Московское восстание
Московское восстание
Растущее недовольство не ускользнуло от внимания Морозова. Но высокомерие, с каким верхи привыкли взирать на низы, мало помогало утверждению трезвого взгляда на вещи. Терпение народа казалось безграничным. Безнаказанность и вседозволенность притупляли чувство опасности. Застенок и стрелецкий бердыш воспринимались как несокрушимая сила, способная справиться со всеми трудностями. Разрыв между подлинными настроениями тягловых и служилых людей и тем, как все представлялось окружению Морозова, достиг угрожающих размеров.
В мае 1648 года Алексей Михайлович вместе с царицей отправился на богомолье в Троице-Сергиев монастырь. Между тем в столице усиливалось брожение. Собиравшиеся у приходских церквей жители черных сотен и полусотен — административно-тягловых единиц — решили по возвращении государя вручить ему петиции. О содержании последних можно лишь догадываться. Перехваченные позднее стражей и придворными, они были разорваны и растоптаны. Но из дальнейших событий ясно, что главными пунктами майских челобитных стали жалобы на Л. С. Плещеева, произвол и самоуправство которого достигли высших градусов.
1 июня толпа москвичей окружила возвращавшийся в город царский поезд. Но вручить челобитные государю не удалось. Стрельцы разогнали народ, арестовав нескольких челобитчиков. Чуть позже такая же неудача постигла просителей со следовавшим за Алексеем Михайловичем поездом царицы. Однако настроена толпа была уже более решительно. В придворных, среди которых находился Морозов, полетели камни и палки.
Следующий день не принес успокоения. Напротив, возбуждение нарастало. По-видимому, составляя челобитные, посадские связали себя, как это часто бывало, общей записью — стоять «заединого», никого не выдавая. Потому «миры» готовы были вызволить своих челобитчиков. Момент показался вполне подходящим: на 2 июня был назначен крестный ход в Сретенский монастырь для празднования Сретения Владимирской иконы Божьей Матери.
Утром 2 июня Алексей Михайлович в сопровождении духовенства, московских служилых людей двинулся из Кремля на Сретенку. Во время хода челобитчики не досаждали царю. Основные события развернулись на обратном пути. Толпа окружила царя, оттеснила охрану и придворных. Самые отчаянные обвисли на узде коня, заставив Алексея Михайловича остановиться. По сообщению Адама Олеария, который черпал информацию в кругах, близких к Н. И. Романову, и у иностранцев, свидетелей восстания, царь был сильно напуган таким неожиданным нападением. И было отчего! Привыкнув к согбенным спинам и потупленным взглядам, Алексей Михайлович впервые столкнулся с распрямившимся народом.
Но это было только начало. Несколько дней московского гиля преподали второму Романову такой урок, какого он не получал за все прежние годы своего покойного и безмятежного царствования. И, пожалуй, именно в эти дни из-под Символа — царского сана, — пускай в смятении и страхе, впервые выглянул живой Человек — Алексей Михайлович.
В окружении негодующей толпы царь не решился отказать челобитчикам. Он пообещал рассмотреть жалобы и наказать виновных. Схваченных накануне челобитчиков, которых ждали застенок и пытка, освободили. Быть может, еще 1 июня эти обещания и успокоили бы народ. Но толпа уже почувствовала свою силу. Следом за царем москвичи ворвались в Кремль. Тогда Морозов приказал стрельцам разогнать чернь. Но этот последний довод королей в древнерусском варианте — стрельцы вместо пушек — дал неожиданный сбой. Стрельцы отказались «сражаться за бояр против простого народа» и даже объявили, что «готовы вместе с ним избавить себя от насилий и неправд».
В поведении стрельцов была своя логика. Им так же, как и жителям посадов, пришлось вкушать дорогую морозовскую соль и платить, если они имели торги, пятикратную стоимость за новые клейменые аршины и весы. Им так же, как уездным служилым людям, урезали и задерживали государево жалованье и корма. Всего этого было достаточно, чтобы оттолкнуть стрельцов от руководителя собственного Стрелецкого приказа и превратить их в силу, которая не защищает, а опрокидывает временщика.
Решение стрелецких приказов разом склонило чашу весов в пользу восставших. Лишившись вооруженной опоры, морозовское окружение лишилось и привычного пренебрежения в обращении с «чернью». Власти вынуждены были начать переговоры. Однако первых парламентеров, боярина князя М. М. Темкина-Ростовского и окольничего Б. И. Пушкина, приверженцев правителя, встретили так, что ободранные, они «одва… ушли в верх к великому государю»[104]. В это время в Кремле и за его пределами начались погромы дворов Морозова и его сторонников.
Описание погромов попало почти во все повествования о восстании, вышедшие из-под пера иностранцев. При этом, естественно, внимание обращалось на то, что более всего поражало воображение западноевропейского читателя. Ворвавшись в хоромы Морозова, народ будто бы крушил драгоценную утварь, перетирал в пыль драгоценные камни и жемчуг и под крики «то наша кровь!» бросал все в огонь. Едва ли это было типично. Позднее боярскую рухлядь находили в самых отдаленных уголках страны. Но насколько же, надо думать, были потрясены восставшие богатством боярина, если часть захваченной добычи они жертвовали в церковь (так, к примеру, поступили с полой изодранного на части кафтана Бориса Ивановича, которую отдали на покров иконы). Но в необычном на первый взгляд поведении толпы был свой смысл: обращая в прах неправедно нажитое добро, «мир» утверждался в своей правде. Не разбойниками и татями выступали они, а судиями и мстителями.
Гнев народа настиг думного дьяка Назария Чистого. Ему припомнили разного рода финансовые и налоговые новшества, включая введение соляного налога. Накануне дьяк упал с лошади, ушибся и отлеживался в постели. По одной из версий, грозный рокот поднял его на ноги и заставил спрятаться в груде веников на чердаке. Один из холопов выдал своего господина. Дьяка выволокли из укрытия и убили. В доме была найдена печать — по-видимому, малая государственная, которую хозяин прикладывал к дипломатическим документам. Находка тотчас породила слухи об измене — одном из самых популярных «мотивов» народного бунта, когда восставшие находили оправдания содеянному в том, что «выводили» из государства измену и изменников.
3 июня народ уже не просил, а требовал, вполне освоившись с языком угроз и ультиматумов. И главным стало требование наказания самых одиозных фигур — Морозова, Плещеева и Траханиотова.
Царское окружение пребывало в отчаянном положении. Опереться на придворных и московское дворянство не было никакой возможности. Бунтовщики на всякий случай просто ссаживали с лошадей и разоружали ехавших на службу жильцов и дворян. Правда, у правительства еще оставались иноземцы, но их было слишком мало, чтобы задавить бунт. Потому оставалось только одно — продолжать переговоры. Но вот вопрос — кто их мог вести и к чьему голосу мог бы прислушаться народ? Поневоле пришлось вспомнить о придворной оппозиции, лидеры которой были популярны среди москвичей.
Московские события застали боярина Романова в одном из подмосковных сел. Умный боярин сразу смекнул, что движение может обернуться к его пользе. Не мешкая, Никита Иванович появился в столице. К тому времени стало ясно, что правителю ни за что не договориться с народом — одно появление Морозова приводило массы в ярость и сопровождалось криками, от которых у боярина, должно быть, леденела кровь: «Да ведь тебя нам и нужно!»
Иначе встречали низы бояр Н. И. Романова и Я. К. Черкасского. К 1648 году демонстративное неприятие правительственного курса создало Никите Ивановичу репутацию народного заступника, который «праведному государю во всем радеет и о земле болит». Так что его приезд вызвал волну энтузиазма.
Появившись в столице, Никита Иванович не спешил во дворец. Он повел себя как завзятый фрондер, выжидая, когда к нему придут из Кремля и поклонятся. Да он, собственно, и был фрондером, только на русский, доморощенный пошив. Стоит напомнить, что во Франции тем же летом начнется своя фронда, в которой принцы, также с помощью народа, примутся раскачивать и валить первого министра Мазарини. И так же, как и в России Романов с Черкасским, немало в этом поначалу преуспеют.
Алексей Михайлович вынужден был сделать первый шаг — послать за дядей. Ответ на приглашение, якобы принадлежавший Никите Ивановичу, звучал как дерзость: он заявил, что если государь в мирное время правил без него, то может это сделать со своими советниками и в дни мятежа. Насколько точны эти слова, сказать трудно. Известна высокая осведомленность иностранцев о происходящем в Кремле (это их особенно интересовало и было для них жизненно необходимо). Но известно и чрезмерно вольное обращение западноевропейских авторов с фактами. Определенно можно утверждать одно: Никита Иванович и его сторонники просто так роль посредников брать не собирались и выдвинули свои условия. Все еще более усложнилось: к социальному противостоянию прибавилась острая борьба придворных группировок за власть.
В Кремле молча проглотили оскорбительный выпад боярина — было не до «мелочей» — и возложили на Никиту Ивановича миссию переговоров с народом.
Переговоры, которые повели Романов и Черкасский в присутствии высшего духовенства и придворных, свелись (в пересказе А. Олеария) к призыву, «чтоб миром утолилися». «Утоление» предполагало исчезновение из царского окружения самых одиозных фигур. Для Романова это означало устранение удачливых соперников, для народа — торжество справедливости. Но такой поворот никак не устраивал ни царя, ни тем более Морозова. В государевых комнатах решено было, откупившись головою Леонтия Плещеева, спасти Морозова и Траханиотова.
Между тем в самой Москве ширились погромы. Восставшие, кажется, уже не особенно пытались разобраться в «партийной» принадлежности владельцев дворов. Разгрому подвергались дворы приказных, московских дворян. Очень скоро начались пожары. Огонь быстро распространился по Белому городу, от Неглинной до Чертольских ворот. Затем пламя перекинулось за Никитские и Арбатские ворота на Земляной город. Огненная стихия уже не делала никаких различий. Страдали все. Даже двор Н. И. Романова на Никитской выгорел без остатка. Тотчас поползли слухи, что огонь вспыхнул не просто так, а по морозовскому наущению.
В нашей по преимуществу «деревянной» истории поджог — средство универсальное и почти всегда безымянное. Едва ли историки получат возможность со всей определенностью утверждать, что в июне 1648 года Москву специально запалили или, напротив, Москва загорелась случайно. Но зато в этой неопределенности всегда присутствует вполне определенная позиция москвичей: сгорая от грошовой свечи, они предпочитали видеть в пожаре злой умысел и конкретного виновника — того, кого не любили, а лучше всего — кого ненавидели. Потому Борис Годунов, «убив» царевича Дмитрия, «повелел на Москве многих домы пожещи, дабы мир умолчал»[105]. То же мы видим и в июньской Москве 1648 года: жгут по повелению Морозова, чтоб людей отвлечь, и будто бы уже схвачены поджигатели, холопы Бориса Ивановича, покаявшиеся в содеянном. Всего этого было достаточно, чтобы кипение достигло наивысшего градуса.
Первый итог переговоров — казнь Плещеева. Утром 4 июня в сопровождении палача его вывели на Красную площадь. Разъяренная толпа бросилась на него, не дав довести даже до плахи. Бесстрастный летописец позднее отметил: Плещеева «убили всем народом каменьем и палками до смерти».
Пожары и расправа распалили низы. Они вновь заполнили Кремль, требуя выдачи Морозова и Траханиотова «за их великую измену и за пожог».
Траханиотова в Москве уже не было. Накануне с грамотой на воеводство в Устюжну Железнопольскую он благополучно выскользнул из столицы. Меньше повезло Морозову. Его попытка побега не удалась, и, узнанный в Дорогомиловской слободе, он едва унес ноги. Это событие стало прелюдией к «главному страху», который пришлось испытать кремлевским обитателям. Московская «чернь», посадские люди и стрельцы бушевали в Кремле, угрожая ворваться во дворец и расправиться с Борисом Ивановичем.
В этой ситуации довериться Черкасскому и Романову оказалось невозможно. Нетрудно было догадаться, что такие переговорщики были кровно заинтересованы в избавлении от всемогущего временщика руками народа. Причем так, чтобы никогда с Морозовым более не сталкиваться.
Восемнадцатилетний царь принужден был сам, без посредников, говорить с возбужденной толпой. Собственно, это был не разговор, а «умоление». Выйдя на крыльцо, Алексей Михайлович просил пощадить Бориса Ивановича, обещая навсегда удалить его из Москвы и более никогда не поручать ему никаких дел. По одному из свидетельств, царь будто бы даже плакал. Обещание было закреплено крестоцелованием.
Поступок царя произвел на всех огромное впечатление. Не случайно в провинциальном изложении московских событий это «слезное умоление» восставших неизменно оказывалось в центре повествования[106]. Так с народом давно не говорили. Но надо отметить и поведение самого Алексея Михайловича, готового преступить ради спасения своего «дядьки» даже через собственную гордость. Это искренняя, не на словах, а на деле, привязанность молодого государя к своему воспитателю, которого он почитал и любил как отца, приоткрывает чисто человеческие качества второго Романова, способного на благородный поступок.
Но спасение старого боярина было куплено не только царским челобитьем к народу, а и жизнью окольничего Траханиотова. Посланный вдогонку князь Пожарский настиг его близ Троице-Сергиева монастыря. Напрасно привезенный в лавру окольничий молил у раки преподобного Сергия о заступничестве. Связанный и посаженный в простую телегу, он был доставлен в Москву. 5 июня его вывели к плахе и отсекли голову. Официальная версия гласила, что Траханиотова казнили за многие вины, измену и поджог. Несколько месяцев спустя, когда движение пошло на убыль, его родственникам было объявлено, что Петр Тихонович сложил голову «без вины, государевы кручины и опалы»[107]. Это, конечно, спасло репутацию Траханиотова, но не его имения, пошедшие в раздачу помещикам.
Происшедшее имело свой аналог — 1547 год. Ровно 101 год назад, в том же злополучном июне, после страшного пожара, который унес несколько тысяч жизней и 25 тысяч дворов, москвичи также ворвались в Кремль и выволокли из Успенского собора родного дядю царя Василия Глинского. Его тут же растерзали (как и Плещеева), но «не утешились» — в невероятных бедствиях винили всех Глинских — и 29 июня двинулись к подмосковному селу Воробьево, где после пожара приходил в себя Иван IV. Вид вооруженного народа, подступившего к подгородной царской резиденции, потряс Ивана. Видевший раньше лишь склонившуюся «чернь», Иван впервые столкнулся с иным народом — яростным, всесокрушающим, пред которым меркло даже величие его власти. Реакция царей Ивана и Алексея оказалась, по сути, одинаковой — страх и потрясение от собственного бессилия. Алексей Михайлович плачет и умоляет. Иван Васильевич позднее признается: «И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моа».
Сказано сильно! Правда, официальный источник прибавляет, что трепещущий от страха царь будто бы повелел наказать дерзких москвичей. Но, видимо, к истине все же ближе так называемый «Летописец Никольского»: первый царь отпустил москвичей по домам, «не учини им в том опалы». Произошло это, конечно, не от Иванова мягкосердечия, а от слабости: нечем и некем было вразумлять москвичей! Совершенно так же, как в 1648 году.
Но чувство страха и отчаяния — не единственное, что роднило двух царей в эти два памятных года — 1547-й и 1648-й. Бедствия подобного размера осмысливались в сознании людей того времени как Божественное «попущение», как наказание за грехи. «Великие пожары» в Москве представлялись не только знаком божественного гнева за зло, сотворенное боярами и воеводами, но и как наказание монарха, пренебрегшего своими обязанностями. «На ком то ся взыщет?» — гневно вопрошал знаменитый поп Сильвестр, духовный отец Ивана, имея в виду многочисленные неправды, ненависть, гордость, вражду, маловерие к Богу, «лукавое умышление на всякое зло». Биографы Ивана Грозного отмечают, что именно грозные события 1547 года вызвали резкую перемену в поведении Ивана. Царь оставил все развлечения, включая охоту, и занялся спасением собственной души и царства — молитвами и государственными делами[108].
Мысли о Божественном «попущении» одолевали и Алексея Михайловича. Правда, в отличие от своего «деда», его личное поведение как будто бы не давало к этому повода. Те прегрешения, включая «содомский грех», которые возлагались на Ивана Васильевича, были неведомы второму Романову. Напротив, он с самых пеленок был тих и благочестив. Но он царь, и как царь ответствует пред Богом за все, что творится в Православном царстве. Московские события заставили Алексея Михайловича задуматься о своей роли и месте в управлении государством. Отныне не одно чистосердечное покаяние, но и благочестивые монаршие дела, которые никому нельзя передоверять, станут все более занимать Тишайшего. Оказалось, что для того, чтобы повзрослеть, чтобы начать править, а не просто царствовать, нужны не женитьба и не рождение сына-наследника, а сильное потрясение, способное разрушить непоколебимое благодушие. Это было первое, самое явное следствие московских событий для Алексея Михайловича.
…Параллельно с казнями и переговорами с восставшими в Кремле шла смена правящих лиц. Ключевые посты, некогда принадлежавшие царскому «дядьке», переходили в руки его противников. Князь Яков Куденетович Черкасский возглавил приказы Стрелецкий, Иноземский и Большой казны. Н. И. Романов стал появляться в думе, где, по некоторым сведениям, даже председательствовал.
Однако опомнившийся от первого испуга, «вымоленный» Борис Иванович не спешил сдавать все свои позиции. Он преподнес своему воспитаннику показательный урок борьбы за власть. Его сила — в царской приязни. А это аргумент чрезвычайно мощный, заставляющий многих в правящей элите сдержанно отнестись к победившей группировке Романова — Черкасского и дающий Морозову шанс перехватить инициативу.
Прежде всего следовало заручиться поддержкой стрельцов — главной силы столичного гарнизона. Сторонники Морозова, среди которых числился сам патриарх Иосиф, наперебой зазывают стрельцов в свои дворы. Здесь им устраивают обильные угощения. Даже царица не остается в стороне, пожаловав стрельцам бочку вина. Задача этой «агитационной кампании» — организовать челобитье стрелецких полков и, если удастся, посадских слобод и сотен об оставлении в Москве Морозова. Перед таким напором верхов нелегко было устоять. Раздались робкие голоса в пользу царского свояка. Но ненависть к временщику быстро пересилила. Призывы отступников не были услышаны. Больше того, москвичи будто бы побили их камнями.
Морозов вновь стал появляться в думе. Это было уже демонстративное нарушение царского обещания об устранении боярина от дел. Делалось все с ведома Алексея Михайловича, хотя для последнего, человека глубоко верующего, столь открытое пренебрежение крестным целованием, несомненно, было связано с душевными муками. Выход из ситуации нашли, впрочем, вполне канонический: крестоцелование было дано под принуждением, в чем никто не сомневался, а это давало право патриарху или духовнику разрешить от него молодого государя.
Неизвестно, дошло ли до освобождения царя от крестоцелования в эти дни. Зато известно, что старый боярин слишком рано воспрянул духом. Он недооценил силу и влияние своих противников. Первыми забили тревогу бояре Романов и Черкасский. В ответ на демарш Морозова в Боярской думе Никита Иванович попросту перестал в ней появляться, объявив о своей болезни. Боярин и в самом деле не отличался крепостью тела. Однако на этот раз мало кто усомнился в истинных причинах «недомогания» Романова. То был протест против нарушения договоренности относительно Морозова. Я. К. Черкасский прибег к не менее демонстративному приему: он перестал заниматься делами приказов и стал отсылать всех просителей и челобитчиков к Борису Ивановичу: мол, вопреки всему и даже вопреки царскому слову, Морозов по-прежнему — власть[109].
Все эти приемы и приемчики, пускай и стоящие на вооружении людей родовитых, едва ли могли принести успех, не поддержи их сила на тот момент решающая — посадский мир и служилые люди, включая даже провинциальное дворянство. Последних в связи с предстоящей службой немало собралось в столице. Известия о мятеже и о будто бы предстоящих денежных пожалованиях еще более увеличили это скопление: дворяне и дети боярские вереницей потянулись в столицу.
Казалось, что обремененные собственными заботами дворяне должны были раствориться среди столичных жителей. Но этого не случилось. В Москве появилась новая сила, способная наравне с посадскими людьми и стрельцами влиять на события. Уездные дворянские корпорации приучили помещиков к дисциплине и организованности. По сути, служилые «города» выполняли роль сословных объединений, и в июне 1648 года это очень скоро подтвердилось. Вместе с посадскими «мирами» дворянские «города» не упустили возможности использовать бессилие и паралич власти для достижения своих сословных требований. К тому же в горячие дни московского гиля они ощущали не меньшую, чем «черные люди», ненависть к Морозову и его сторонникам. Царский «дядька» был для них олицетворением всех бед, невзгод и несбывшихся надежд, замерцавших с восшествием царя Алексея на трон и быстро закатившихся в правление Бориса Ивановича.
О последующих событиях мы узнаем из донесений шведского резидента Поммерининга. Резидент появился в столице в 1647 году для того, чтобы, по определению дьяков, разрешать небольшие дела без посольских пересылок[110]. К счастью для историков, Поммерининг оказался человеком ловким и предприимчивым. По долгу своей службы — знать всё о замыслах и интригах, которые плелись при царском дворе, — он был в курсе того, о чем русские источники или не ведали, или предпочитали умалчивать. Именно из его донесения в Стокгольм от 6 июля известно о появлении Морозова в думе и реакции на это Романова и Черкасского. Но еще примечательнее следующие строки этого донесения: когда «его царское величество узнал, о чем боярские дети совещаются с простым народом», то он велел тотчас рано утром, в первом часу, отослать Морозова под сильным конвоем в Кирилло-Белозерский монастырь.
Что же это за таинственное «совещание», столь напугавшее Алексея Михайловича и заставившее его сделать то, чего не сумели добиться ни Романов, ни Черкасский? Совещание — проявление того союза, или, по определению современников, «единачества», который сложился между посадом и служилыми «городами» во время восстания. Долгое время в советской историографии существование подобного союза отрицалось. Его не видели, потому что не хотели видеть, потому что считали невозможным, чтобы помещик и посадский человек в решении своих социальных задач стояли «заедино». Но на самом деле в подобном союзе не было ничего необычайного. Посадское население феодального города и члены «города» служилого вовсе не воспринимали друг друга заклятыми врагами. Их социальные устремления редко совпадали, а порой даже сталкивались. Существенно различался их статус. Однако это не значит, что у них не было общих точек соприкосновения и политической воли к сотрудничеству. В 1648 году их объединила общая ненависть к Морозову и его курсу. Падение Морозова означало для них торжество Правды, крушение могущества «сильных людей». «Нынеча величество ваше вершилось» — так эмоционально сформулирует эту общую мысль один из провинциальных ливенских служилых людей. А другой дворянин, Семен Колбецкий, дополнит ее: «Ныне государь милостив, сильных из царства выводит». Уточнено, и как именно их «выводят», — ослопьем и каменьями.
Но чтобы утверждать такое, как раз и нужно было «вывести из царства» самого сильного из сильных — Морозова. Совещание боярских детей, то есть провинциальных дворян с «простым народом» — посадскими «мирами», проходило, по-видимому, между 6 и 10 июня. Именно 10 июня была подана выработанная на совещании Большая всенародная челобитная с решительным требованием наказать виновных. Похоже, что в отличие от первых дней восстания эта челобитная была подана не под крики мятежников. Но испугала она правительство не меньше, чем буйствующая толпа на Соборной площади. За челобитной стояла организованная сила, и угроза, исходившая от нее, побуждала идти на новые уступки.
Морозов и Алексей Михайлович без труда уловили это. Уже утром 12 июня наскоро собравшийся в дорогу Борис Иванович отправляется в Кирилло-Белозерский монастырь. Его сопровождает большой и на первый взгляд странный конвой. Это были придворные, призванные, по-видимому, охранять царского воспитателя, и представители от «городов» и московского посада, которые скорее не охраняли, а следили за точным исполнением договоренности между царем и всем «миром».
Кирилло-Белозерский монастырь был избран не случайно. Традиция давно связывала его с московским правящим домом. Еще в 1447 году игумен Кирилловой обители Трифон во время Шемякиной смуты разрешил Василия Темного от клятвы не искать московского стола. «А тот грех на мне и на головах моей братии, мы за тебя, государь, Бога молим и благославляем», — объявил игумен, высвобождая руки Василия Темного для дальнейших действий против удачливого двоюродного брата. Неизвестно, вспоминали ли в 1648 году в Москве об этом случае. Но на прочность монастырских стен и готовность старцев услужить полагались вполне. Алексей Михайлович поспешил подкрепить настрой братии собственноручными письмами, в которых был равно щедр на посулы и угрозы: «Однолично бы вам боярина нашего оберегать от всякого дурна, а будет над ним какое дурно учинится, и вам за то быть от нас в великой опале»[111]. В подобных выражениях — по крайней мере, если судить по тому, что сохранило от Алексея Михайловича время — он до сих пор ни с кем не разговаривал.
Сам Борис Иванович не собирался надолго покидать Москву. Он даже не считался ссыльным. В официальных грамотах Борис Иванович именовался «богомольцем» на Белоозеро. Вот показательный штрих: за день до своего отъезда, в тот самый момент, когда воспрянувшие духом соседи павшего временщика надеялись наконец-то добиться справедливости и вернуть всех своих вывезенных и утаенных Морозовым крестьян и холопов, боярин наставлял своих приказчиков, чтобы они «ни в чем бы не сумневались» и оберегали его интересы. Если же кто, включая крестьян, начнет «дурить» и «завод заводить», то он скоро станет таких ослушников «смирять».
Эти уловки лучше всего характеризуют царского воспитателя. При всем своем уме и опытности Борис Иванович не сумел удержаться на высоте своего положения. Вторая натура боярина — корыстолюбие — одолевала его и до падения, и после, и не было у него сил не то чтобы одолеть этот недуг, а просто признать его таковым.
Неизвестно, как и насколько повлияли вскрывшиеся злоупотребления и плутни Морозова на его воспитанника. По поведению Алексея Михайловича видно, что он предпочитал смотреть на них глазами боярина — как на происки недоброжелателей и врагов. Однако к прежней идиллии возвратиться уже не было никакой возможности. Молодому государю приходилось мириться с мыслью, что многое неладно в его Православном царстве и от перемен уже никуда не уйти.
Между тем Романов и Черкасский, избавившись от грозного противника, спешили закрепить свой успех. Сторонники победившей группировки теснят проигравших в приказах. Заметны перемены во внутренних делах. Прежняя скупость сменяется неслыханной щедростью, знаменитая «московская волокита» — неслыханно быстрым разрешением затянувшихся тяжб. Морозов еще не успел далеко отъехать от столицы, как 12 июня последовал указ об отмене правежей недоимок. Отныне указано было «доимку выбирать исподволь». В действительности на тот момент это означало совсем «не выбирать» их, поскольку одно явление сборщика недоимок вызывало бурный протест населения. Падение временщика приветствовалось всеми, включая дворянство, которому, как писали современники, все происходящее было «очень приятно».
Однако торжество романовской «партии» не было полным. Сохранил позиции и даже выдвинулся вперед тесть царя и боярина Морозова И. Д. Милославский. Чистка приказов также не была всеобъемлющей. Но главное, не удалось пошатнуть приязнь царя к своему воспитателю. Нетрудно было предугадать, что достигнутое Романовым и Черкасским превосходство непрочно. Да и само противостояние придворных группировок с отъездом Морозова вовсе не закончилось.
В такой ситуации противники Морозова могли чувствовать себя относительно прочно лишь при активной поддержке посада и провинциального дворянства. Эпизод с высылкой Морозова наглядно показал, насколько она значима и эффективна. Но за поддержку необходимо было платить. Этим, собственно, победившая группировка и вынуждена была заняться, оправдывая авансированное им доверие служилого «города» и посада.
На практике это оказалось не простым делом. Средние слои вовсе не были скопищем неразумных и доверчивых простаков. И если в своей борьбе Романов и Черкасский неплохо использовали в своих целях их ненависть к Морозову и его людям, то и служилые и посадские, в свою очередь, поворачивали раскол в верхах к своей пользе. Они не просили милостыню, но требовали, настаивали, грозили. Поток челобитных все время нарастал, превратившись в конце концов в настоящие социальные программы «средних слоев», игнорировать которые не смели ни проигравшие, ни победители, ни сам Алексей Михайлович. Отныне одними угощениями, обещаниями и царскими слезами нельзя было отделаться. Вопрос «кто кого» переместился в сферу социальную: кто полнее и решительнее удовлетворит требования посадских «миров» и служилых «городов», тот и получит если не решающее, то, по крайней мере, ощутимое преимущество.
Требования посада и уездного дворянства наиболее полно прозвучали в Большой всенародной челобитной 10 июня 1648 года. Той самой, которая появилась в результате совещания детей боярских с «простым народом» и которая заставила скромного «богомольца» Морозова удалиться из Москвы. Эта челобитная удивительна в своей противоречивости. Просительная по форме (челобитная!), она была вызывающе дерзка по содержанию и тональности. Этот документ насквозь пропитан духом разгульного торжества улицы, заговорившей с властью языком силы.
Представители «всенародного множества Московского государства» были неутомимы в исчислении злоупотреблений и непорядков. Они писали об обидах и беззаконном самоуправстве «сильных людей» и приказных, на которых невозможно было сыскать суд и управу. Вспоминая о прежних своих жалобах, челобитчики сетовали на царское долготерпение и нежелание первых Романовых «суда и гнева пролити» на народных обидчиков: «…А все плачутся на государя, что государь де за нас бедных и малородных и беспомощных не вступаетця, выдав свое государство на грабленье». И тут же авторы Большой челобитной напоминали, к чему может привести подобное пренебрежение народными нуждами: «Ведомо тебе, праведному государю, самому, что Бог над Московским государством преж сего учинил, дондеже мало не всех потребил». И далее: Бог, избрав Романовых на царство, вручил им «царьские менночоты (здесь: мечи. — И.А.) во оттишение злодеем, в похвалу добродеем».
Челобитчики недвусмысленно предупреждали, что бездеятельность Алексея Михайловича при «умножении злодеев, которые будучи у твоих государевых дел, толко богатство собирают и мир губят», ведет к тому, что государь ссорится со всею «землею». Оттого и многое «нестроение» — бунт и «огненное запаление». Выход челобитчики видели прежде всего в созыве Земского собора, на котором каждое из сословий поведало бы о своих горестях и добилось бы коренной перемены суда, судопроизводства и права.
Большая челобитная выражала твердую уверенность посадских «миров» и служилых «городов» в том, что со справедливым и грозным государем они смогут одолеть бояр-изменников и воров-приказных и сменить их разорительное всевластие на справедливое управление. Было бы совсем просто причислить подобный взгляд к очередному проявлению наивного монархизма. Здесь скорее иное: осмысление земщиной, служилым людом на свой лад самого существа сословно-представительной монархии, призванной прислушиваться и опираться на мнения сословий и мирские устои. Такая модель естественно не могла примириться с тем, что было прежде, когда «о чем де они ему, государю, не бьют челом, и он де, государь, за них не стоит»[112].
Авторы «челобитенки всемирного плача» перечислили то общее, что объединяло служилых и посадских людей: это прежде всего недовольство существующим судом, законодательством и собственным социально-юридическим статусом. В контексте прежних обращений торгово-ремесленного и служилого люда такая направленность обращения свидетельствовала о более глубоких причинах движения, чем одно только неприятие и протест против политики Морозова. То были, по сути, причины видимые, но не единственные.
Городские восстания середины столетия были рождены острой социальной неудовлетворенностью, которую испытывали средние слои русского общества. Эта неудовлетворенность копилась в продолжение 20–40-х годов, когда самые заветные чаяния уездного дворянства и посадского населения не получали удовлетворения; затем она испытывалась на долготерпение морозовской солью и батогами, пока, наконец, не взорвалась набатным всполохом московского восстания.
В исторической литературе нередко подчеркивается, что дворяне и дети боярские воспользовались движением низов, «черни» и заставили правительство пойти на уступки. Это в самом деле так. Но правда и то, что служилые «города» долгие годы с завидным упорством пытались придать своим владельческим и крепостническим мечтаниям четкие юридические формы. Поскольку же правящие круги шли им навстречу с понуканием и отступлениями, то стоит ли удивляться, что в решающий момент Алексей Михайлович и его окружение оказались один на один не только с восставшими посадом и стрельцами, но и с враждебно настроенной поместной армией. Она заняла позицию своеобразного враждебного нейтралитета, недвусмысленно объявив о своей готовности встать на сторону того, кто поддержит ее требования.
Авторы Большой челобитной настаивали на том, чтобы царь воевод и «судей бы неправедных потребил», заменив их «праведными судьями»; если же такое государю затруднительно, то ему следует положиться «на всяких чинов на мирских людей», которые «выберут в суди меж себя праведных и расудителных великих людей, и ему государю будет покой от то всякие мирские докуки ведати о своем царском венце, а ево государевым боярем будет время от ратных росправах и разсудех в своих домех»[113]. По сути, это предложение реформы местного суда и управления с широким привлечением посадских и служилых людей. Притом само предложение, если вдуматься, звучало дерзко, почти оскорбительно, хотя и было преподнесено как стремление освободить государя от «мирской докуки».
Примечательно, что два года спустя правительство Алексея Михайловича, не без удовольствия, выговорит от имени царя псковским мятежникам на аналогичное предложение соучастия в управлении: «А мы, великий государь, з Божиею помощию ведаем, как нам, великому государю, государство свое оберегать и править… И нам, великому государю, указывать не довелось, холопи наши и сироты нам, великим государем, николи не указывали»[114]. Но в июне 1648 года, когда перед глазами стояли разграбленные хоромы морозовских приверженцев, на такую отповедь смелости не хватило. Да и не желали, при всем своем несогласии со многими положениями Большой челобитной, Романов с Черкасским ссориться в этот момент со столь необходимой им улицей!
16 июля 1648 года в Москве был собран Земский собор. Он не отличался ни широким представительством, ни правильными выборами. Служилые «города» послали, по-видимому, на него своих представителей из числа тех дворян и детей боярских, которые оказались в июле в столице. Это было тем проще сделать, что Москва не пустела, и в нее продолжали съезжаться дворяне, чтобы ударить челом о своих нуждах. Требования посада прозвучали из уст москвичей. Но неполнота собора никого не смущала и вполне укладывалась в рамки тогдашнего правосознания. Сам же собор интересен как реакция правительства Романова и Черкасского на требования средних слоев. Со времени восстания в Москве прошло более месяца. На улицах царило спокойствие. Но в условиях, когда главные требования челобитчиков так и остались без ответа, это спокойствие мало кого могло обмануть. Приходилось в любой момент ожидать нового взрыва. Собственно, взрывы и происходили, переместившись из столицы в провинцию. Почти каждый день приносил новые известия о волнениях в городах. Так что напряжение, подобно июньскому, и было тем фоном, на котором принимались решения Земского собора.
Насколько были жаркими споры на июльском соборе 1648 года, можно лишь догадываться. Известно, что выборные люди били челом «о всяких своих делах», которые в конце концов вылились в главное требование — провести судебную и правовую реформы. В новом своде законов — Уложении — представители средних слоев видели главное средство для лечения язв, которыми была поражена власть. Но для разработки и принятия столь важного свода законов следовало собрать более представительный Земский собор. Как было сказано в грамотах об организации выборов на новый собор, это было необходимо для того, чтобы государево и земское дело «утвердити и на мере поставить, чтоб те все великие дела по нынешнему государеву указу и соборному уложению впредь были ничем нерушимы»[115].
Всю подготовительную работу, связанную с созданием проекта нового законодательства, должен был выполнить Уложенный приказ (комиссия). Он появился сразу же по окончании июльского Земского собора. Для противостоящих придворных партий было совсем не безразлично, кто окажется во главе этого учреждения. Приказным судьям предстояло общаться с выборными, а значит — привлекать к себе служилые «города» и посадские «миры» и отваживать их от соперников. В июле сторонники Морозова еще были слабы, чтобы посадить в приказ своих людей. Но они были достаточно влиятельны, чтобы не допустить в Уложенную комиссию ярых приверженцев Романова и Черкасского. В итоге во главе приказа оказались люди нейтральные, до сих пор стоявшие в стороне от противоборствующих придворных «партий».
Возглавил Уложенный приказ боярин князь Никита Иванович Одоевский. В 1648 году ему было далеко за сорок. Возраст почтенный. Однако Никита Иванович пока не мог похвастаться весомыми успехами в своей карьере. Впрочем, он оказался долгожителем. Князь проживет еще почти столько же, сделает блистательную карьеру и достигнет первенствующего положения в думе. При Алексее Михайловиче он станет ближним боярином, хотя уже с середины 60-х годов старость и болезни, по замечанию одного знатного поляка-пленника, нередко будут препятствовать ему «присутствовать в Тайном Совете своего государя»[116]. Между тем мало кто из председательствующих в думе мог видеть сидящими рядом на боярской скамье и сына, и внука, и племянника. Одоевский видел. Одно это превращало Никиту Ивановича в целую эпоху, вобравшую в себя царствование пятерых (!) Романовых, трех из которых князь умудрился проводить в могилу!
Правда, начало правления Алексея Михайловича не сулило Одоевскому ничего хорошего. Никита Иванович был женат на дочери Ф. И. Шереметева, и одно это заставляло Морозова смотреть на него с подозрением и при случае удалять из Москвы. В 1646 году боярин был отправлен большим воеводой в Белгород, затем возглавил Казанский дворец. Однако Одоевский вел себя по отношению к царскому «дядьке» вполне лояльно. С другой стороны, аристократическое происхождение и прежние связи сближали его с «обиженными» боярами Романовым и Черкасским. Так что в момент назначения на пост главы Уложенного приказа Одоевский, по-видимому, устраивал всех. Хотя бы потому, что у каждой из противоборствующих «партий» сохранялась надежда привлечь его на свою сторону. Но Одоевский «перехитрил» всех: он сумел заслужить доверие Алексея Михайловича, сохранив самостоятельность и не примкнув открыто ни к одной из сторон.
Товарищем Одоевского стал князь Федор Федорович Волконский по прозвищу Мерин. Службу он начал еще в годы Смуты, когда в звании стряпчего защищал столицу от отрядов царевича Владислава. Вскоре он приобрел репутацию человека решительного, предпочитающего иметь дело с саблей, а не с пером. В 1634 году, после капитуляции смоленской армии М. Б. Шеина, он возглавил оборону плохонькой крепостицы Белой близ Дорогобужа. Войска польского короля Владислава IV в эйфории победы собирались забрать ее мимоходом — и споткнулись о мужество немногочисленного гарнизона и его энергичного начальника. «Шеин мне не в образец!» — такими гордыми словами отвергал князь все предложения о капитуляции. Крепость сопротивлялась так, что, по признанию поляков, Белая скоро стала красной от крови осаждавших и осажденных.
За свою службу Волконский был пожалован в окольничие и стал ведать Челобитным приказом. В 30-е — начале 40-х годов он был близок к Черкасскому и Шереметеву. В 1643 году его отправили в Астрахань для борьбы с калмыками. Здесь он застрял надолго: пришедший к власти Морозов не спешил возвращать его в Москву. Появился Волконский в столице лишь в 1647 году. Продолжительное отсутствие позволяло смотреть на него как на человека нейтрального и сговорчивого — следовало же ему к кому-то приткнуться?!
Третьим судьей Уложенного приказа стал окольничий князь Семен Васильевич Прозоровский. Он был в родственных отношениях с Черкасским и, конечно, при нем его карьера сложилась бы лучше, чем при Морозове, посадившем Прозоровского на незавидное место начальника Ямского приказа. Неизвестно, какую линию поведения избрал Прозоровский в Уложенной комиссии. Зато по окончании работы Земского собора и Уложенной комиссии он не был оставлен в Москве. Его ждало воеводство в Путивле.
Дьяками Уложенного приказа стали Ф. Грибоедов и Г. Леонтьев. Всем этим лицам, вместе со съезжавшимися в столицу земскими выборными, предстояло работать над Уложением, призванным унять нежданно-негаданно обрушившиеся на страну и власть «бунташные времена».