитьба сына — это было ее, материнское дело. Неуступчивая нравом старица-царица отказала сыну в благословении. И Михаил Федорович не решился идти против воли матери. Мечты о Хлоповой, окончательно оправданной и признанной «во всем здоровой», были отставлены: ее окончательно и на этот раз бесповоротно препроводили на вечное житье в Нижний Новгород, объявив, что государь ее «взять за себя не изволили».
В стоустой народной молве симпатии остались на стороне отвергнутой невесты, безвинной жертвы придворной интриги. «Одна де тамо мутит государева матушка, не велит на Хлоповой жениться», — сетовали в народе, и в этом толке — редкий случай — все было правдой[9].
Окончательно расстроив одну свадьбу, начали хлопотать о другой. На этот раз избранницей Михаила Федоровича стала дочь боярина Владимира Тимофеевича Долгорукова Мария Владимировна. Свадьбу сыграли 19 сентября 1624 года. Но вскоре молодая царица занемогла и 6 января 1625 года скончалась.
Михаил Федорович вдовствовал чуть больше года и 5 февраля 1626 года обвенчался с дочерью можайского дворянина Евдокией Лукьяновной Стрешневой. О прежнем житье новой царицы злые языки судачили, что государыня была «не дорога», хаживала в простенькой обувке-жолтиках, а ныне ей повезло — «Бог возвеличил!»[10].
В 1627 и 1628 годах в царской семье родились две дочери, царевны Ирина и Пелагея. Первой суждена была долгая жизнь, вторая умерла во младенчестве. В неустойчивой послесмутной атмосфере появление царевен, а не всеми ожидаемого царевича-наследника было достаточным поводом к темным толкам. В государевой семье что-то не ладно, но, может быть, это «неладно» пришло в Кремлевские терема по Божьему прогневлению?
Как водится, обратились к молитвенному прошению. С Соловков приехал известный своим подвижничеством монах Елиазар, который, запершись в келье Чудова монастыря, молил о наследнике[11]. Накануне появления в царской семье третьего ребенка курские тюремные сидельцы в надежде на государеву милость говорили между собой о царевиче — когда тот родится, тогда государь непременно «пожалует, велит всех из тюрьмы роспустить». Но тут же явились сомнения. Что будет, если родится царевна? «Ино худо будет», — повздыхал один из сидельцев и уточнил, кому будет хуже всего: «Худо будет государю»[12].
10 (19) марта 1629 года, во втором часу ночи, в мыльне, царица родила царевича. По свидетельству Григория Котошихина, после того, как духовник дал очистительную молитву, в мыльню смотреть новорожденного приходил царь. Едва ли на этот раз были какие-то отступления от обычая — слишком долгожданным для Михаила Федоровича оказался этот младенец.
17 марта 1629 года младенца нарекли Алексеем — в честь празднуемого в этот день преподобного Алексия Человека Божия. 22 марта совершено было «рождение во Святом Духе» — крещение. Начиная с Ивана Грозного, в царской семье утвердилась традиция крестить новорожденных детей в Чудовом монастыре, где покоились мощи святого митрополита Алексея. Повелел крестить здесь своего первенца и Михаил Федорович. Крестными стали келарь Троицкой лавры Александр Булатников и двоюродная бабка новорожденного, Ирина Никитична Романова. По-видимому, из-за опасения застудить ребенка его крестили в трапезной монастыря — самом теплом помещении обители. Позднее, следуя примеру отца, Алексей Михайлович крестил в монастыре своего первенца Дмитрия. Но потом переменил обычай, и следующих детей опускали в купель чаще всего под сводами Успенского собора. Однако детей от второго брака с Натальей Нарышкиной Алексей Михайлович вновь стал крестить в Чудовом монастыре[13].
По традиции были устроены праздничные столы — родинный, а позднее крестинный. Патриарх Филарет благословил своего внука крестом, в котором находились частица Животворящего древа, Млеко Богородицы и восемь частиц мощей разных святых; великая инокиня Марфа — образом Богородицы в жестяном киоте. По мнению И. Е. Забелина, скромный подарок искупался его символическим значением. По-видимому, это была бесценная домашняя святыня Романовых, которую старица передавала внуку[14].
На крестинах преподнес свои святые дары сыну и царь Михаил Федорович. Помимо золотого креста с частью Ризы Христовой, это была часть мощей святого царевича Дмитрия — его зуб. Среди подношений были также мощи преподобного Михаила Малеина и святой Евдокии, тезоименитых отцу и матери Алексея Михайловича. То была как бы наследственная передача покровительства небесных охранителей родителей их новорожденному сыну.
Помимо благословенных крестов и иных святынь младенцу подносились обычные дары — от родителей, родственников и ближних людей. Подарки подносили не только придворные, но и духовенство, торговые и посадские люди. Во дворец их везли в продолжение нескольких месяцев, по мере того как собирали деньги, покупали подарок (обыкновенно кубки) и находили подходящую оказию.
Обычай требовал отвечать на подношения — отдариваться от имени самого новорожденного. Так что сладко посапывавший под неусыпным надзором мамок и кормилицы младенец и не ведал, что «раздает» обильные подарки. Так, старице Марфе для государевой радости о новорожденном были поднесены кубок и стопа серебряные золоченые, а также бархат, камка, сорок соболей. Всего на сумму в 152 рубля[15].
Но ответные дары подносились не всем. Часть подношений рассматривалась как проявление обязательного верноподданнического чина. Соответственно, не от всех и не все дары принимали. Из даров духовенства брали только святыни. Остальное же, по исполнении чина дарения, то есть по выражению почтения, уважения и преданности, возвращалось обратно. В Кремле пристально следили за строгим исполнением положенного, принявшего форму обряда. Таким образом оберегали государеву честь, а с марта 1629 года — и честь царевича.
Можно понять радость, которую испытывали в Кремле. Не только чисто человеческую, родительскую, но и «государственную»: все рассуждения о династии Романовых из области теоретической перемещались в область практическую. Важное событие, впрочем, долгое время оставалось условием династической стабилизации лишь в потенции: хрупкая жизнь младенца была слишком непрочным основанием для благополучия целой династии. Выживет ли он? Сумеет ли уже далеко не молодой по понятиям того времени Михаил Федорович огородить своего первенца от бед и несчастий? Успеет ли дать ему опереться и стать на крыло? Это были вопросы вовсе не праздные, особенно тогда, когда сознание современников было заражено вирусом самозванства. Однако ответ на них можно было получить только в будущем. Но вот как поворачивало и истолковывало эти вопросы настоящее: достаточно было только позднего рождения наследника, да еще рождения после двух дочерей, чтобы явилось сомнение уже в самом Алексее Михайловиче. Подлинный ли он, не подменный?
В 1633 году архимандрит новгородского Варлаамо-Хутынского монастыря Феодорит, будучи навеселе, поделился с диаконом Тимофеем Брюхановым своими сомнениями: «Бог де то ведает, что прямой ли царевич, на удачу де не подметный ли?» Речи были доводные, кнутобойные, и не удивительно, что, проспавшись, архимандрит испугался — не донесет ли Брюханов. Он кинулся выручать себя из беды. Лучшим средством здесь был посул — прозаическая взятка «сильному человеку». Дворцовому дьяку Ивану Дмитриеву была отправлена в подарок лошадь, после чего дьяк очень своеобразно успокоил несдержанного на язык игумена: то «де обычное дело, на Москве де не тайно говорят».
Возникшее почти одновременно другое дело объясняет, откуда взялись сомнения в происхождении Алексея Михайловича. В Курске старица Марфа прямо на торгу разъяснила, что поскольку государь женился «об исходе», у него и рождаться стали дочери. В итоге царь «хотел царицу постричь в черницы», а та — так получалось со слов всезнающей старицы — родившуюся девочку заменила мальчиком. Получалось — «и то де царевич подменный». Слух укоренялся и распространялся, обретая иногда самые замысловатые очертания. Стоило позднее в семье Михаила Федоровича родиться царевичу Ивану, как народное самосознание объявляет именно его «от премова царского корени», противопоставляя таким образом «подменному» Алексею Михайловичу. «Знаем де мы такие подмены», — многозначительно добавляли авторы смутных толков[16].
Отсюда оставался всего один шаг, чтобы усомниться в законности прав Алексея Михайловича на престол. Второй же шаг был и того страшнее — к скопу и мятежу. Не случайно в Москве в самый разгар летнего восстания 1648 года вновь покатились слухи, что царь Алексей «непрямой государь»[17], то есть подменный, незаконный, а значит, и выступление против него безгреховно.
Все это были бесконечные вариации самозванческой темы, которая продолжала сохранять свою злободневность. Разговоры об очередных искателях романовского престола и после рождения царевича не прекращались. О самозванцах помнили. Их ждали. За них поднимали заздравные чаши. Понятно, что такие речи обычно звучали в хмельном угаре, во время ссор и застолий. Но при всем том это свидетельство несомненной надломленности, нездоровья общественного сознания, готового поверить самым невероятным слухам. В этом свете болезненная реакция властей на любое неловкое, оброненное «пьяным обычаем» слово в адрес государя и его семейства вполне понятна и объяснима. Опалами пытались излечить самозванческий недуг. Тюрьмой — упрочить государственный порядок, угрозой ссылки — утвердить династические права. За стонами истязаемых по делам о так называемых непригожих речах стояла не только эпоха, но целая программа общественного «оздоровления» с помощью кнута и застенка.
Между тем Алексей Михайлович оправдывал надежды — жил и рос. Росла и царская семья. Следом за Алексеем вновь пошли дочери, царевны Анна и Марфа, в 1633 году родился брат царевич Иван Алексеевич, затем Софья, Татьяна, Евдокия и еще один сын Василий. Смерть нередко заглядывала на царицыну половину дворца, но при высокой детской смертности то было делом привычным. Последние двое детей умерли во младенчестве, не дожили до трех лет и Марфа с Софьей. 10 января 1639 года, «с середы на четверг, в 3 часу ночи», скончался пятилетний царевич Иван Михайлович[18].
Пристальное внимание к членам царской семьи нередко порождало домыслы самые немыслимые. Беглый подьячий Григорий Котошихин, автор знаменитого сочинения «О России в царствовании Алексея Михайловича», писал, что царевич Иван Михайлович «с младенческих лет велми был жесток», и это сильно пугало окружение: будто бы оно опасалось, что с возрастом Иван Михайлович начнет творить великое зло, и потому при первом благоприятном случае царевича поспешили попотчевать отравой.
При всей своей осведомленности Котошихин передавал слухи. Далекие от того, что происходило на самом деле, эти слухи сами по себе лучше всего иллюстрируют тогдашнюю атмосферу в обществе. Любая смерть в царской семье обязательно вызывала всевозможные толки и домыслы. По убеждению людей, подобное случалось не просто так, а по порче и злому умыслу. В пятилетнем, крепко схороненном за стены царских палат ребенке успевали заметить жестокий норов, который напоминал всем «нрав прадеда своего, первого Московского царя». Но это скорее не личностная характеристика царевича, а тот страх, который внушил своими бессудными опалами грозный царь, и свежесть воспоминаний об этом страхе.
Впрочем, смысл этих строк Котошихина становится более понятен, если иметь в виду, что один брат противопоставляется другому. Именно в сочинении Котошихина говорится о черте характера, которая «срастется» с образом Алексея Михайловича: в отличие от «жестоконравного» Ивана, Алексей «зело тих был в возрасте своем, как и отец»[19]. Это противопоставление — почти традиция. О злом нраве Ивана сообщает, между прочим, и Коллинс, англичанин-медик при дворе второго Романова. Его известия совсем мифические. Коллинс пишет о никогда не существовавшем старшем брате Алексея Михайловича, который будто бы находил удовольствия, убивая птиц. Здесь нетрудно провести аналогии с фактами, почерпнутыми из повествования А. М. Курбского об убийстве юным Иваном IV кошек и собак, и с «казнями» снеговиков, нареченных боярскими именами, которых лихо сокрушал маленький царевич Дмитрий.
Заметим, что смерть младшего брата Алексея Михайловича была связана с очередным «ведовским делом». Золотошвейку Дарью Ломакову обвинили в том, что она сыпала пепел на след царицы. Та тотчас почувствовала недомогание, стала печальна и не случайно — «вскоре государя царевича Ивана Михайловича не стало». Мало того, от «злых козней» Дарьи «в их государском здоровье и в любви стало не по прежнему, и до сих лет меж их, государей, скорбь, и в их государском здоровье помешка»[20].
«Помешка» в здоровье и любви оказалась действительно затянутой: после смерти младенца Василия (он родился через два с половиной месяца после смерти Ивана) у царствующей четы уже больше не было детей.