Кончина Тишайшего
Кончина Тишайшего
Кончина Алексея Михайловича кажется неожиданной. Достигнув по тогдашним временам зрелого возраста, царь, по своему умеренному образу жизни и строгому постничеству, должен был жить и жить. Между тем проблемы со здоровьем возникли у Алексея Михайловича уже в 60-е годы. Царь страдал от повышенного давления. Может быть, именно этим объясняется его особое пристрастие к состоянию государевой аптеки. Он, не любивший переплачивать, готов был пойти на большие расходы, чтобы заполучить очередное чудодейственное лекарство, сулящее избавление от болезней.
Николаасу Витсену, не упускавшему случая разузнать все о жизни московских государей, удалось в феврале 1665 года расспросить царского «лейб-медика» Энгельгардта о состоянии здоровья Алексея Михайловича. Энгельгардт находился в этот момент в немилости, поскольку имел неосторожность заявить, «что царь такой же человек, как другие, что исцеление должно прийти от Бога, а от него зависит лишь применение того или иного лекарства». Ситуация с опалой, между прочим, очень русская: при том, что для русского человека была свойственна твердая вера в Божественный Промысел, иноземцев постоянно подозревали в намерении утаить свои истинные знания. В данном случае — в нежелании лечить по-настоящему. Опала и немилость должны были привести немца в чувство и побудить его к эффективному врачеванию.
Энгельгардт был обижен и не без оснований обвинял коллег в интригах. В таком состоянии он оказался необычайно разговорчив, хотя и знал, что тема царского здоровья может очень пагубно сказаться на здоровье собственном. От Энгельгардта Витсен узнал, что царь редко показывается докторам: «Они хотят, чтобы медицинские предписания давали, не осмотрев больного!» Иноземный лекарь даже привел случай, когда ему с величайшими предосторожностями показали царевича (по-видимому, Алексея Алексеевича), «однако лишь для того, чтобы в случае его болезни назначить лечение без его осмотра»[495].
Документы Аптекарского приказа подтверждают слова Энгельгардта. Врачи действительно часто лечили членов царского семейства заочно, исходя из словесного описания недуга, прежних знаний о болезни и осмотра «вод» — мочи больного. В такой странной манере лечения отражался особый статус двора, закрывавший от всех, в том числе и от докторов, частную жизнь монарха. Правда, бывали и исключения, вызванные личностью государя и силой недуга. Сильно болевший царь Борис Годунов не только расширил штаты Аптекарского приказа, но и приказывал селить приехавших докторов поближе ко двору, чтобы они всегда были под рукой[496]. Многое зависело еще и от доверия, которое царственный больной питал к доктору. Известно, что Энгельгардта сильно потеснил англичанин Коллинс. Он не только лечил Алексея Михайловича, но и переводил царю газеты, присылаемые из Англии. Словом, был в «фаворе», если, конечно, это понятие применимо к данному случаю.
По свидетельству иностранцев, на Руси избегали лекарств. Предубеждение отчасти распространялось и на царя с придворными, хотя они, вкусив «блага цивилизации», не были столь упрямыми. При этом предпочтение отдавалось средствам, сулившим быстрое избавление. Не случайно в ходу было «рудометание» — кровопускание. Энгельгардт прежде часто прибегал к этому средству. Он даже хвастался щедрыми наградами, которые получал от царя за то, что удачно «открывал кровь».
Сам Алексей Михайлович, испытавший на себе это чудодейственное средство борьбы с гипертонией, тотчас прописал его придворным. Известно, что отказ престарелого Стрешнева от подобного лечения обернулся вспышкой царского гнева. Царь посчитал, что если он пожертвовал своей кровью, то боярам и подавно не следует привередничать. На бедного Стрешнева обрушились тычки. Но не следует спешить с обвинением Алексея Михайловича в жестокости. На самом деле в этом казусе больше невежества и… доброты. Иноземные врачи отмечали, что у русских было в обычае требовать себе лекарство, которое на их глазах принесло кому-то избавление. Убедить их в том, что болезни имеют разную природу и, следовательно, лечатся по-разному, было чрезвычайно трудно. Неистребимая вера в сверхъестественное, свойственная русскому типу религиозности, играла в этом роль немаловажную. Все были убеждены в возможности создания универсального средства против всех хворей и болезней разом. Так что Алексей Михайлович поступал в полном соответствии с ментальностью русского человека. Кровопускание принесло ему облегчение — пускай и придворные незамедлительно испытают это чувство!
Но если кровопускание и молитва не приносили облегчения, приходилось лечиться всерьез. Доктора прописывали рецепты, на основании которых в Аптекарском приказе готовили лекарства. В документах эти лекарства для царя фигурировали без указания имени больного. По-видимому, все по той же причине: о царском нездоровье не принято было говорить вслух. Можно и нужно было подымать заздравные чаши, желая многолетия царю и его семейству[497]. Распускать же язык и рассуждать о хворях государя было смертельно опасно.
Закрытость темы была вызвана разными причинами. Боялись сглазу — ведь слово тоже наводило порчу. Опасались за стабильность в государстве: нездоровый и уж тем более умирающий государь — соблазн! Нужны были действительно веские основания — серьезная болезнь царя, чтобы, как последнее средство, прибегнуть к всенародному молению о государевом выздоровлении.
Приготовленное в Аптекарском приказе лекарство относилось «в Верх к государю в хоромы», как это было, к примеру, 25 января 1665 года[498]. Дата для нас примечательная. Не только потому, что по стечению обстоятельств она совпала с расспросами, учиненными Витсеном Энгельгардту (тот расспрашивал его в начале февраля). Важнее другое. За пять дней до того, 20 января, царю был представлен перевод с латинского письма доктора Самуэля Коллинса. Письмо появилось не случайно. Оно — ответ на запрос Алексея Михайловича. Царь недомогал уже так часто, что был сильно обеспокоен состоянием своего здоровья. Потому искал первопричину недуга. Больше того, похоже, что он сам определил тему для ученых рассуждений Коллинса — тучность, с которой Романов интуитивно связывал свои болезни.
Действительно, как уже говорилось, Алексей Михайлович был склонен к полноте. Между тем никто и никогда не мог обвинить его в чревоугодии. «Царь умерен в пище, пьет очень немного вина, иногда только пьет коричневую воду (квас. — И.А.) или легкое пиво…» — пишет Коллинс. Ему вторят греки: «Монах ты или подвижник?»[499]
Пока Алексей Михайлович был полон сил и энергии, полнота нисколько не беспокоила его, напротив, свидетельствовала — по крайней мере в представлении русских людей — о его здоровье и красоте. Но с середины 60-х годов царь стал прихварывать, и вот тогда-то тучность стала превращаться из красоты в болезнь.
Свой ответ царю Коллинс начал с перечисления типов полных людей. «По Гипократову разумению, — писал он, — тонких природ человецы, не толико склонны суть к болезнем, якоже людия густых и тучных слияний, и самая убо тучность за недуг принятися может, которая есть сугуба, здравая и болезненная. Здравая яже естественных и подобающих умерений не преходит, не точию тучности и расположению чувства, и телесе ко укреплению взимается».
Далее врач переходит к описанию нездоровой полноты — к следствию и одновременно причине многих недугов человека. «Болезненная, яже от действия телесе повреждает, к праздности принуждает и сонною тяжестию чювства и движенья творить примрачны. Сего растворения действия суть одышка, тоска, ослабление, очесь, тяжесть, главоболение, насморк, удар, водяная болезнь, спячка, по расположению веществ к стечению». Едва ли мы ошибемся, предположив, что именно эти недомогания более всего беспокоили второго Романова.
Далее в письме Коллинса следовали рекомендации относительно образа жизни, который следовало вести Алексею Михайловичу. Они сводились к следующему: «Извлечение, или паче предохранение состоит во умерении ядения и питиа, во обучении и лекарстве». Иначе говоря, Коллинс предложил царю достаточно жесткую диету. Не ужинать, избегать молочное и «жесткие яди». Запретил есть свинину — она «повреждает». Мясо — только вареное, без чеснока и соли, причем предпочтение отдается птице — «рябчика, курятка, молодые журавлики, лебедки» и речной рыбе. Кроме того, Коллинс советует больше двигаться, меньше спать днем («умеренный сон») и принимать лекарства, которые «мокроту изсучают»[500].
Трудно сказать, насколько тяжелой была болезнь Алексея Михайловича. Однако, бесспорно, именно этот недуг сократил дни второго Романова. Подтачивал он его исподволь, то отступая, то напоминая о себе приступами слабости и боли. Причем случались они достаточно часто. В июне 1673 года царь приказал доставить в Преображенское травники. Едва ли Алексей Михайлович собрался изучать их только из любопытства. Похоже, у него имелись для этого более веские основания. Царь, судя по всему, разуверился в лечении и сам пытался найти составы, которые должны были принести ему облегчение. Не случайно же в последние годы жизни он постоянно возил за собой большой сундук с лекарственными травами[501].
Еще один достаточно точный показатель царского самочувствия — частота его участия в церковных праздниках и охотничьих забавах. В последние годы жизни Алексей Михайлович стал проводить больше времени дома. Наблюдавший царя Рентенфельс пишет про «достоверного охотника»: «Довольно редко выезжает он на охоту в поместья, то есть в загородные дворцы». Большинство своих поездок царь предпочитал совершать теперь не верхом, а в карете.
И все же смертельный удар оказался неожиданным. Его Тишайшему нанесла прозаическая простуда. Конечно, между общим состоянием здоровья — а оно, несомненно, ухудшалось — и простудой существовала связь. Организм был ослаблен и уже не так, как прежде, сопротивлялся болезни.
Ничто не предвещало трагического исхода. Шел январь 1676 года. Царь был весел и здоров. Он принимал послов из Голландии, слушал с царевнами и придворными музыку. 23 января явились первые признаки нездоровья. Царь лечился сам. Во всяком случае, доктора позднее утверждали, что государь отказался от их услуг. Собственное же лечение было своеобразным, если не сказать что самоубийственным. Весь в жару, царь требовал холодного кваса. На живот клал толченый лед. Через неделю положение стало безнадежным. По тогдашнему выражению, настало время «нашествия облака смертного», когда правитель «оставляет царство временное и отходит в жизнь вечную».
29 января царь собороновался и благословил на царство сына Федора. Одно из последних и традиционных волеизъявлений умирающего — освободить из темниц узников и уплатить долги за должников. В ночь с 29-го на 30-е наступили агония и смерть.
Поутру гроб был отнесен в Архангельский собор. За гробом в кресле несли Федора Алексеевича. Новый царь серьезно недомогал, так что придворные не были уверены в том, что им не придется вскоре повторять печальное шествие.
В траурной церемонии участвовала царица. Ее по традиции несли на носилках, устроенных по подобию саней.
По совершении литургии придворные простились с усопшим. Он был погребен на правой стороне собора подле гроба царевича Алексея Алексеевича.
Мы точно не знаем, насколько страдал Алексей Михайлович и какие мысли терзали его перед смертью. Когда-то он брался за перо и находил слова утешения для князя Н. И. Одоевского, потерявшего сыновей. Царь скорбел и одновременно радовался благочестивой кончине молодых людей, напоминал Одоевскому, что скорбеть следует в меру, чтобы не прогневить Бога. В конце января эти давно сказанные им слова пришло время произносить другим — и уже по его поводу. Наверное, они и были произнесены — слова, призванные заглушить страх и вселить надежду, дарованную каждому верующему человеку, когда смерть есть не тьма, а новый свет встречи со Спасителем.
Согласно официальным источникам, царь умирал смертью благой, доброй — в просветлении и покаянии. Но покаяние — это еще и воспоминания о прегрешениях, которые не получили искупления[502]. Воспоминания о неискупленных грехах томили душу Алексея Михайловича: как здесь не вспомнить, с какой настойчивостью он выспрашивал прощение у Никона? Видно, что для него здесь было нечто большее, чем просто христианская обязанность, — сокрытое, неостывающее чувство вины.
Скорбели ли о царе в народе? «Когда опечаленный народ увидел это похоронное шествие, то раздались такие ужасные, исполненные всенародной скорби вопли, что, казалось, уши раздирает какой-то пронзительный звон колоколов», — писал Рентенфельс[503]. Но была ли эта скорбь искренней, а не этикетной? Едва ли в поиске ответа на этот вопрос нас устроит ни к чему не обязывающая ссылка на традиционное почтение и всеобщую любовь к Тишайшему. Вернее иное: народ, перевертывая последнюю страницу этого царствования, скорее всего был озадачен пугающей неизвестностью — что-то будет?
Переживания придворных, живших более тридцати лет при покойном государе, были куда разнообразнее и определеннее. Наступало время перемен. Одни придворные в эти дни дышали надеждою. Родственники, свойственники, знакомцы близких к Федору Алексеевичу людей не без основания рассчитывали выдвинуться вперед. Других пугали забвение, угроза оттеснения от трона. Потому скорбь при дворе была всегда адресной, с диапазоном от скорби-радости до скорби-потрясения.
Иные чувства бушевали в стане староверов, окончательно изменивших свое отношение к Тишайшему с началом осады Соловецкого монастыря. «В муках он сидит, — слышал я от Спаса», — писал Аввакум, отправляя «благочестивейшего из царей» прямехонько в ад. Царь у протопопа умер, наказанный Богом. Свершен суд за разорение обители и казни соловецких мучеников — не случайно царь заболел на следующий день после падения Соловков, а скончался в канун дня Страшного суда[504].
Рука Аввакума вывела слова совсем уничижительные для Тишайшего: «Бедной, бедной, безумное царишко! Что ты над собою зделал?.. где багряноносная порфира и венец царской, бисером и камением драгим устроен?.. Ну, сквозь землю пропадай!..»
Иначе воспринял известие о смерти царя Никон. Он расплакался. Но что в действительности стояло за этим старческим проявлением чувств? Искренняя печаль или надежда на счастливую перемену в судьбе? Что бы там ни было, бывший «собинный друг» своего низложения усопшему не простил и полного прощения не дал. «Воля Господня да будет, если государь здесь на земле перед смертью не успел получить прощения с нами, то мы будем судиться с ним во второе пришествие Господне; по заповеди Христовой я его прощаю и Бог его простит, а на письме прощение не дам, потому что при жизни своей не освободил нас от заточения».
Воцарение четырнадцатилетнего Федора Алексеевича прошло спокойно. Об этом сообщал в своих отписках датский резидент в Москве Монс Гэ. «Тотчас после смерти государя (Алексея Михайловича. — И.А.), в тот же вечер, бояре посадили нового царя на отцовский престол, по принятому обычаю пригласили его целовать крест, затем приняли от него распятие и также поцеловали, присягнув на верность»[505]. Все произошло очень быстро, так что далеко не все еще знали о смерти старого государя, а двор уже присягал новому. Подобная поспешность не была чем-то из ряда вон выходящим: именно так и следовало присягать, обеспечивая преемственность власти и правопорядок. Напротив, опасным было бы промедление — свидетельство о сомнениях.
Позднее появились толки о намерении посадить на престол младшего царевича Петра, сына Натальи Нарышкиной. Инициатором якобы выступал Артамон Матвеев, уговаривавший умирающего царя пойти на этот шаг. Предлог — царевич Федор очень болен и мало надежды на его жизнь. При том, что Милославские, родня наследника престола, всем порядком надоели и их вторичное явление ко двору едва ли могло обрадовать боярские кланы, не приходится всерьез говорить, что кто-то собирался обойти Федора Алексеевича. Царевич Федор — не слабый на голову царевич Иван, будущий соправитель Петра. Да и ситуация начала 1676 года — не ситуация апреля 1682 года, когда многое решалось придворными партиями, взявшими большую силу. Так что если в 1676 году подобная мысль кого и посещала, то очень робко, и провести ее в жизнь не представлялось возможным. Права объявленного наследником Федора Алексеевича были бесспорными.
Но слухи о физической немощи Федора, несомненно, муссировались в эти дни. Как и до смерти Алексея Михайловича, когда его старший сын ходил в наследниках, так и после. По свидетельству князя Б. И. Куракина, Федор Алексеевич был «отягчен болезнями с младенчества своего». «Есть также большая вероятность, что теперешний царь, с детских лет совсем больной и меланхоличный, долго не проживет», — доносил в Копенгаген датский резидент[506].
Физическая немощь молодого царя вносила серьезные поправки в жизнь двора. Она делала монарха сильно зависимым от окружения. И одновременно упрочивала положение думы, возвращала ей позиции, утраченные при Тишайшем. Тело второго Романова еще не успело остыть, как началась борьба за передел сфер влияния. Эта борьба не прекращалась и в дальнейшем, исподволь подготавливая сценарий апрельских и майских событий 1682 года.
С уходом второго Романова завершалась огромная эпоха. Кончалась Московская Русь — начиналась Россия Нового времени. И хотя между Петровскими реформами и смертью Алексея Михайловича осталось еще место для нескольких лет царствования Федора и регентства царевны Софьи, в массовом сознании выстроилась именно такая последовательность: царь Алексей — император Петр. Конечно, подобная последовательность не точна хронологически, но она верна по существу.
Старшие дети Алексея Михайловича готовы были пойти много дальше своего отца, и уже это обстоятельство позволяет высказать крамольную мысль, что в последние годы жизни Тишайший невольно препятствовал реформам. Страна нуждалась в переменах структурных, коренных. Алексей же Михайлович скользил по поверхности, поощряя преимущественно новшества бытовые и военные. Второй Романов не мог решительно и безоглядно оторваться от родной православной старины. Он — сын своего времени и остался этому времени верен. Парадокс, однако, заключается в том, что, оказавшись мало пригодным для роли радикального реформатора, Алексей Михайлович во многом эти реформы подготовил.
Историки могут много и справедливо говорить об экономической отсталости страны. Тем не менее в середине — второй половине столетия был создан потенциал, который оказался достаточным для преобразований, хотя бы на первых этапах. Да, приступая к строительству кораблей, Петр не мог обойтись без мастеров иностранных. Но руководили они рукастыми русскими мастеровыми и использовали изделия преимущественно отечественные.
Приказная система, достигшая расцвета при царе Алексее, оказалась совершенно непригодной к нуждам петровского времени. Приказной строй явно изживал себя и требовал полной переделки. Однако от отца великий реформатор унаследовал власть неограниченную, которая позволила ему модернизировать страну, включая ту же систему управления. При слабости сил общественных абсолютная власть оказывалась тем самым пресловутым рычагом, каким можно было перевернуть Россию.
Век XVII дал Петру «материал», без которого он бы не сумел и шага сделать вперед. Это — крестьяне, посадские и служилые люди. Царь мог сколько угодно сетовать по поводу их косности, невежества и инертности. Но он должен был радоваться их выносливости, терпению и готовности, надрываясь, безропотно тянуть лямку реформ. В этом проявились не только особенности русского национального характера. Весь стиль и нормы жизни XVI–XVII веков делали людей такими. Попробовал бы Петр провести преобразования своими методами и темпами с образованным и избалованным екатерининским дворянством, которое любило за штофом порассуждать о величии царя-императора! Попробовал бы — и наверняка столкнулся бы с неприятием, о которое насмерть расшибся его правнук Павел I, вздумавший было ущемить благородное сословие. Ибо для екатерининских дворян права, неотъемлемые и навечно дарованные первенствующему сословию, превратились уже в категорию, через которую даже цари не должны были преступать. Сословный эгоизм был уже иного порядка, чем, скажем, в XVII столетии.
Петровские реформы справедливо связываются с выходом к Балтийскому морю. Но опыт показал, что прежде чем бороться за Балтику, следовало одолеть опасность с юга и разрешить противоречия с Речью Посполитой. Это и было во многом сделано в годы правления Тишайшего и его старшего сына. Оба предшественника развязали Петру руки.
При внешней самостоятельности Петр двигался в направлении, которое задали первые Романовы. Модернизация не мыслилась без европеизации. Первым ступил на эту дорогу Алексей Михайлович. Ступил и остановился, с тоской и страхом оглядываясь назад. Конечно, его легко упрекнуть в нерешительности. Но насколько он, обремененный грузом недавнего прошлого, мог вообще быстро двигаться вперед?
Петру и его окружению было легче в том смысле, что они росли в другой атмосфере. Будущий реформатор уже вдыхал воздух реформ. При дворе, в верхах общества уже не редкость было встретить «западника» масштаба В. В. Голицына.
Атмосфера 30–40-х годов была совсем иной, и именно при Алексее Михайловиче начали формироваться новые представления и настроения. Причем на всех уровнях сознания, с изгнанием того внутреннего страха перед иноверческим Западом, который некогда душил всякое обращение к Европе. То, что для людей Петровской эпохи становилось обыденным и привычным, должно было быть прежде освоено и преодолено через душевное напряжение и староверческий надлом.
Время Алексея Михайловича не только во многом определило направление последующего развития. Оно одновременно и ограничило полет будущего Преобразователя. Окончательно утвердившись на пути несвободы, крепостной зависимости, XVII век определил крепостнические основания и крепостнические методы реформ. Привычный посвист батогов и кнута, долгое время сопровождавший все великие российские перемены, пришел из тех времен. Реформаторы иначе и не мыслили обновленную страну, как страну крепостническую. В исторической перспективе это означало, что вырастающая из предыдущего столетия петровская модернизация, естественно, была ограничена и неполна: европеизация без коренной модернизации, европеизация традиционного общества, без принятия всех основ европейской цивилизации, самодержавная модернизация, настоянная на всеобщей несвободе.
Но вот что удивительно. Оказавшись в тени могучей фигуры Петра, царь Алексей Михайлович раз за разом противопоставляется своему сыну-реформатору. Противопоставляется в одном из самых насущных вопросов в истории и практике развития: какие реформы лучше — радикальные или умеренные? Какая модернизация более успешная — в немецком платье, в один прыжок или в долгополом платье, мелкими шажками, вдогонку за уходящей Европой?..
Если Петр — подлинно первый российский монарх Нового времени, то Алексей Михайлович — последний государь российского Средневековья. Он — сакральный правитель, прилежный строитель Православной Руси, радеющий о спасении подданных. Алексей Михайлович — итог, завершение Московской Руси. При нем русская старина отлилась в такие законченные образы и формы, высказалась столь красноречиво, что после уже трудно было сделать что-то более убедительное. Да и кому это было делать? Превзойти поэзию древнерусской жизни мог только старший сын Федор. Но он не успел высказаться. Потому его правление — лишь вскрик, лишь набросок вчерне. Федор, по выражению одной из надписей на его парсуне, успел лишь все «преизрядно обновить». И только. Петр уже не хотел ничего обновлять. Он строил заново.
Петр вечно в дороге, в пороховом дыму, в строительстве. Царь Алексей тоже в дороге, но в дороге на богомолье, тоже в дыму, но в дыму кадильниц. Между тем сказать, что Петр — труженик, а Алексей Михайлович — ленивец, — значит сказать неправду. При известной схожести у них существенны различия в понимании того, что должен делать монарх и какими событиями должно быть отмечено его царствование.
Событийность Петра — это событийность внешней жизни, шумная история строительства Империи. Событийность Алексея Михайловича — событийность внутренней жизни, сосредоточенное размышление о душе и вечное движение к Богу. Отец и сын несопоставимы ни по масштабам своей личности, ни по силе воли и глубине ума. Алексей Михайлович — человек средних дарований. Но в одном он, бесспорно, превзошел своего великого сына. В Тишайшем больше сострадания к людям, больше душевности и больше души. Благодаря этому время Алексея Михайловича, не менее бурное, чем время Петра, кажется более теплым, как кажется более теплой Москва в сравнении с холодным и чопорным Петербургом.