Ответ Москвы
Ответ Москвы
В Москве пристально следили за событиями на Украине. Даже в день отъезда Морозова в ссылку в Кириллов монастырь — день, несомненно, окрашенный для Алексея Михайловича в самые печальные тона — царь слушал воеводские отписки о первых победах Хмельницкого над гетманом Потоцким: «А запорожские (казаки. — И.А.) и черкасы с ляхи бьютца за веру и черкасы де ляхов побили»[221].
Очень скоро казаки заговорили о подданстве московскому государю. Для Алексея Михайловича мысль о православных землях в составе Речи Посполитой как о землях, принадлежащих ему по праву и по достоянию «предков наших», великих князей Владимирских, была усвоена с детства: то было наследие и завет прежних правителей. Но одно дело завет, воспоминание о котором грело душу, другое — реальная политика, превращение мечты в явь, в «праведную», по позднейшему определению Симеона Полоцкого, войну. Сколько раз до того прежние правители подступались к этой заветной цели и сколько раз обжигались о горячую польскую удаль! Неудивительно, что Алексей Михайлович и его окружение колебались.
Кроме того, существовали крепкие подозрения в отношении намерений запорожцев. Дух казацкой вольницы внушал опасения, особенно на фоне неповиновения собственных подданных. Не случайно в среде мелкого служилого люда очень скоро начались толки о том, что неплохо последовать примеру «черкас», перебивших панов. В новоустроенном на юге страны городке Карпове ратные люди кричали, что «на Дону и без бояр живут», а «в Литве черкасы панов больших побили и повывели ж». При этом возражение одного из оппонентов, что государство не может стоять «без больших бояр», — «как де мужику великим человеком быть? Всегда де наш брат мужик свинья», — не были приняты во внимание. Побить бояр, «корень их вывести» — и все тут![222]
К тому же отношения с сечевиками издавно складывались сложно. В памяти еще были свежи воспоминания об отрядах гетмана Сагайдачного, огнем и мечом прошедших по уездам Московского государства на исходе Смуты. Единоверие вовсе не мешало запорожцам участвовать в военных предприятиях польских королей против России, что они подтвердили и в последней войне.
Даже выступление Хмельницкого не принесло успокоение на границе, где казаки не упускали случая «пошарпать» в порубежных московских уездах. Городовые воеводы летом 1648 года закидывали столицу отписками: «А от черкас, государь, стало воровство большое». Все это, сложившись, побуждало к серьезным размышлениям: можно ли верить казакам? Стоит ли отзываться на их призывы и жертвовать мирными отношениями с Речью Посполитой, скрепленными к тому же столь необходимым оборонительным союзом против крымского царя? Наконец, была ли готова сама страна к новой войне, которую, конечно же, не стоило затевать без крепкой надежды на успех?
Окружение Алексея Михайловича достаточно быстро сформировало для себя все эти вопросы. Но сформировав, не спешило с окончательным ответом.
Во-первых, потому, что из-за городских восстаний правительству долго было не до малороссийских дел. Такой внимательный и осведомленный наблюдатель, как Родес, сообщал в Стокгольм о возможностях правительства Алексея Михайловича: «Мне кажется, что им нелегко было бы что-нибудь предпринять, что могло бы вызвать войну, и это я вывожу из того, что (здесь) беспрерывно боятся внутреннего восстания и беспорядка»[223].
Во-вторых, сама ситуация настоятельно требовала не спешить. Гетман и старшина своей переменчивостью внушали мало доверия: они то брали в союзники крымского царя и свирепо рубились с поляками, то возвращались в подданство к королю, то искали покровительство султана. На фоне таких известий все челобитные о подданстве заставляли усомниться в искренности и подозревать авторов в намерении просто-напросто разыграть московскую карту.
Конечно, немало зависело от осведомленности Алексея Михайловича относительно истинных планов гетмана. В окружении Богдана было немало «доброхотов», которые спешили сообщить царю обо всем услышанном и подслушанном в стане гетмана в Чигирине. Даже войсковой писарь Выговский, человек близкий к Хмельницкому, состоял в тайной переписке с царским двором. За то Выговского жаловали равно с гетманом. Впрочем, чтобы не скомпрометировать доносителя, его уравнивали с Хмельницким тайно: положенное по чину войскового писаря Выговский получал прилюдно, остальное царские посланники доплачивали наедине.
Нет сомнения, что бо?льшая часть рьяных осведомителей действовала по наущению самого Хмельницкого, который, как никто другой, умел вводить в заблуждение своих корреспондентов. При этом сам старый гетман был хорошо информирован о раскладе сил в Кремле и умел извлекать из своих знаний немалую пользу. Но, главное, человек наблюдательный, быстро угадывающий и еще лучше использующий чужие промахи, Богдан скоро заприметил за Алексеем Михайловичем такую слабость, как легковерие. По неопытности молодой государь предпочитал верить тому, во что ему очень хотелось верить. Потому Хмельницкий, а впоследствии и Выговский не жалели слов и усилий, чтобы убедить государя в своей абсолютной преданности. Царь, уверившись в этом, потом уже упорно не замечал всего того, что не соответствовало его сложившемуся мнению. Чисто по-человечески это обернется для Алексея Михайловича жесточайшим разочарованием, особенно после предательства Выговского. Реакция окажется обратной — и опять же не к пользе дела: Алексей Михайлович в малороссийской истории неизлечимо заболеет «манией недоверия», чем невольно оскорбит и оттолкнет от себя людей, готовых честно ему служить.
С Хмельницким следовало быть постоянно настороже. Он обещал одно, думал о другом, делал третье. Он мог позволить себе это, поскольку за «русским Кромвелем», как называли Хмельницкого в Европе, истово ухаживали все окрестные монархи. Это открывало возможности для маневра, но вместе с тем — и для самообольщения. «Я себе волен, кому захочу, тому и послужу», — похвалялся гетман. Москве нелегко было разобраться в переменчивых чигиринских ветрах и окончательно определиться в своей линии. Потребовалось долгих пять лет — с 1648 по 1653 год — прежде чем Алексей Михайлович и его ближние люди, отбросив все сомнения, решились на разрыв Поляновского мира.
Этому повороту немало поспособствовали ревнители. Мессианские настроения, столь свойственные им, нашли свое воплощение в идее освобождения единоверцев и соединении их в Православном царстве под скипетром Романовых. В политическом смысле сама доктрина долгое время оставалась лишь своеобразной «декларацией о намерениях». Однако Алексей Михайлович всем сердцем уверовал в нее. Греческое духовенство не упускало случая «поэксплуатировать» подобные настроения царя. Ведь разговоры об освобождении Новым Константином Царьграда сулили большие дивиденды: царь с явным удовольствием внимал таким речам и щедро одаривал ораторов.
С началом освободительной войны на Украине о подобных планах горячо заговорил уже знакомый нам патриарх Паисий. Иерусалимский владыка по дороге в Москву оказался в Киеве, где стал невольным свидетелем торжества Хмельницкого, которого после Пилявиц, Львова и Замостья встречали как народного героя. Паисий при этом сильно упрекал гетмана за союз с Ордой и убеждал обратиться за помощью к православной Москве.
Вместе с Паисием в столицу прибыл полковник Мужиловский. Формально, как глава почетного эскорта, на деле — для переговоров. В начале 1649 года гетманский посланник был принят царем. Если вспомнить, что происходило тогда в Москве, то надо признать, что это было неподходящее время для переговоров: еще не успели высохнуть чернила под Соборным Уложением, и в столице с содроганием ждали «замятию» похлеще «летошней». Ясно, что в такой ситуации мало чего можно было добиться и еще меньше сделать.
Грамота, переданная Мужиловским, разнилась с тем, что говорил Паисий. Патриарх представлял все дело так, что просветленный его речами гетман жаждал перейти под покровительство Алексея Михайловича. Послание Богдана было куда сдержаннее: в нем мало говорилось о подданстве и много — о кознях короля и вельможных панов и о необходимости совместной борьбы с ними.
Занятая своими проблемами Москва холодно ответила Мужиловскому. Послу было объявлено, что с Польшей у нее вечный мир и разрывать его беспричинно нельзя. Царь вызывался посредничать между королем и гетманом для защиты православия и казаков. С тем посланец гетмана и был отпущен.
Последующие переговоры уже проходили на Украине, куда был направлен Григорий Унковский. Хмельницкий вновь настойчиво призывал разорвать мир с Польшей, ставя себе в заслугу, что отклонил предлагаемый крымским царем союз против Русского государства. Унковский от разговоров о войне всячески уклонялся, прибавив только, что царь, несмотря на взаимные обязательства по договору 1647 года, отказал Варшаве в военной помощи против казаков. Жаловался Унковский на разбои «черкас» на границе, которые стали еще более опустошительными, чем при короле.
Первые обмены посольствами мало что дали в практическом отношении. «Торг» шел тяжело — запросы были велики, предлагаемые взамен выгоды сомнительны. Алексей Михайлович отказывался идти на конфликт с Речью Посполитой. Царское же обещание принять Войско под свою руку, если его освободит от подданства Ян Казимир, было пустой отговоркой, побуждающей гетмана ориентироваться на союзника уже реального — крымского хана. Однако нельзя забывать, что это было только начало. Начало извилистой тропинки, которая выведет на Переяславскую дорогу.
Топтания дипломатические с лихвой окупались успехами «идеологическими». Призывы Паисия «сподобить вас восприяти вам превысочайший престол великого царя Константина, прадеда вашего, да освободить народ благочестивый и православных христиан от нечестивых рук» давали обильные всходы. Тем более что они все более совпадали с умонастроением молодого государя. При этом речь шла не столько об Украине, сколько о начале освобождения всех томящихся, стесненных единоверцев, взывающих о спасении к православному государю. Алексею Михайловичу открывалось поприще, единственно достойное высоты его сана. Он уже видел себя наследником великих и благочестивых царей, охранителем и опорой всего вселенского православия. Тут, кстати, и имеретинский царь Александр после нескольких просьб о помощи объявил себя подданным московского государя и принес ему присягу (1650 год). Казалось, важный шаг уже сделан и негоже отказываться от следующего…
Крепнущий настрой второго Романова все более проявлялся в общении с греками. Провожая антиохийского патриарха Макария, Алексей Михайлович признался: он, Алексей, молит Бога, прежде чем умереть, видеть его — Макария — в числе четырех патриархов, служащих во Святой Софии вместе с пятым, Московским. Царские воздыхания поддержали все присутствующие: «Да услышит Господь!»
Существует и другой рассказ: христосуясь с греческими купцами на Пасху 1650 года, Алексей Михайлович спрашивал: «Желаете ли, чтобы я освободил вас от неволи?» и прибавлял, что он, если то будет угодно Богу, готов принести в жертву войско, казну и даже кровь свою для их избавления[224].
Но, конечно, проливать слезы и раздаривать раскрашенные пасхальные яйца было много легче, чем воевать за Константинополь. Иначе обстояло дело с освобождением единоверцев в Малороссии. Здесь заоблачные планы и умонастроение царя неожиданно стали сближаться с реальными возможностями, открывшимися в результате событий на Украине.
В течение первых двух лет восстания на Украине на развитие русско-украинских отношений оказывали влияние два фактора. Первый был связан с тем, что политические и военные возможности Запорожского войска противостоять Речи Посполитой исчерпывались. В королевском окружении верх брали сторонники силового разрешения конфликта с казачеством. При таком положении не спасали даже блестящие победы казаков. Не оправдывались надежды на союз с Крымом, в чем Хмельницкому приходилось убеждаться не раз прямо на поле боя. Крым издавна процветал на распрях, и сильный, независимый гетман был так же не нужен ему, как и могущественный король. Потому хан, как это уже не раз случалось, не допускал полного разгрома одной из сторон: изматывание и противника, и союзника — вот какой была истинная политика Крыма.
По мере того как возрастала усталость общества, все притягательнее становилась мысль о подданстве московскому государю. Весь прошлый опыт, самосознание народа работали на эту идею. И если в 1648 году Хмельницкий имел достаточно разнообразные варианты выхода из кризиса, то с началом 50-х годов, по мере ожесточения и втягивания в борьбу всех слоев населения поле для маневра резко сузилось. Сама логика событий ставила гетмана в положение, когда надо было делать решающий выбор.
С другой стороны, произошли важные перемены в самом Московском государстве. По мере внутреннего успокоения малороссийский вопрос из области досужих мечтаний перемещался в сферу повседневной политики. Едва ли Алексей Михайлович при всем своем стремлении «здраву веру крепко соблюдати и храните», решился бы идти навстречу просьбам Запорожского войска о подданстве, если бы не был уверен в прочности собственного тыла.
Изменения решительным образом повлияли на политику сторон. Правда, это не значит, что не было колебаний и попятных движений. Гетман в зависимости от успехов и неудач менял тональность — то просил, то умолял, то требовал. В иные моменты от него слышали речи, за которые в Москве резали языки и заталкивали в остроги. Пригрозив досаждавшим ему государевым пограничным воеводам: «Я де и города Московские и Москву сломаю», он мог прибавить: «Кто де на Москве сидит, и тот де от меня не отсидится». Обыкновенно такие слова слетали с языка Богдана после обильного застолья с еще более обильным возлиянием. Но ведь в конце концов важно то, что гетман позволял себе говорить такое, а Москва — не замечать. Ничто так убедительно не свидетельствует о растущей заинтересованности в гетмане и в казачестве, как это красноречивое молчание.
Какие бы перипетии ни претерпевали русско-украинские отношения с начала 50-х годов, в целом они развивались по нарастающей. В сентября 1651 года в Москву приехал полковник Семен Савич, весной следующего года — Иван Искра. К тому времени правительство Алексея Михайловича сделало выразительный жест, который должен был обнадежить казаков и насторожить поляков. После недавних восстаний, в преддверии возможной войны, оно решилось заручиться поддержкой сословий. Для этого был созван Земский собор. Благодаря этому «литовское дело» — война с Речью Посполитой — и «черкаское дело» — принятие в подданство Украины — обретали как бы статус не только государева, а и всей земли, Земского дела. Дворянство должно было взвалить на себя не только по приказу, но и по призыву всех «чинов» кровавую повинность, податные сословия — разорительные расходы.
Земский собор состоялся в феврале 1651 года. Главной его темой стало осуждение «королевских неправд» — многочисленных случаев оскорбления царского величества. Речь шла прежде всего об искажении титула, который писался польской стороной с пропусками, «с безчестием и укоризной», в нарушение «вечного докончания». Сама тема собора свидетельствовала о готовности разорвать Поляновский мир: искали повод, который, конечно, при желании всегда находился. Но повод должен был быть еще и весомым, чтобы освободить государя от клятвоцелования, взвалить вину за вынужденное нарушение договора на противную сторону. Апелляция к государевой чести для средневекового человека для этого была вполне самодостаточной.
Земский собор признал необходимым потребовать от поляков наказать виновных в оскорблении его царского величества. В противном случае следовало разорвать Поляновский договор. Что подразумевалось под наказанием, сформулировал еще боярин Г. Пушкин во время своей поездки «великим послом» в Польшу в 1650 году. Ссылаясь на решения сейма 1638 года, он потребовал смертной казни для всех виновных в оскорблении московского государя. Король и вельможные паны оказались в щекотливом положении. В самом деле, принятые на сейме статьи предполагали наказание виновных, но они вовсе не касались частных лиц, авторов памфлетов и книгоиздателей. Однако это обстоятельство не принималось во внимание русским посольством. Не только потому, что его не хотели признавать по причинам чисто политическим. Давал о себе знать разный менталитет, при котором ограниченная власть короля искренне осознавалась Пушкиным с товарищами как попустительство: король не столько не может наказать, сколько не хочет. К тому же на свою беду поляки назвали спор о государевой чести «малым делом», чем несказанно оскорбили противную сторону. Москва крепко ухватилась за неосторожно оброненную фразу и не упускала ни одного случая выставить ее в качестве убедительного доказательства неискренности поляков.
Решения собора 1651 года не означали войны немедленной и бесповоротной. Алексей Михайлович оставлял еще пространство для маневра. Дальнейшие отношения отныне как бы зависели от ответных шагов Речи Посполитой. Однако судить о лояльности короля должна была Москва. Лояльность же предполагала возвращение Москве утраченных по Поляновскому миру земель, о чем достаточно своеобразно объявило в Кракове новое посольство А. Прончищева и Алмаза Иванова. Задуманная в Посольском приказе комбинация сводилась к тому, чтобы возвращаемые королем города рассматривать как компенсацию за моральный ущерб, нанесенный Алексею Михайловичу «убавками» в его титуле. В Польше, конечно, смекнули, что это — московские условия за нейтралитет в делах Украины. Однако плата была признана чрезмерной, и сейм решительно отклонил эти требования[225]. Кажущаяся безрезультатность миссии Прончищева и Алмаза Иванова, однако, многого стоила: московские правители, ссылаясь на итоги посольства, напоминали подданным о «коварстве» западного соседа.
Последовавшие после Земского собора месяцы прошли достаточно спокойно. Алексей Михайлович, казалось, был занят совершенно иными делами. Вскоре началась «компания», связанная с перенесением в Успенский собор мощей московских первосвященников. Затем последовала смерть Иосифа и выборы нового патриарха. Однако отдаленность происходящего от «литовского» и «черкаскою» дел была видимой. В действительности Торжество православия уже напрямую было связано с планами освобождения единоверцев и с началом создания Вселенского православного царства. Не случайно Никон при своем поставлении на патриаршество пожелал Алексею Михайловичу распространение царства «от моря и до моря и от рек до конца вселенныя», где будут собраны «воедино» все православные. То было не просто этикетное обращение, а политический призыв, своеобразная программа для прежнего царствования при новом патриархе.
Возвышение Никона сильно продвинуло вперед «черкаское дело». Никон был ярым сторонником присоединения Украины. И если покойный Иосиф с подозрением смотрел на «киевских старцев», смущавших Алексея Михайловича рассуждениями о необходимости реформы на греческий образец, то царский «собинный друг», напротив, всячески поддерживал эту идею. В Чигирине это поняли еще до того, как Никон взял в руки патриарший посох. Не случайно он оказался в числе постоянных корреспондентов гетмана. Хмельницкий, прекрасно осведомленный об отношениях патриарха с царем, писал ему часто и подобострастно, находя это лучшим способом достижения своих целей. Богдан «низко и смиренно до лица земли» бил челом «великому святителю, святлейшему Никону», умоляя его быть «неусыпным ходатаем» у «пресветлого царского величества», чтобы тот с «прескорейшую ратью» явился на помощь и взял Запорожское войско «под крепкую руку и покров».
Никон был падок на лесть. Но содействовать делу присоединения он стал не потому, что его склонили к тому умильные речи из Чигирина. Он делал то, что считал полезным, в том числе для патриаршего престола, власть которого мечтал распространить на Киевскую митрополию. Но пройдет совсем немного времени, и Никон и Хмельницкий разойдутся в вопросе об отношениях со Швецией, и уже никакие медоречивые грамотки не помогут гетману заручиться поддержкой патриарха. Богдан слишком хорошо разбирался в людях, чтобы не уловить этой перемены и тешить себя напрасной надеждой переубедить владыку. Он поступит просто — обратится к противникам патриарха.
В конце 1652 года в Москве появился Самуил Богданович. Войсковой судья вновь повел разговоры о подданстве. Назначенные вести переговоры боярин Г. Пушкин и посольский думный дьяк Алмаз Иванов на этот раз не уходили от прямых вопросов ссылками на «вечное докончание» с Польшей. Напротив, они потребовали от посланца гетмана ответа на вопрос, что значит в понимании гетмана подданство и покровительство? Здесь выяснилось, что Богданович не имел на этот счет ясных представлений. «О том они не ведают, — объявили войсковые посланцы, — и от гетмана с ними о том ничего не сказано, а ведает то гетман».
Год назад такой ответ заставил бы призадуматься относительно истинных намерений Хмельницкого. Но с конца 1652 года мысль о неизбежности вмешательства в малороссийские дела окончательно овладела Алексеем Михайловичем. Не случайно царь испрашивал у патриарха «благославление на сие благое дело». Для Алексея Михайловича война с Польшей и подданство Украины — необходимое дело, за которое он впервые берется с той энергией и жаром, которые ранее выказывал разве что отправляясь на охоту.
Правда, в хоре кадящих фимиам раздавались голоса и против войны. Все тот же упрямый Неронов в письме к царице советовал ей удержать царя от похода, ибо прежде чем на «иноплеменных» войною идти, следует «со враги церкви брань сотворить»[226]. Разумеется, Неронов, запугивая царицу, адресовал эти строки царю: подтекст послания пророчествовал неудачу всему предприятию, поскольку царь не исполнял одну из своих главных обязанностей обережения церкви «от волк, губящих ея». Но едва ли Алексей Михайлович обратил внимание на предостережение Неронова. Мечтающий о вселенском поприще, он не видел в подобных пророчествах ничего, кроме надоедливого повторения будущими расколоучителями одной и той же мысли об обуздании Никона и его реформы. В конце концов, это становилось даже скучно!
Определение «Тишайший» сыграло престранную шутку с восприятием Алексея Михайловича потомками. Он представляется царем тихим, миролюбивым. Между тем благодушный Алексей Михайлович половину своего правления провоевал. «Отец его имел склонность к миру, но у этого царя все помыслы направлены к войне», — писали о нем иностранцы, в глазах которых Тишайший был воинственным правителем[227]. Цветастая характеристика второго Романова, который «храброму учению навычен и к воинскому ратному рыцарскому строю хотенье держит большое», при всем своем соответствии обычному посольскому этикету, имела под собой, как оказалось, вполне реальное основание.
В фондах Тайного приказа сохранилось немало документов, свидетельствующих, что Алексей Михайлович занимался военными вопросами с большим старанием и охотой. Чувствуется, что это ему нравилось и нравилось настолько, что именно его, а не Петра I, следует признать «основоположником» фамильной страсти Романовых — любви к военному делу. Правда, у большинства Романовых она по преимуществу свелась к муштре или игре в солдатики и в оружие. Повзрослевший Алексей Михайлович более предпочитал рукописные упражнения. Одно из таких ранних сочинений имело пространное название: «Как оберегать истинную и православную христианскую и непорочную веру и святую соборную и апостольскую церковь и всех православных христиан и недругу бы быть страшну и объявить бы себя, великого государя, помощию всещедрого Бога… поспешением в храбрстве и в мужестве к ополчению ратному, такоже бы и людей своих объявить в ополчении ратном храбрствено и мужествено». Столь многообещающее начало, казалось, должно было содержать необычайно глубокомысленные размышления. Но на деле все свелось к прозаическому объявлению смотра московских ратных людей в канун войны с Речью Посполитой. Собирали их к 20 мая, построив на Девичьем поле «царское место» — возвышение на столбах с перилами, обитое красным бархатом[228].
Военные познания царя — познания по преимуществу книжные, почерпнутые из западноевропейских сочинений, которые были переведены по его указу. Кое-что он, по-видимому, узнал, общаясь с иностранными офицерами[229]. Опираясь на эти знания, Алексей Михайлович не без удовольствия распекал и поучал своих воевод, объясняя им, когда и с какого расстояния открывать стрельбу, как целиться и т. д. Он даже рисует (не совсем ясно, перерисовывая или придумывая самостоятельно) схемы с расположениями полков и направлением огня. Забегая вперед, скажем, что личный вклад царя в то, что можно отнести к общей стратегии, почти не ощутим. Связано это, однако, не с тем, что Алексей Михайлович уклонялся от планирования операций, а с отсутствием прямых документальных свидетельств. Вмешательство царя становится бесспорным, когда оно исходит из руководимого им Тайного приказа. Но отменял ли Алексей Михайлович решение собственное или ранее вынесенное на думе — далеко не всегда удается установить.
Зато куда более заметно участие царя в решении тактических вопросов и особенно в военном строительстве и в организации снабжения. Возможно, здесь сказалась любовь царя к мелочам, его домовитость и рачительность. Он, как истовый хозяин, постоянно считает и пересчитывает количество людей в полках, число подвод и стругов, четвертей хлеба, аршин фитилей и пудов свинца. Его легко узнаваемый, небрежно-корявый «царский» почерк можно встретить прямо на полях или на обороте приказных столбцов: чувствуется, что потребность подсчитать настигала его в самый разгар работы, и он, не мудрствуя, схватив первый попавшийся клочок бумаги, тут же принимался за дело. И оно вовсе не казалось ему зазорным — но вполне «царским». В итоге, к примеру, в росписи против «масло рядовое 2 тож» (то есть 2 пуда) следует царская приписка-распоряжение, сколько же все-таки купить масла: «Будет дешевле, 40 ведер, будет дорого, 30 ведер»[230].
Словом, Алексей Михайлович более интендант, чем военачальник. Но каким бы экстравагантным и неожиданным ни было подобное пристрастие Алексея Михайловича, нельзя не отметить, что царь выбрал то, что более всего было необходимо на данный момент. И не столь важно, что его к этому более подталкивало — стечение обстоятельств или свойства характера. Ясно, что для роли военачальника он мало годился. Зато в условиях, когда в войне дело решали «полки нового строя», содержание которых не шло ни в какое сравнение с содержанием дворянского ополчения, задачи их материального обеспечения и организации становились первостепенными. Алексей Михайлович приступил к ним перед русско-польской войной и продолжал заниматься этим делом до самой смерти. Это было рутинное, иссушающее своим однообразием занятие — где найти деньги, порох, хлеб, куда, кому и сколько послать, как, с кем и на чем… Царь добровольно взвалил на себя этот труд и занимался им систематически, превращая однообразную и малоэффектную работу в одну из главных сфер деятельности Тайного приказа.
Разумеется, для автора было бы куда приятнее видеть своего главного героя в пороховом дыму, в самом центре сражения. Но из песни слова не выкинешь: воевал Алексей Михайлович преимущественно за столом, вооружившись гусиным пером. Однако и такая «война» оказалась чрезвычайно нужной.
Создание полков «нового строя» было делом трудоемким и новым. Был, правда, опыт их организации в годы Смоленской войны. Но по возвращении жалких остатков армии М. Б. Шеина солдатские полки были распущены, а иноземцы-ланкастеры отправились на родину. На службе были оставлены немногие, такие, как шотландец полковник, а позднее генерал Лесли. В конце 30-х годов правительство Михаила Федоровича попыталось вновь воссоздать драгунские и солдатские полки. Предназначались они для пограничной службы и собирались, подобно дворянскому ополчению, сезонно. От такой службы было, впрочем, мало проку.
Военные планы Алексея Михайловича были много обширнее.
Сначала правительство попыталось привлечь солдат «старых служб» и живших в Москве «немцев», но оказалось, что и первых, и вторых было мало даже для того, чтобы сформировать костяк новых соединений. Пришлось прибегнуть к найму иноземцев и призыву в солдатские и рейтарские полки служилых людей.
Масштабы военных приготовлений, однако, были таковы, что сразу же возникли большие трудности. Как и в канун Смоленской войны, провинциальные дети боярские всячески пытались избежать службы в «полках нового строя», особенно в солдатских. Для них старая «сотенная служба» была предпочтительнее и престижнее, чем пребывание в новообразуемых полках. В 1632 году правительство Филарета Никитича формировало солдатские полки, широко привлекая «кормовых детей боярских» (беспоместных или пустопоместных помещиков) и даже «вольных охотчих людей». В начале 50-х годов правительство Алексея Михайловича предпочло другой путь: указной перевод целых категорий провинциального служилого люда в рейтарские и солдатские полки. Позднее, исчерпав и эту статью пополнения поредевших полков, власти раздвинули рамки призыва. В ход пошли даже «даточные люди» — выходцы из тяглового сословия.
При формировании «полков нового строя» сразу же возникла проблема офицерских кадров. Дело не только в том, что иноземцев не хватало и их содержание обходилось чрезвычайно дорого: была осознана необходимость в появлении своих собственных кадров. Причем речь шла о подготовке десятков и даже сотен человек к службе офицерами. Попытка решения проблемы отразила узость тогдашних подходов: Алексей Михайлович в отличие от своего сына Петра Алексеевича, еще не думал о создании военных школ. Поступили иначе: отправили русских дворян на выучку иностранцам. Их обучали строю, ружейным приемам и командам — всему тому, что поначалу составляло солдатское ремесло, а затем оказывалось нужным для службы младшими офицерами.
Впрочем, для иного большинство «учителей» и не были пригодны. Среди понаехавших на службу в Москву оказалось много авантюристов, приобретших себе офицерские патенты неведомо какими путями. Им верили и не верили, но по невежеству перепроверить не могли и потому мирились. Вездесущий Родес рассказывал, как глава Иноземского приказа, боярин И. Д. Милославский, принимал «экзамены» у приехавших офицеров. Вне зависимости от чинов они должны были продемонстрировать владение ружейными приемами и показать «правильное понимание обязанностей». Сам боярин в этом мало что смыслил, для чего в помощь экзаменатору были призваны генерал Лесли и полковник Буковен. Неудивительно, что у сколько-нибудь знающих иноземцев, подобных знаменитому Патрику Гордону, такой способ определения профессиональной пригодности вызывал настоящий шок.
Тот же Буковен с сыновьями обучал русских рейтар. Родес отмечал их высокую выучку. Буковену принадлежала и инструкция, «как всяких чинов урядников вопросить про ратное ученье, что всякому ряднику в ратном строе подобает ведать, и против тех вопросов ответы», написанная в 1651 году по указанию И. Д. Милославского[231].
Приходилось заботиться и о более серьезной военной литературе. Еще в 1647 году была отпечатана книга Вильгаузена «Военное искусство пехоты», которая в русском переводе получила название «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей». С момента первого издания книги прошло почти полвека, и она успела несколько устареть. Тем не менее по труду Вильгаузена еще долгое время учились русские начальные люди. Алексей Михайлович, который также черпал свои книжные военные познания из «Учения», распорядился снабдить ею каждый новообразуемый солдатский полк. В 1650 году с голландского языка был сделан перевод книги об обучении рейтар.
Характерно, что для командных кадров полков «нового строя» правительство привлекло служилых людей из числа московских чинов. По разбору И. Д. Милославского 200 человек дворян были взяты «к учению рейтарского строя» к упомянутому полковнику Буковену[232]. Мера вызвала явное недовольство дворян, и правительству пришлось немало потрудиться для того, чтобы новая система чинов с такими малопонятными званиями, как прапорщик, капитан, ротмистр, подполковник и т. д., стала привлекательной для всего дворянства. Первыми это уловили люди «неразрядные», представители провинциального дворянства. И в самом деле, продвижение по новой лестнице чинов оказалось не столь жестко зависимым от происхождения и «отеческой чести», как в «сотенной службе». Во внимание брались прежде всего личные заслуги. В исторической ретроспективе это означало, что принцип личной выслуги начал утверждаться еще до появления знаменитой петровской «Табели о рангах». Взятые в прапорщики и поручики молодые жильцы и стряпчие — а молодых брать было легче и сподручнее — сражались, ходили в походы, подрастали в чинах, незаметно для себя свыкаясь с новой системой службы.
Из прошедших в 1651–1653 годах военное обучение вышло немало начальных людей, составивших впоследствии командный костяк полков «нового строя». Некоторые из них выдвинулись на видные должности уже на исходе русско-польской войны и заметно отличились в войне с Турцией во время царствования Федора Алексеевича. То были первые, ныне почти забытые русские генералы и полковники — А. Шепелев, М. Кровков, Г. Косагов, В. Змеев.
В отличие от поместного ополчения, отправлявшегося на войну с собственной «воинской снастью» и кошем, полки «нового строя», единообразно вооруженные и одетые, посаженные — если речь шла о рейтарах и гусарах — на коней, создавались и содержались, хотя и не полностью, за счет казны. Для Алексея Михайловича это было источником вечной головной боли: надлежало заботиться о выплате «кормов» и государева жалованья, вовремя снабжать войско провиантом, порохом, свинцом. Ситуация порождала массу новых вопросов: сколько всего полагается на солдата, роту, полк? Приходилось идти на поклон к знатокам — иноземным офицерам. Кажется, иные выкладки ставили царя просто в тупик. Полковник Александр Краферт, например, представил расчеты, по которым выходило, что на всякого человека в месяц уходит по фунту пороху. Но это — в мирное время: на караулы и на три выстрела в неделю для навыка, «чтоб были стрелять смелы солдаты». Что касается расходов в бою, то «ведать нельзя, потому сколь частые бои будут, и сколькое время с недругом биться». В итоге получалось — сколько ни запасись, все мало.
Подобных проблем было великое множество. На первый взгляд, все они казались мелкими и ничтожными, но, не решивши их, не то что войну не начнешь — не выстрелишь. Надо было учиться считать людей и деньги. Алексей Михайлович, как уже отмечалось, безропотно взвалил на себя этот нелегкий груз.
Но уметь считать — еще полдела. Было бы что считать. Стараниями Б. И. Морозова, столь дорого обошедшимися ему в дни московского гиля 1648 года, казна была приведена в удовлетворительное состояние: в приказных сундуках скопилось достаточно денег, чтобы оплатить начало военных приготовлений. Однако Алексей Михайлович уже был хорошо знаком со странным свойством казны необычайно быстро опустошаться и оставлять государя без полушки в самый решающий момент. Следовало всерьез позаботиться об источниках пополнения казны. И о них позаботились, доводя дело в некоторых случаях до неловкостей и курьёзов.
В 1651 году в столице появились «доктор богословия» Жан де Грон с братом, которые якобы горели желанием «до российской веры допущены быть». 11 января 1652 года царь дал братьям аудиенцию и принял их на службу. Грон выдвинул проект пополнения казны строительством… судов для продажи. В год — ни много ни мало — он собирался спускать на воду до 100 судов и продавать их за 10 тысяч рублей каждый. При этом Грон называл себя адмиралом и обещал поставить корабельное дело в России на поток[233]. Разумеется, затея окончилась крахом еще не начавшись. Но в ней угадывается характер Алексея Михайловича, любознательность которого делала его падким ко всякого рода необычайным проектам.
Но были планы куда более реалистичные. Приближающаяся война заставила царских сотрудников задуматься о денежной реформе. Заговорили и о привычных экстраординарных поборах.
Военные смотры и разборы ратных людей свидетельствовали об умножении сил Московского государства. По росписи 1651 года в армии числилось около 90 тысяч человек, из которых в сотенном строю — то есть дворянском ополчении — было чуть меньше 40 тысяч. Полки рейтарские и драгунские достигли цифры примерно в 10 тысяч человек. Впрочем, численность последних к началу войны с Речью Посполитой успела еще возрасти. Остальное пришлось на долю пехоты, прежде всего солдатских полков, значение которых, в полном согласии с военной практикой XVII столетия, непрерывно возрастало. Пехота, сомкнув строй и упрятавшись за рогатки, уже не бежала панически при виде всадников. Она поражала их залпами, обращала в бегство, теснила и в конце концов вытесняла конницу как главную силу с полей сражений.
Несмотря на интенсивные военные приготовления, 1652 год и начало следующего года прошли мирно. В мае 1653 года на одной из своих сессий новый Земский собор в ответ на очередное обращение Хмельницкого «единодушно говорил, чтобы черкас принять». Но это еще не означало разрыва с Польшей. В апреле в Речь Посполитую было направлено посольство во главе с боярином князем Б. А. Репниным-Оболенским. После последних неудач Хмельницкого в столкновении с Яном Казимиром оно должно было ходатайствовать о восстановлении условий Зборовского договора. Добровольно взятая роль посредника в любом случае усиливала позиции Алексея Михайловича. Неудача давала повод обвинить поляков в неуступчивости. Успех же, на который, впрочем, не приходилось особенно рассчитывать, предоставлял Алексею Михайловичу роль своеобразного судьи в польско-украинских отношениях.
Сомнительное посредничество Москвы было отклонено. Позднее коронный канцлер С. Корыциньский увидел в этом одну из причин несчастий Речи Посполитой: «…Когда Москва хотела нас примирить с казаками, не хотели мы того принять, с насмешкой их (послов. — И.А.) отправляя». Но к подобному заключению легко было прийти, испытав все горечи страшного «Потопа» — нашествия шведов, которое следом за казацкой и русско-польской войнами нахлынуло на Речь Посполитую. А в августе 1653 года в королевском лагере в Глинянах подо Львовом, куда прибыл Репнин с товарищами, все представлялось совсем в ином свете: ожидаемый разгром казаков должен был разом разрешить все проблемы в отношениях как с бунтующей Украиной, так и с угрожающей Москвой.
В своей уверенности поляки не обратили внимания даже на жесткость тона великого посла. Между тем Репнин выдвинул несколько обвинений, каждое из которых могло послужить поводом для начала войны. Помимо украинских дел, Речь Посполитая была обвинена во враждебных для Москвы ссылках с ханом и в оскорблении царского величества. Поляки все обвинения отклонили. В итоге посольство оказалось безрезультатным: «Король и пана рада по договору исправленья не учинили и отпустили их (послов. — И.А.) без дела».
Но отсутствие результата — тоже результат. Противники войны внутри страны лишались последних аргументов, тогда как сторонники, напротив, могли еще громче кричать о гордости и высокомерии поляков. К тому же великое посольство убедилось в слабости Польши: больше было крика и горделивого подкручивания усов, чем действительной мощи и решимости бороться. Этот вывод особенно пришелся по душе Алексею Михайловичу. Великие послы были щедро награждены за свою службу, а дьяк Алмаз Иванов заступил на вакантное место главы Посольского приказа, освободившееся после смерти думного дьяка М. Ю. Волошенинова. Таким образом «черкасские и литовские дела» поставили во главе внешнеполитического ведомства страны человека бесспорно умного и талантливого.
Алмаз Иванов происходил из торговых людей, причем удачливых — в 1626 году он числился по гостиной сотне. Отсюда он попал в дьяки Казенного приказа. В 1646 году его взяли в Посольский приказ, по-видимому, за расторопность, изворотливость и знание языков. Еще в молодости он побывал в Персии и Турции и, по замечанию Адама Олеария, «в короткое время так изучил языки этих стран, что теперь может говорить с людьми этих наций без переводчика»[234]. К 1654 году за плечами Алмаза был большой дипломатический опыт. Имперский посол Август Мейерберг, столкнувшись с думным дьяком в 1661–1662 годах, вынужден будет признать его «хитрость, коварство и находчивость». Иными словами, он признал, что Алмаза было трудно провести.
Обстановка складывалась так, что оттягивать решение вопроса об Украине и Польше дальше было уже нельзя. Нерешительность могла подтолкнуть гетмана к шагу для царя крайне болезненному и труднопоправимому. Хмельницкий мог броситься в объятия султана и хана, чем, кстати, он умело «шантажировал» Алексея Михайловича[235]. Кроме того, гетман мог быть попросту разгромлен — ведь Малороссия уже выдыхалась, а Речь Посполитая только расправляла плечи — или же оказаться повязан новым, еще более тяжелым договором с королем.
В начале сентября, еще до возвращения посольства Репнина, в Чигирин отправились ближний стольник Матвей Стрешнев и дьяк Мартемьян Бредихин. Они везли царскую грамоту о подданстве. Но Хмельницкого царские посланцы не застали — гетман уехал к войску. Следом за ним Стрешнева и Бредихина не пустили: Хмельницкий тщательно скрывал от своего союзника, крымского хана, все контакты с царем.
Едва только в столицу вернулось великое посольство и доложило Алексею Михайловичу о своей неудаче в посредничестве, как была собрана сессия Земского собора. Она была приурочена к 1 октября, празднику Покрова Пресвятой Богородицы. Все, что предстояло «решить» на соборе, было давно решено Алексеем Михайловичем и его ближними боярами. Но соборный приговор придавал решению авторитет «всей земли», а совпадение с праздником — торжественность и небесное покровительство. После обедни в Покровском соборе царь с придворными и духовенством прошествовали в Грановитую палату, где собрались выборные. Заседание последнего в отечественной истории Земского собора открылось чтением письма о «неправдах» польских королей и челобитной Запорожского войска о подданстве.
Основная идея этого послания к собору была не нова: во всем виновата польская сторона, нарушившая все, что только можно нарушить. На вооружение были взяты доводы, некогда выпестованные украинскими книжниками: о неотъемлемых, коренных правах утесненного «русского народа». Правда, московское политическое сознание сузило толкование этих прав до прав религиозных. В интерпретации авторов письма Ян Казимир при своем избрании присягал «на свободе разнствующих христианских вероисповеданий» и заранее освобождал от клятвы подданных в случае нарушения их прав. Клятву король нарушил. Запорожское войско обрело свободу и право выбора нового государя. Алексей Михайлович внял слезному челобитью единоверцев и принял казаков под свою опеку.
После чтения царского письма все сословия и чины «высказали» свои мнения с той долей торжественности, которая отвечала моменту. Духовенство воззвало к защите православной веры. Следом и бояре заскорбели о гонимом православии. Было добавлено, что промедление может принудить Запорожское войско податься под покровительство «бусурманских государей». С боярами оказались в единодушии все остальные выборные. По традиции дворяне объявили о своей готовности биться «за государеву честь», а торговые люди чинить «вспоможенья». Тут же последовал и вывод: «Войну весть, а терпеть больше того нельзя». Приговор заканчивался прошением всех чинов Московского государства ко второму Романову принять под свою высокую руку Украину.
Позднее Алексей Михайлович не посчитал за труд отредактировать описание Земского собора. Правка была призвана придать этому описанию более торжественный, выспренний характер, соответствующий важности момента. К примеру, по окончании собора и торжественной литургии царь объявлял боярам, кому в каких чинах быть: добравшись до князя Черкасского, Тишайший, «мало постояв… молвил: князь Яков Куденетович, тебе быть в Большой полк». Слово «молвил», однако, царя не устроило — слишком просто и низменно — и было собственноручно заменено Алексеем Михайловичем на торжественное: «рек»[236].
Приговор «всей земли» нужен был Алексею Михайловичу еще и для того, чтобы окончательно сломить всякую оппозицию своим воинственным планам. Как уже отмечалось, нам мало что известно о составе и влиянии этой оппозиции. Источники донесли лишь слабые отголоски о неком несогласии с планами царя. Причем трудно понять, что это — осознанная позиция или простое нежелание подвергать себя опасностям и тяготам войны. Шведский посланник Эберс сообщал, что «царь находил мало поддержки в дворянстве и духовенстве. Общие интересы государства мало кого вдохновляют, и царь остается одиноким»[237]. Под духовенством Эберс подразумевал противников Никона, которые, подобно их лидеру Иоанну Неронову, выступали против всего, что проводил в жизнь и поддерживал патриарх, — от церковной реформы до кровопролития с «христианским государем».