Разрыв
Разрыв
Это не было случайностью. Время доброго согласия, редкой приязни миновало, и взаимоотношения царя с патриархом незаметно приобрели несвойственную им натянутость и холодность. На то было множество причин, причем причин достаточно глубоких, так что худой совет патриарха начать войну со Швецией выглядит скорее одним из поводов к разрыву, чем причиной. Постепенно, из месяца в месяц, копилось внутреннее недовольство Алексея Михайловича своим «собинным другом», которое, если учитывать натуру царя, долгое время находило свое выражение в упреках, ворчании и… стремлении избежать открытого объяснения. И если бы не война со Швецией, так что-то иное непременно было бы поставлено патриарху в вину как пример неуместного вмешательства архипастыря в мирские дела. Да, собственно, и было поставлено: по старорусскому обычаю, с проявлением царского неудовольствия на голову Никона посыпались всевозможные обвинения. Что-то в них было справедливо, что-то настолько спорно, что и сейчас трудно разобраться. Но немало обвинений было таких, к которым Никон не имел никакого отношения. Что ж, возводить напраслину на пошатнувшегося — один из законов придворного стиля, где бьют лежачего и пресмыкаются перед удачливым.
Против патриарха возникла пестрая и разночиновная «коалиция».
Будущие расколоучителя видели в Никоне главного виновника утраты православной церковью древнего благочестия, поборника и проводника пагубных реформ.
Рядовое духовенство, далекое от существа споров между никонианами и раскольниками, не испытывало особого восторга от перемены в обрядах и книгах, хотя бы потому, что всякая перемена — это всегда неудобно, ново и волнительно.
Высшие архиереи с трудом мирились с патриаршим деспотизмом. Никон подавлял всякое иномыслие, всякое встречное слово. Не особенно теоретизируя, он реализовал свою жизненную парадигму: возвысить «священство», в «священстве» — патриаршество, в патриаршестве — себя. При этом все страдали от чрезмерных строгостей владыки, который утверждал порядок скоро и жестоко, мало считаясь с положением провинившегося. В церковную иерархию внедрялось чувство страха, неуверенности в будущем, от которого уже успели отвыкнуть при прежних патриархах и к которому трудно было привыкать заново. Правда, при этом архиереи не упускали случая перенять у патриарха его властолюбие. Жалуясь на никоновские жестокости, архиепископы и епископы превращались в таких же деспотичных владык в собственных епархиях. Их вполне устроила главная линия Никона на восстановление стесненных Уложением и Монастырским приказом прав «священства». Именно благодаря шестому патриарху они осмелились громогласно объявлять, что «мы суду царскому не подлежим, судит нас сам патриарх». Парадоксальность ситуации заключалась в том, что многие из архиреев вовсе не хотели, чтобы это делал именно Никон.
Сложные отношения складывались у Никона с боярством. Аристократия вообще очень ревниво относилась к любым попыткам патриархов вмешиваться в политические дела. Негодование думных чинов достигало здесь высших градусов, и первым, кто столкнулся с этим, оказался патриарх Иов, на которого боярство обрушило многие «клеветы и укоризны» за активное участие в выборной кампании Бориса Годунова. Право же на соправительство, которое Никон присвоил с титулом «великого государя», воспринималось аристократией как нарушение всех традиций. Соправительство еще терпели в условиях чрезвычайных, послесмутных. Первым «великим государем» стал патриарх Филарет, властный норов которого принуждены были сносить не только бояре, но и родной сын, царь Михаил Федорович. Но едва Филарет умер, как все вернулось на круги своя. Из оборота исчез применительно к патриархам титул «великий государь», а сами патриархи подбирались таким образом, чтобы были «ко царю не дерзновены». Вмешательство церкви в светские дела — отчасти в силу слабости личностей последующих патриархов, отчасти в связи с возвратом к прежней модели взаимоотношений власти и церкви — было сильно ограничено. На Земском соборе 1642 года церковные власти подчеркнуто уклонились от поставленного правительством вопроса: воевать или не воевать с «турским салтаном» из-за захваченного донскими казаками Азова? То было дело государево и земское, а отнюдь не святительское и молитвенное, оно нам «не за обычай», объявили иерархи в своем ответе, добавив, что если царь решит воевать, то «мы, твои государевы богомольцы, ратным людям в подможение рады помогать, елико сила наша может»[300].
Никон отверг эту традицию и попытался вернуться ко временам патриарха Филарета. Это особенно стало ясно с началом польской войны, когда царь часто и надолго оставлял Москву. Никон председательствовал в Боярской думе и был столь строг, что выгонял слишком уж нерадивых думных чинов освежиться на воздух — на крыльцо дворца.
Из приказов рассылались грамотки, в которых вместо привычного «царь указал» стояло: «святейший патриарх указал». Поведение Никона, усугубленное его бескомпромиссным норовом, воспринималось боярством как посягательство на неотъемлемые права. Сложилась даже присказка о властолюбии и гордыне патриарха, удивительная прежде всего «светским» выражением оценки его поведения: он, патриарх, любит сидеть высоко, ездить далеко!
Ненависть бояр к Никону складывалась в том числе и из мелочей. Но именно эти мелочи придавали боярской травле то неодолимое упорство, с какой волчья стая преследует свою жертву. Вот Никон принимает гостей во главе с Тишайшим по случаю новоселья в новоустроенном патриаршем дворе. Войдя, царь кланяется патриарху и подносит от себя сначала хлеб-соль и сорок соболей, затем — от имени царицы, царевича, дочерей — всего 12 хлебов и 12 сороков соболей. При этом царь, как пишет Павел Алеппский, все время ходил к дверям за подарками, «принимая на себя не малый труд, крича на бояр… чтоб они подавали скорее». В итоге Алексей Михайлович показался греку простым «слугой». Но кем тогда казались и что чувствовали бояре?
Однако одно дело — недовольство и недовольные, другое — действительная оппозиция и борьба с патриархом. Как бы ни были крикливы первые раскольники, не они составляли главную опасность для Никона. Аристократия, боярство — вот кто принялся валить властолюбивого патриарха. Эта «потаенная работа», по-видимому, навсегда останется для нас до конца неизвестной и о ее размахе можно лишь догадываться по случайным, в запальчивости произнесенным словам, поскольку поднаторевшие в интригах противники патриарха вовсе не стремились афишировать свою неприязнь и действовали осторожно, исподволь, нередко чужими руками. Кое-что доносят до нас свидетельства иностранцев, но и они, как правило, темны и неопределенны. Приехавшему в Москву уже после разрыва патриарха с царем Севастьяну Главиничу, славянину по происхождению и домовому священнику имперского посольства по положению (1661 год), удалось выведать следующее: «…Никон изгнан оттуда (из Кремля. — И.А.) по заговору, составленному против него придворной знатью. Некоторые сказали, что он оказался первым зачинщиком войны, предпринятой против поляков; другие — что он главный виновник чеканки медных денег, из-за чего многих привел в бедность, а некоторые утверждали, что большой был охотник управлять царским дворцом единственно по своей только мысли»[301].
Боярство прекрасно понимало, в чем сила Никона. Отнюдь не в уме, не в темпераменте и даже не в масштабе личности патриарха, а в царской приязни. Патриарх прочувствовал две ведущих черты в характере Алексея Михайловича: его желание соответствовать высоте царского сана и стремление к прочности, устойчивости быта и бытия. Поняв это, Никон надолго сумел убедить царя, что именно он — единственный и необходимый «собинный друг», который разделит с ним все тяготы и обережет от неудач. Долгое время Никон и был таковым для царя. Даже властные поползновения Никона и все громче звучавшая в его исполнении тема «священства» не сразу была осознана Тишайшим как покушение на его власть. Ратуя за торжество православия и церкви, патриарх одновременно возвышал Московское Православное царство и сулил Алексею Михайловичу вселенское поприще, а значит, в глазах царя исправно тянул вперед его самодержавство.
В этой ситуации многоопытные враги Никона избрали единственно возможный путь — развеять, разрушить, истребить «сердечное согласие» царя с патриархом. Это была заурядная интрига, подобная тем, что плелись во все времена при всех дворах. Разнясь в декорациях и антураже, они были до смешного схожи по сценарию: очернить соперника, отворотить от фаворита государево сердце. Была избрана и самая болезненная для Алексея Михайловича тема — его соответствие высоте царского сана. Некогда на этом сыграл Никон. Теперь настал черед его соперников.
Здесь пришлись ко двору даже противники церковных реформ. В московской среде у них было немало сочувствующих. Не только из-за сомнений в благочестии нововведений. Люди шумные и ярые, расколоучителя как нельзя кстати подходили для открытых нападок на Никона. Причем не только по вопросам реформы обряда и правки книг. Как мы помним, именно сторонники древнего благочестия первыми открыто обрушились на патриарха в умалении власти государя.
Особенно допекал Никона Неронов. Патриарх, должно быть, поминал «старца Григория» не только в поездках на могилу Стефана Вонифатьева в Покровский монастырь. Бывший казанский протопоп не унимался, отравляя владыке каждый день существования. В начале 1658 года он прямо обращается к царю: «Доколе терпишь такова Божию врагу? Смутил всею рускою землю и твою царскую честь попрал и уже твоей власти не слышать на Москве, а от Никона всем страх, и его посланники пуще царских всем страшны».
Капля камень точит. Слова Неронова и его единомышленников не пропадали даром. Для Алексея Михайловича не было более разящих ударов, чем намек на то, что он — царь лишь по названию.
Боярство также не упускало случая бросить тень на патриарха. Оппозиция не жалела черных красок для Никона и много в том преуспела: в глазах Тишайшего золотой саккос Никона почернел еще до того, как тот снова облачился в мрачное иноческое платье.
Когда-то бунтующие новгородцы били новгородского владыку каменьями, упрятанными в шапки. Придворные недруги Никона ударяли изощреннее: не имея возможности прямо оскорбить патриарха — его охранял сан первосвятителя, — они повсюду теснили патриарших слуг. Но поражая слугу, оскорбляли и господина, особенно если тому отказывали в законном разбирательстве и защите. Царское молчание особенно уязвляло Никона. Недруги патриарха проявили себя как тонкие знатоки человеческой натуры. Несдержанный Никон должен был сорваться. И он сорвался, хотя далеко не все в этом срыве — оставлении патриаршества — одни эмоции.
Внешне конфликт патриарха с царем выглядит как столкновение характеров и темпераментов. Это действительно так. Но еще историки конца XIX — начала XX века справедливо отмечали, что происходившее выходило далеко за личностные рамки. Можно даже сказать, что столкновение в известном смысле было неизбежно — к нему вело само развитие государства и общества.
Выступая наследником Константинополя, московское самодержавие перенесло на русскую почву и византийские представления о власти и ее взаимоотношении с церковью. При этом следует иметь в виду, что это не было прямым заимствованием. В русском историко-культурном контексте византийские представления нередко становились символами культурной и политической ориентации, заполненными измененным или даже новым смыслом.
Это утверждение вполне проецируется на конфликт Никона с Алексеем Михайловичем. В начале 50-х годов всегда выступавшие вместе патриарх и царь — живое олицетворение идеи о неразрывной связи православного царства и церкви. Такое положение — прямая калька слов константинопольского патриарха Антония, высокомерно поучавшего в 1393 году московского князя, что «невозможно иметь церковь, но не иметь царя». Упрек был воспринят русскими книжниками, и Арсений Суханов два с половиной столетия спустя оборотил его уже против самих учителей. В памятном споре с греками он доказывал невозможность сохранить в чистоте «большое православие» и оберечь церковь, потеряв царство и царя.
Предназначение царской власти — охранение и забота о процветании православной веры и церкви. Божественное происхождение царской власти предполагало обожествление личности монарха, наделение его сакральными качествами. Московские государи, подобно византийским, претендовали на высшую юрисдикцию в церковных делах. Правда, византийский василевс в момент венчания на царство сам обращался в архиерея и как бы входил в высшую церковную иерархию. Такой взгляд не был воспринят на Руси. Это, однако, не означало, что царская власть оставалась вне церковных дел. Еще Иосиф Волоцкий утверждал, что «Бог милость и суд, церковное и монастырское, и всего православного христианства всея Русския земли власть и попечение вручил» московскому князю, отчего даже «царский суд святительским судом не посуждается ни от кого».
Официально взаимоотношения светских и духовных властей выстраивались согласно византийской «симфонии» властей. Ее основные положения предполагали гармоническое существование самобытных по существу и происхождению властей[302]. Однако на деле «симфония» давно была переиначена на русский лад и русским же опытом приправлена. Оттого к XVII веку церковная независимость вылилась в известную автономию, которая также не оставалась неизменной. Все дело было в мере. А мера, несмотря на ее сакральный смысл, на практике сводилась к личностному истолкованию. В итоге, когда Никон, исходя из суверенности своей святительской власти, стал ставить и низводить епископов без участия государя, это было воспринято как нарушение «симфонии». Иными словами, патриарх поступил в соответствии со своим представлением о мере патриаршей власти. Но его мера вошла в противоречие с мерой его противников и дала повод к осуждению.
Неприемлемыми новациями казались и другие патриаршие поступки с объявлением царя и патриарха «двоицею, сугубицею богоизбранную». В предисловии к Служебнику 1655 года говорилось: Бог даровал «богоизбранную и богомудрую двоицу» — благочестивого и христолюбивого Алексея Михайловича и великого государя, святейшего патриарха Никона, «да возрадаются вси живущии под державою их… и да под единым их государским повелением вси, повсюду, православнии народы живуще».
Тогда же появилась Кормчая книга (сборник церковных постановлений), где впервые была напечатана «Вена Константинова». В ней провозглашалось господство власти архиерейской над душами, а царской — над предметами «видимого мира»: «В этом власть духовная и светская не выше друг друга, но каждая происходит от Бога». Мысль была не новая, но еще никогда она столь явственно не декларировалась в Кормчей[303].
Все эти «теоретические» обоснования прав священства получали сильный резонанс прежде всего из-за постоянного вмешательства патриарха в дела государственного управления. Светские притязания Никона воспринимались как нечто из ряда вон выходящее, находившее аналогию с действиями папы римского, желавшего «уничтожения царства». Все тот же Иван Неронов открыто говорил в Крестовой палате перед Собором: дал Никону благочестивый государь «волю, и ты (Никон. — И.А.), не узнався, тако ругания творишь». Для Неронова исходное в этой части патриаршей власти — царская воля, а ее чрезмерность — самоуправство Никона, предосудительное злоупотребление доверием государя. В полемическом запале старец даже забыл, что это самоуправство во многом поощрил и спровоцировал сам царь, не только давший Никону титул «великого государя», но, к примеру, подаривший в день празднования Успения Богородицы золотую митру-корону, которую до того никогда не носили московские патриархи. А такая митра в глазах современников уже чистое «папство»[304].
Однако в своем общении со светской властью Никон не всегда и не везде выступал как наступающая сторона. Образ властолюбивого владыки, стеснившего до удушья богобоязненного и почтительного Алексея Михайловича, был создан в значительной мере усилиями патриарших недругов. Тем более что это было нетрудно сделать: характер Никона таков, что он и обороне придавал агрессивную окраску. Между тем патриарх в большинстве случаев именно защищался, будучи твердо уверен, что он отстаивает незаконно стесненные светской властью права церкви.
В самом деле, дальнейшее движение по пути централизации государства, становление абсолютистской власти приводили к тому, что многие права и привилегии церкви вступали с ними в противоречие. Сама автономность церкви, претендующей на известную обособленность, превращалась в анахронизм. Трудно было примириться с ее положением своеобразного государства в государстве. Светская власть утверждала свою юрисдикцию над населением церковных вотчин и даже претендовала на участие в суде над духовенством. Это была общая тенденция уравнения сословий в бесправии перед самодержавной властью.
Ограничение монастырских тарханных грамот — следствие все того же развития государства — ставило под вопрос судебные и имущественные привилегии церкви. Был нормативно прекращен рост церковного недвижимого имущества. Служилые люди открыто обсуждали судьбу земельных владений духовенства: секуляризация в иные моменты казалась делом вовсе не отдаленным — она заставляла церковные власти все время обороняться.
Наконец, огромные изменения в положении церкви были вызваны переменами в культуре. Начавшееся обмирщение не могло не повлиять на положение церкви. И пускай секуляризационные процессы были только запущены, поправки в «симфонию» властей вносить стало необходимо. Ведь церковная духовная монополия истачивалась, и светская власть принуждена была искать новые аргументы и идеи в общении с подданными.
В 70-е годы протопоп Аввакум сумел угадать в поверхностном западноевропейском модничании своих современников будущность древнерусской православной культуры. Она была печальна. Культурная переориентация означала смену самого типа культуры: «Ох, Бедная Русь! Что это тебе захотелось латинских обычаев и немецких проступков?» Но еще до этого пророчества в своих яростных нападках на «проклятую книгу», Соборное уложение, Никон сумел предугадать петровское посягательство на церковь и патриаршество, низведение их во взаимоотношениях с государством до принципов Духовного регламента. Оба пророчества, хотя и касались разных сфер — из одного ряда. Это реакция на перемены, которые несло Новое время.
Неотвратимость этих перемен определяла будущность человеческих судеб. Тот, кто хотел выжить, должен был принять их, кто противился — сгинуть. Аввакум и Никон воспротивились. И каждый по-своему сгинули. Но, право, в этом упрямстве больше привлекательности, чем в бесхребетном пресмыкании перед неодолимостью обстоятельств, которые демонстрировали многие владыки.
Человек поступка, а не пера — это уже позднее жизненные обстоятельства принудят к писательству, — Никон пытался на деле утвердить модель взаимоотношения двух властей, которая была обращена в прошлое. Будучи еще новгородским владыкой, он восстановил судебный иммунитет и судил население своих вотчин помимо Уложения и Монастырского приказа. Царь немало помог Никону. При нем росли земельные владения трех основанных патриарших монастырей и патриаршей кафедры. Правда, при этом Алексей Михайлович был достаточно сдержан, предпочитая, чтобы патриаршие земельные владения округлялись преимущественно за счет мены, а не вкладов или пожалования. Характерно, что он не пожаловал ни одной десятины Новоиерусалимскому монастырю, владения которого Никон приумножал собственными хлопотами и средствами[305]. В такой позиции легко усмотреть известное противоречие с общим движением эпохи. Но, сужая действие норм Уложения, Алексей Михайлович оставался верен общему самодержавному принципу: его воля и власть — источник всего, даже отступления назад в развитии светского законодательства. Но при этом и на пике своего влияния Никону не удалось добиться отмены вызывающих его гнев статей Уложения.
Для Никона обширное церковное землевладение и огромные доходы с подвластных областей — условие независимости церкви, возможность творить милосердие и множить молитвенные обители. Тем не менее в вотчинничестве патриарха проглядываются те же теократические поползновения, что и в его «светской политике». Государству трудно было мириться с особым статусом патриаршего «домена», в котором к моменту падения Никона только городов было восемьдесят пять[306]. Не случайно, что после Никона патриаршая кафедра потеряла часть владений и уже никогда не достигала тех границ, которые она имела в конце 50-х годов.
Алексей Михайлович долго шел рядом с Никоном. То была, несомненно, прочная духовная связь. Однако было бы упрощением представлять, что она питалась лишь одним бескорыстием. Существовал вполне определенный взаимный интерес. Когда Никон мечтал о вселенском лидерстве, он находил полную поддержку Тишайшего. Это лидерство отвечало всему строю мыслей русского человека, гордившегося своим православием. И уж тем более подходило оно царю, увлеченному идеей строительства Православного царства, под руку которого соберутся все православные и все церкви. Ведь ясно, что рядом с таким монархом должен стоять вселенский патриарх. Так некогда случилось с Константинопольским владыкой, которому было дано первенство «ради царствующего града». Но где ныне этот град и какова «честь» Константинопольского патриархата? Лидерство московского патриарха для Алексея Михайловича было столь же желанно и необходимо, как и для Никона.
На этом сходство оканчивалось и начинались разногласия. Учение о Православном царстве оборачивалось спором о приоритетах. Причем не только в делах церковных и духовных, но и касательно деяний светской власти. В последнем случае Никон претендовал не только на нравственную оценку, но и на наставничество, которое в его трактовке становилось чуть ли не обязательным для государя в смысле послушания и исполнения патриарших советов.
Противники Никона примешали к спору о приоритетах много разного сора, отчего почитатели патриарха впоследствии стали отрицать всякую вину патриарха. Да и в самом ли деле имел место цезарепапизм Никона? Выше мы сами писали, что Никон во многих случаях пытался вернуть то, что совсем недавно «отвоевала» у церкви светская власть. Так не есть ли это лишь восстановление «симфонии властей»?
Ответ на этот вопрос не может быть однозначным.
Тогда, когда Никон, опираясь на святоотеческое писание, пытался отстоять право священства в делах церковных «преболе царства есть», он действительно отстаивал каноническую старину от абсолютистских притязаний царя. Понятно, что все остальное становилось для него следствием, так что в запале Никон крушил каждого, преступившего эту заповедь. Доставалось всем, не исключая самого Алексея Михайловича, ибо, по твердому убеждению патриарха, «яко идеже Церковь под мирскую власть снидет, несть Церковь, но дом человеческий и вертеп разбойников».
Но сколь ни велика была в усилиях Никона доля мер «оборонительных», вызванных реакцией на Соборное уложение, Монастырский приказ и иные стеснительные действия Царства, в споре о главенстве патриарх пытался изменить традиционное и перетянуть одеяло на себя. Это выразилось не только в манере и стиле его поведения, вызвавших негодование светских элит. Никон перетолковывал теорию о Третьем Риме, и в этом его оппоненты видели непозволительные для патриарха посягательства на прерогативы «благочестивого государя». В идее Третьего Рима Никон подчеркивал духовное; истинное благочестие связывалось им с Московской церковью, ведущей свою паству к спасению. Он делал акцент не на имперскую идею, исподволь присутствующую в идеологии Третьего Рима, а на Новый Иерусалим. Русская земля — Новый Иерусалим — горний мир, достигаемый неусыпными трудами и молитвами священства. И этот Новый Иерусалим выносился им за стены царствующего града, из-под царской опеки — под опеку церкви, или, точнее, под его собственную опеку.
Рядом с Москвою — Третьим Римом, возникает еще один центр святости, наделявший Святую Русь до сих пор несвойственным ей вселенским смыслом. Вся символика Нового Иерусалима была пронизана этим замыслом. И в этом замысле первенство отдавалось пятому — московскому патриарху. Не случайно среди престолов Воскресенского Новоиерусалимского монастыря, основанного Никоном, главный предназначался самому Никону, который таким образом превращался в центральную фигуру Вселенской церкви. Но при этом невольно получалось, что «подмосковная Палестина», претендуя на роль духовного средоточия мирового православия, затмевала Москву, столицу Православного царства. Алексей Михайлович воспринял это как вызов, посягательство на его право быть во главе православного мира, как вариацию все той же темы верховенства «священства» над «царством».
Обмирщение культуры, централизация государства и развитие самодержавной власти в сторону абсолютистской монархии — из всего этого и складывалась та объективная основа, которая делала конфликт между светской и духовной властями неизбежным. Однако какую форму примет этот конфликт, насколько он сотрясет общество, саму власть, как он будет протекать — все это зависело от многих обстоятельств, главными из которых были его участники. И Никон, и Алексей Михайлович привнесли в него поистине краски неповторимые!
Напряженность между царем и патриархом нарастала постепенно. К 1656 году конфликт приобрел зримые очертания, находя выражение в неожиданных вспышках царского гнева. Может быть, не стоило бы придавать им большое значение — царь скоро закипал, но еще скорее остывал. Но ведь речь шла о Никоне, на которого вспыльчивый Тишайший еще совсем недавно не осмеливался повысить голос. Так что за всем этим явно проглядывалось растущее царское недовольство первосвятителем.
Особенно скандальный характер приобрел эпизод с водосвятием в 1656 году. По русской традиции в канун праздника Богоявления вода освящалась единожды. Антиохийский патриарх обратил внимание Никона на расхождение в этом с греческой церковной практикой, где освящение происходило дважды — в навечерие, как у русских, и в самый праздник. Никон проигнорировал замечание Макария и провел службу по-старому. Сам по себе этот факт очень показателен и свидетельствует о разочаровании, которое испытывал патриарх по отношению к результатам обрядовой реформы. Совсем еще недавно готовый во всем следовать за греками, он вдруг отдает предпочтение своему «святорусскому» обряду. Отступление от «грекофильства» поначалу прошло незамеченным. Макарий промолчал, Алексей Михайлович остался в уверенности, что Никон последовал наставлению Антиохийского владыки. Последний, кстати, в канун Пасхи был торжественно отправлен на родину. После его отъезда Алексей Михайлович и узнал о «проступке» Никона. Случилось ли это неожиданно, или кто-то из патриарших недругов специально улучил момент и донес о происшествии государю — неизвестно. Но не приходится сомневаться, что отзвуки царского гнева прокатились по всем кремлевским закоулкам.
Тишайший взорвался: «Мужик, невежда, б… сын!», — с этими бранными словами обрушился он на Никона. «Я твой духовный отец, зачем ты оскорбляешь меня?» — возразил тот. «Не ты мой отец, а святой патриарх Антиохийский воистину мой отец», — парировал царь и приказал вернуть Макария.
За Макарием в самом деле послали и из-под Волхова, по раскисшим от весенней распутице дорогам, повезли назад в Москву. Правда, к моменту его появления в столице Алексей Михайлович успел отойти и помириться с Никоном. Но это уже был мир, омраченный гневливой выходкой государя.
Разумеется, памятуя о характере Алексея Михайловича, от него не приходится ожидать разрыва решительного и бесповоротного. В редких случаях его расставания с ближайшими сотрудниками подобные нарывы вскрывались долго, а уж назревали и того дольше. Но сценарии в целом схожие: царь раздражается, обрушивается на виновного с градом упреков. Разрядка на время снимает напряжение, и все снова течет по-прежнему. Так, в октябре 1657 года царь по приглашению Никона приезжает на Истру на освящение Воскресенского деревянного храма. Здесь же официально было принято решение о «признании» обители и окрестных мест Новым Иерусалимом.
И все же во взаимоотношениях царя и патриарха оставалось все меньше сердечности и доверительности. О том говорят косвенные данные, особенно значимые в сравнении с тем, что было раньше. По возвращении из Воскресенского монастыря Алексей Михайлович пишет письмо, по тону совершенно не похожее на письма 1652 года: «Ты ж жалуешь, пишешь, тужишь о нас, и аще Бог даст живы будем, за твоими пресвятыми молитвами, не зарекались и паки не зарекаемся, и паки приезжать». «Значит, были какие-то обстоятельства и высказывания Алексея Михайловича, дававшие Никону повод думать, что царь „зарекается“ приезжать к патриарху», — пишет новейший биограф Никона, церковный историк Лев Лебедев, первым обративший внимание на эту странную оговорку Алексея Михайловича[307].
Постепенно отношения патриарха с царем приобретали сугубо официальный характер. Никона устранили от участия в государственных делах. С ним перестали советоваться. Одновременно царь, забыв о прежнем своем обещании, начинает вмешиваться в дела церкви. По его настоянию — «повелением великого государя» — архимандритом Троицкого монастыря становится Иоасаф (будущий патриарх)[308]. Никон «благословляет» решение царя, но для него это — известное ущемление его, патриарха, прав. Не приходится удивляться, что тонкая нить, все более источаемая взаимными обидами и недоверием, нить, которую столь умело подтачивали придворные, в конце концов должна была оборваться. Это и случилось в июле 1658 года.
6 июля 1658 года, во время торжественной встречи грузинского царевича Теймураза, Богдан Хитрово ударил палкой патриаршего стряпчего князя Мещерского. Ударил, возможно, и непреднамеренно, расчищая дорогу царевичу среди любопытствующих придворных. Но узнав Мещерского, махнул палкой по лбу уже явно, «уязви его горко зело». Князь побежал жаловаться патриарху. Никон и без того находился в положении оскорбленного. Ибо его не пригласили на встречу с православным царевичем, посчитав, что это дело можно уладить и без патриарха.
Никон потребовал немедленно наказать виновного. Хитрово был его открытым врагом, к тому же и опасным — благоволением царя ходил в «сильненьких». Зная о склонности Хитрово к интригам, можно предположить, что, замахиваясь палкой на патриаршего стряпчего, он уже был уверен — плод созрел, можно бить!
Так оно и вышло. Алексей Михайлович пообещал Никону разобраться. Однако попозже. Для патриарха это выдавленное и повисшее в воздухе обещание стало горькой обидой. Вся его гордая натура требовала немедленного удовлетворения. Дело было ведь не в одном государевом любимце: патриарх стремился поставить всех на место. «Волен де Бог и государь, коли де мне оборони не дал, а я де стану управливаться с ним церковию», — возбужденно пообещал он, когда стала очевидной затяжка с наказанием обидчика.
Два дня спустя последовал новый удар. 8 июля был праздник Казанской иконы Божией Матери, на всех службах которого обыкновенно присутствовал царь с двором. Сами службы исполнял патриарх, по обычаю посылавший за государем. Но Алексей Михайлович на этот раз в Успенском соборе не появился.
Не присутствовал он и 10 июля на празднике Положения ризы Господней. Зато после утрени в Успенский собор пришел князь Юрий Ромодановский и объявил Никону о царском гневе. К этому было прибавлено, что патриарх «пренебрегает» государем, называя себя «великим государем, а у нас един великий государь — царь». Нетрудно было догадаться, с чьего голоса пел посланник, — излита была прежде всего не царская, а боярская обида.
Никон возразил, что этот титул он получил от самого Алексея Михайловича. Здесь последовало внушение: царь «почте тебя, яко отца и пастыря, но ты не уразумел, и ныне царское величество повеле… отныне не пишешься и не называешься великим государем, а почитать тебя впредь не будет». Внушение выглядело крайне неуклюже: получалось, что потребовалось шесть лет для выяснения того, что патриарх был просто «почте», а Никон этого «не уразумел» и по недогадливости своей вмешивался в управление государством.
Никон вскипел. Глубоко уязвленный, он уже не желал и не хотел ждать. Если и были какие-то колебания, то непродолжительные. Никон взял бумагу, стал что-то писать, потом разорвал (для историков навсегда утраченные бесценные строки!) со словами: «Иду-де». Он решился. Все или ничего! И незамедлительно!
В тот же день, по окончании заамвонной молитвы, Никон прочел поучение Иоанна Златоуста о значении церковных пастырей, а затем отставил в сторону свой святительский посох и объявил об уходе: «От сего времени не буду вам патриарх!» Позднее иностранцы приписали Никону еще более решительное выражение протеста, свидетельствующее о полном непонимании ими поведения православного пастыря: Никон будто бы, разоблачившись, топтал патриаршее одеяние и «золотой крест, которым он благословлял народ»[309].
Конечно, речь уходящего Никона была более пространна и позднее заставила правительство провести настоящее расследование, главной целью которого было выяснить: отрекался ли Никон от патриаршества «с клятвою», то есть пригрозив себе «проклятием» в случае перемены решения, или нет. Следствие мало что дало: свидетели путались, противоречили друг другу или отговаривались тем, что стояли далеко и ничего не могли расслышать. Так что из затеи сместить Никона его же словами ничего не вышло. Но бесспорно, что Никон произнес слова, которые можно истолковать как обвинение царю, — он «оставляет град сей и отходит оттуда, давая место гневу»[310].
Переодевшись в монашеское одеяние и взяв простую «клюку», Никон двинулся к выходу. Началось смятение. Растерянные священнослужители и народ стали удерживать владыку.
Крутицкий митрополит Питирим побежал докладывать о происшедшем царю. Но даже известие о патриаршем уходе не заставило Алексея Михайловича появиться — так царь распалился на патриарха. Прислан был князь А. Н. Трубецкой. Боярин пришел выяснить, отчего Никон оставляет патриаршество, не посоветовавшись с царем, «и от чьево гоненья, и кто его гонит?» Никон объявил, что оставляет патриаршество по своей воле, «ни от какаго гонения, государева гнева на меня никакаго не бывало». Ответ очень выразителен: при том, что в нем легко угадывается голос попранной гордыни, Никон рассудил здраво и не стал напрямую задевать государя — пусть того изгрызает его собственная совесть.
Несомненно, мечущуюся душу Никона вдохновляли воспоминания. Он помнил о царе, мягкосердечном и податливом. Ныне им верховодят его противники. Но верх в конце концов возьмет тот, кто овладеет царской волей. Поступок патриарха выглядит как шаг, продиктованный отчаянием. Но что может сильнее испугать такого государя, как уход гонимого им архипастыря? Никон делает ставку на слабость и страх, и нельзя сказать, памятуя о личности царя и прежних их отношениях, что это было абсолютно безрассудно.
Есть, впрочем, в поступке Никона еще один мотив, который редко берется во внимание. Натура его была столь горяча и противоречива, что расчет вполне уживался с бескорыстным порывом. Никон поступал вполне в традиции русской святости. Он не просто готов был принять мучения за правду. Он принимал мучения кротким страдальцем, намеренно не желая сопротивляться злу. В греховном мире он — добровольная жертва.
…Диалог с Трубецким Никон закончил просьбой: передать грамоту царю и испросить для него, смиренного богомольца, келью. Алексей Михайлович письмо не взял[311], патриаршество просил не оставлять, а насчет кельи выразился в таком смысле, что — если передавший царские слова Трубецкой ничего от себя не прибавил, — похоже, просто посмеялся над Никоном: келей на патриаршем дворе и так много, «в которой он (Никон) похочет, в той и живи».
Не на такой ответ рассчитывал строптивый патриарх. Он пугал. Царь не испугался.
Никону оставалось одно — остаться непреклонным. «Уже я слова своего не переменю. Да и давно у меня о том обещание, что патриархом мне не быть», — объявил он и мимо Патриаршего двора двинулся к Спасским воротам. Их не сразу отворили, и, должно быть, присевши в ожидании на ступеньку, он еще таил в душе надежду — одумаются, вернут, раскаются… Но не одумались и не вернули. Никону приоткрыли калитку, и новоявленный странник пошел из Кремля вон. Некогда Неронов пророчествовал Никону: «Да время будет и сам с Москвы поскочишь». Старец Григорий и не подозревал, как скоро сбудутся эти слова.
Никон остановился на подворье Воскресенского монастыря, повинуясь рапоряжению царя никуда не уезжать и ждать с ним встречи. Но прошел день, второй — Кремль молчал. Тогда Никон 12 июля без спроса собрался и уехал в Новый Иерусалим. Наступило восьмилетнее «сиротство» русской церкви, привнесшее великое смятение в умы современников.
Но что же на самом деле переживал в эти дни Алексей Михайлович? Этот вопрос, быть может, и не особенно важный для политической истории, интересен для биографа. Царь, несомненно, был разгневан поступком Никона. По-видимому, он воспринял его как лишнее доказательство правоты придворных недругов владыки: Никон «умалил» царскую власть, он ни во что не ставит царские милости. А чем можно было больнее задеть Алексея Михайловича, как не этими доводами?
И все же уход Никона для Тишайшего — нож в сердце. Вполне возможно, что пойди патриарх в тот момент на попятную — царь вздохнул бы с облегчением. Он ведь мечтал не о разрыве, а о том, чтобы поставить возгордившегося патриарха на место. Но Никон не был бы Никоном, поступи он иначе. Никон весь — оскорбленное, кричащее достоинство! Ведь как иначе расценить этот смиренный уход через калитку Спасских ворот? Пускай в Кремле вопиют, что идет он никем не гонимый. А вот он, в простой одежде инока, с посошком в руке. Гоним. Очень гоним.
В середине июля в монастырь приехали боярин Трубецкой и думный дьяк Иларион Лопухин. Если патриарх, увидев гостей, и надеялся на благоприятную весть, то напрасно. Князь уведомил первосвященника, что царь просит у него благословения себе, семейству и на избрание нового патриарха. Пришлось Никону проглотить обиду и подтвердить свое намерение оставить патриаршество: «Кому государь укажет быть патриархом, благословлю». До патриаршего же избрания он поручал ведать церковные дела митрополиту Питириму. Однако на самом деле Никон вовсе не собирался отказываться от продолжения борьбы. Об этом красноречиво свидетельствует его ответ патриаршему боярину Зюзину, лицу особо доверенному и преданному. Сразу же за событиями 10 июля тот спросил: «Что, государь, оставил престол свой? Оставь свое упорство и возвратись». «Будет тому время, возвращусь», — многозначительно отвечал Никон[312].
Между тем в столице комиссия в составе все того же А. Н. Трубецкого и Р. М. Стрешнева наложила «арест» на бумаги и келейную казну «бывшего патриарха Никона». Действовала комиссия достаточно сурово — ведь ее возглавляли люди, люто ненавидевшие патриарха. Зато в поведении других видна нерешительность. Это не было случайностью — многие не исключали возможности примирения патриарха с царем. Отсюда сдержанность и осмотрительность: что-то будет? Путала и несогласованность, связанная с тем, что «официальное отношение» к ушедшему патриарху еще не было обнародовано.
Примеров тому было немало. В указе от 15 июля о передаче одного судного дела в Тайный приказ читаем: «А к отцу нашему, великому государю святейшему Никону архиепискупу царствующего града Москвы… патриарху того вотчинного дела посылать не велели». В тот же день из царских хором в Коломенском следует указ Трубецкому и Стрешневу, разрешавший выдать из арестованной келейной казны Никона нужные ему вещи[313]. Указу предшествовал допрос в следственной комиссии приехавшего из Новоиерусалимского монастыря дьяка Ивана Кокошилова с любопытными формулировками (допрос был отправлен государю): «О чем… бывший патриарх Никон бил челом, чтоб ты, великий государь, его пожаловал, велел ему из ево келейные казны выдать?» Так в один день Никон в разных документах упоминался и как «бывший патриарх», и как «великий государь и святейший патриарх».
Заметим, что царь приказал отдать Никону все, о чем он просил, — деньги, книги, домашние и церковные вещи, за исключением больших кипарисных крестов и иконы, на которой были изображены «царь Константин и Елена и ваши государевы лица». Большие кипарисные кресты — это «выносные кресты», которые по указу Никона несли перед ним. Понятно, что в Коломенском рассудили, что они более не нужны «бывшему патриарху». Царь также приказал оставить за Никоном все три монастыря его строения: Крестный, Иверский и Воскресенский со всеми приписанными к ним четырнадцатью монастырями и пустыньками.
Тяжба между Никоном и Алексеем Михайловичем кажется во многих отношениях странной. Начавшись, по крайне мере внешне, как реакция Никона на нанесенную ему обиду, она по мере своего развития превратилась в речах и писаниях патриарха в принципиальное противостояние. В устах Никона царь дал место «неправедному гневу»; «церкви обид много стало», «преступив Божественные правила», государь «суд церковный отнял». Царь по Никону из защитника церкви превращался в ее распорядителя, что противоречило всем установлениям и традициям. В итоге патриарх не стерпел, восстал и ушел.
Особенно пространными были обвинения в знаменитом Никоновском «Возражении или разорении». Царь для него — клятвопреступник, гонитель Божественной Правды, «восхититель церкви». «Царь при избрании нас на патриаршество, — писал Никон, — дал клятвенное обещание перед Богом и всеми святыми хранить непреложно заповеди Евангелия, святых апостолов и святых отец, и пока пребывал в своем обещании, повинуясь святой Церкви, мы терпели. А когда царь изменил своему обещанию и на нас положил гнев неправедно, мы… вышли… из града Москвы, отрясли прах от ног наших… Кто же укорит меня, что я поступил вопреки воле Божией, а не по правде, и какое тут отречение?».
Алексей Михайлович двигался в обратном направлении. Он защищал те же принципы, но в том смысле, или, точнее, в той мере, как он их понимал (и в первую очередь принцип «царства»), но в своей защите претерпел от Никона такие оскорбления, что вскоре ни о каком примирении говорить не приходилось — неприязнь стала еще и личной, превратилась в нестерпимую обиду.
В минуты, когда Никон напоминал прежнего неукротимого Никона, он с гневной настойчивостью твердил о гонениях и злых гонителях, заставивших его покинуть престол; о царе, нарушившем свои же клятвы и «презревшем святые заповеди и правила». «Откуда ты принял такое дерзновение сыскивать о нас и судить нас?.. — сурово вопрошал он царя. — Не довольно ли тебе судить в правду людей царствия мира сего, о чем ты мало заботишься?.. Все законы святых отец и благочестивых царей… ты обратил в ничто».
Тишайшего возмущали подобные обвинения. Как праведный государь и благочестивый христианин, он чувствовал себя глубоко оскорбленным. Если он и вмешивался в церковные дела, то по праву, данному ему саном Помазанника Божия, и по нужде, возникшей из-за того, что патриарх бросил на произвол паству и Церковь. Такие раны не затягивались и не рубцевались, а лишь обильнее кровоточили после каждого нового выпада опального владыки.
Но второй Романов, при всем своем преклонении перед Иваном Грозным, — не Иван Грозный. Тот разрешил бы тяжбу просто, как с митрополитом Филиппом — низложил бы собором послушных архиереев, а затем и отнял бы жизнь. Алексей Михайлович по своим человеческим качествам стоял неизмеримо выше. Справедливое дело должно торжествовать по самой своей сущности, по Правде. Царь ведет дело к суду церковному, соборному осуждению патриарха и уже в этом намерении проявляет несвойственную ему настойчивость и твердость.
Сначала казалось, что конфликт удастся разрешить скоро и мирно: Никон уйдет сам, ибо громогласно объявил, что «сошел с патриаршества собою». Однако надеждам этим не суждено было сбыться. Никон заявил, что оставил престол, а не архиерейство. Именно потому и было затеяно упомянутое выше дело о том, как уходил из собора Никон — с «заклятием» или нет? Но Никон не уступал и все показания свидетелей об «анафеме» начисто отметал — не говорил такого, и все тут! При этом он по-прежнему не возражал против избрания нового архипастыря, но только с его, Никона, рукоположения. Он даже писал об этом самолично царю, изменив — и это очень показательно — прежнюю подпись с «бывший патриарх» или «смиренный Никон» на «Никон, Божьей милостью, патриарх». С этим уже никак не могли смириться в Кремле. Было ясно, куда гнет Никон: новый пастырь, получивший благословение из рук старого, сохранившего архиерейство, оказывался в подчиненном положении.