16

16

«Был инаморат»…

Как сказать иначе о чуде, случившемся в Венеции, о встрече с Франческой? Нет на русском языке виршей, воспевающих любовь к женской особе, нет сонетов, подобных Петрарковым.

«…В одну читтадинку…»

Не напишешь ведь – посадская женка. Горожанка – и то грубо. Натрудивши ум, Борис прибавил:

«…Славну хорошеством».

По-итальянски изобразить женскую прелесть легче, да ведь хочется сказать своей, родной речью о самом дорогом. Прекраснейший в жизни амор того достоин.

«Называлась Франческа Рота, которую имел за метрессу во всю ту бытность».

Однако не просто метресса, любовница, какую везде можно иметь за деньги. Искренне, с болью душевной прибавил:

«Часу не мог без нее быть».

Никогда еще не изливались в заветную тетрадь признания аморные, горечь разлуки.

Тетрадь лежит в ларце, окованном медью, ключ от него у Бориса в кармане. Ларец всегда под рукой. Устраиваясь спать на почтовой станции, посол кладет его под подушку, вместе с пистолетом.

Дорога домой опять кружная, долгая – через Вену, Гамбург, Амстердам. Дорога на год целый. И память о Франческе, об аморе юных лет, возродившемся столь дивно, нерушима.

«И расстался с великой плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти и чаю не выйдет».

Сбылось чудо, сбылось наперекор всем преградам. Негодяй кабатчик деньги прикарманил, а обещанное не исполнил, весть Франческе не подал. Хорошо, что по всем дворам – графским, герцогским – прошел слух о прибытии в Италию посла Куракина. Достигло известие и Мантуи…

Счастье, что сразу по приезде, сняв камору на Ламбьянке, кинулся к палаццо Рота.

Чудо, подлинное чудо… Десять прошедших лет исчезли. Тот же дом, те же запахи. Из погреба, где зреет вино в дубовых бочках, – шальные, пьяные. И лестница заскрипела так же, как прежде. И ведет в ту же комнату с одним оконцем, смотрящим в глухой канал. Внизу старая, отжившая век ладья, та же ладья… И снова кольцо смуглых рук, обрызганных родинками… Письмена Венеры, письмена пророческие… Не напрасно сулили радость.

И была ночь, словно первая ночь от начала амора. Ветер дул с лагуны, гнул к воде мачты галеотов, барок, галер, фелук у набережной Рабов, у острова Сан-Джорджо, у Арсенала. И где-то готовился к отплытию корабль Мартиновича, ждал Бориса…

Проснулся первый. Свеча наполняла комнату живым трепетом. Взгляд, пробившись сквозь чащу волос Франчески, упавших на лицо, блуждал, узнавая. Та же полка, откуда сняты были вирши Петрарки…

Сняты для него…

Левее полки висела цитра, и Борис, не найдя ее, ощутил некую обиду.

Кто-то тихо, неслышно задувал свечку – то с востока, из-за островов, надвигался день. Блеснула крышка серебряной посудины для пудры – вещи незнакомой. Утро, неотвратимое утро показывало перемены, внесенные временем.

Борис лежал, не шевелясь. Остерегался сдуть волосы Франчески с губ, не то что повернуться. Скрыться бы от белого дня, продлить ночь, продлить на веки вечные… Там, где следовало быть цитре, обозначился узор ткани, покрывшей стену, дразнящий, колючий узор, и Борис не глядел туда.

Увы, уходит темнота, оберегавшая неведение!

Франческа очнулась, и сомнения Бориса тотчас исчезли, утонули в необъятности ее глаз. Нет, не сразили амор стрелы Авроры.

Служанка, приоткрыв дверь, поставила на пол поднос с чоколатой, и они пили на ложе, неодетые, и смотрели друг на друга без смущения, а только с радостью и любопытством.

– Я все знаю про тебя, – сказала Франческа.

Борис опустил чашку.

– Откуда?

– Мантуя не край света.

«Кто у тебя в Мантуе?» – спросил он мысленно, но произнес другое:

– Что ты знаешь?

– Все, – повторила она с веселым торжеством.

Ан верно – Мантуя не на отшибе. Уведомлены, что у царского посла вторая жена. Сколько детей, и то известно. Тем лучше, самому рассказывать незачем. У мантуанского герцога есть люди в Риме. Когда посол собирался уезжать, сообщили немедля.

– Я на крыльях сюда… Ма-амма миа! Бросала в сумку что попало…

В Мантуе дивятся – московит сумел расположить к себе папу, втянул его в союз против шведов и против Станислава. И к тому же союзу привлекает императора. И тогда австрийские войска, к великой радости герцога, из Италии уйдут.

– Враки! Выдумщики у вас в Мантуе.

Возмутился притворно, так как чувствовал себя сими преувеличениями польщенным.

О себе Франческа сказала коротко – живет в Мантуе, герцогиня к ней добра.

– Ты замужем?

– Нет.

Плечи ее зябко дрогнули, возбудив у Бориса жалость.

– У царя, – сорвалось вдруг, – тоже вольная любовь, без венца. Как у нас с тобой.

– Где его жена?

– В монастыре.

– У каких сестер? Ах, ведь у вас же другая вера! С кем же любовь у царя?

– Она из самых простых людей. Прислуга у лютеранского падре. Его величество везде с ней… Взял с собой в Польшу, на войну.

– Как ее зовут?

– Катарина.

– Красивая?

– Ты лучше. Она большая, высокая, сильная, как мужчина.

– Нехорошо, – поморщилась Франческа. – Женщина должна быть женщиной. Я понравилась бы царю?

– Э, ты пушек боишься, – сказал Борис и ощутил укол ревности.

– Ничуть не боюсь. Он приедет в Италию?

С утра надлежало идти на пьяцца Сан-Марко, заявить о себе, испросить аудиенцию у дожа. Не беда. Занемог с дороги, вот и весь сказ.

Послу велено удостовериться – желает ли Марко Антонио Мочениго, глава республики, иметь, как и прежде, добрую с Москвой коришпонденцию? Какова готовность Светлейшей республики на случай войны с султаном? И есть ли способ учредить торговлю с Россией? Значит, месяц в Венеции с Франческой, а может статься, и долее.

Подлинно – дар Фортуны!

Одно худо – палаццо Рота, спаленка над каналом для вольного амора неудобны. Франческа сказала: здесь могут помешать.

– У меня будешь жить, – решил Борис.

Комнаты на Ламбьянке сняты, гостиница отменная. Франческа отказалась.

– В «Леоне Бьянко»? У всех на виду, у всего города? Нет, нет… Есть уголок… У моста Санта-Лючия, у Ляквиля. Никто не найдет…

Сын француза и эфиопки, Ляквиль уродился в мать, черный, как сапог, и губастый. Обличьем страшен, а приветлив и берет недорого – восемь лир с персоны за обед и за ужин. Человек верный, лишнего не сболтнет. Франческе понравилось – кормит вкусно и жилье содержит в чистоте. Нашлась у Ляквиля каморка и для денщика. Князь-боярин приказал ему пистолет держать заряженным – похоже, амор требует защиты.

Вместе, снова вместе… Кого опасается Франческа, кто станет мешать, Борис не допытывался.

– Зачем женился? – спрашивала Франческа, обнимая его. – Остался бы один. Меня позвал бы…

В самом деле, зачем? Волна ее волос накатывалась на него, он страдал от досады, от вины перед ней. Эх, малодушество! Не решился привезти в Москву, в куракинские палаты, чужеземку да низкого роду… А славно бы! Назло Аврашке, назло бородатым…

– Глупости, – она откинулась, прижала лоб к стене. – Не слушай меня! Тебе нельзя… Не слушай меня, не слушай!

На что польстился? На урусовские деревни? На приданое, от которого ему ни прибытка, ни радости… Женат, венчаны в храме… Названье одно – жена…

Франческа, уткнувшись лицом в подушку, едва слышно умоляла простить безумные слова. Супругой нобиля ей не быть, никогда не быть. Дворянство ее нигде не признано. Аттестация, добытая покойной тетей, – пустой клочок бумаги.

– Твои деньги… Мне странно было, – мадонна, откуда столько! Тетя молчала…

Он повернул Франческу к себе, пытался вытереть слезы. Не жаль ему денег, ничуть не жаль. Она отстраняла его:

– Подожди! Ты прогонишь меня… Нет, я уйду сама…

Вскочила с постели. Мерцание свечи облило ее спину, надломленную отчаянием. Потом она тихо всхлипывала на его плече. «Моя вина больше», – думал он, но сказать не сумел.

После второй ночи настал амор ясный, безмятежный. Амор, переборовший прошлое.

«Не мог часу без нее быть…»

Отлучаться на час и больше все же приходилось, считал минуты, следуя в гондоле по Каналь Гранде, навстречу студеному ветру, острым каплям косого дождя, с силой хлеставшего лицо.

За лагуной, за островами лежала Адриатика, вспененная бурями, шторм колотился в окна палаццо дожей, шевелил грузную, вызолоченную тафту портьер.

Меха, поднесенные послом Московии, оказались как нельзя кстати – Марко Антонио Мочениго тотчас же погрузил старческие руки, красные от холода, в ласковый ворс.

Нет, Светлейшая республика дружбу с царем не отвергает. Напротив, хочет оную упрочить, ибо султан, общий противник, покоя бессомненно не даст.

Согласны венециане и торговать. Пускай стеснена навигация войной, усилия приложить надо. Сановник Морозини, знатнейший патриций и первый богач, перешел от слов к делу, обещал снарядить корабль в Россию, с восточными товарами.

Визиты царского посла коротки, от раутов, от кончертов в его честь он уклоняется.

– Здесь не Рим, – слышит Борис. – Вы много теряете, принчипе.

Несомненно, плезирами Венеция богаче. Но посол устал в Риме, оттого и избрал статус приватный.

На обратном пути по каналу ветер дует в корму, подталкивает к Франческе. Одетая, как для бала, с высокой французской прической, накрученной на стебель костяного цветка, она ждет Бориса за накрытым столом.

Бывало, видеть не мог без ужаса морских гадов – червецов склизких, осьминогов, многоножек рогатых, – а теперь пристрастился к фруктам моря.

Садясь, клал перед Франческой, к прибору, подарок. То приглянется в городе бисерный кошелек, то бусы, накидка, лента, изделия с островов – стеклянный сосуд с Мурано, тонкое, как воздух, кружево с Бурано.

Франческа умоляла не тратиться безрассудно, но Борис не унялся, купил кресла, купил картину – греческий храм, озаренный восходом солнца. Обставил каморы, будто обрел у негра Ляквиля жилище постоянное.

Верно, чересчур он понадеялся на Фортуну. На исходе декабря произошла неприятность.

«В ту свою бытность две не малые причины видел с маркезем Павлючиным и Спиовением, жентильомом венецким, близко было дуэллио со мной», – сообщает тетрадь, причем «дуэллио» написано латинскими буквами, настолько внове для русского этот способ смывать обиду.

Явились незваные гости спозаранку, Франческа еще нежилась в опочивальне. Борис, затягивая поясок халата, смотрел на них в недоумении. Спиовени и Паллавичини, знатные кутилы, примелькавшиеся Борису на раутах, в остериях, стояли, насупившись враждебно.

– Событие чрезвычайное, – возгласил низенький Паллавичини, тиская рукоятку шпаги.

– Возмутившее всю Венецию, принчипе, – подхватил Спиовени. Его обтянутое, желтое от ночных плезиров лицо дергалось. – Герцог мантуанский разыскивает бесчестную женщину, которая подлым образом убежала от него.

Стараясь сохранить спокойствие, Борис тщательно завязывал узел пояса и спросил, почему кавалеры обратились к нему.

– Не отпирайтесь, принчипе! – выпалил Спиовени. – Она находится у вас.

– Ступайте вон, – сказал Борис.

Тут же он сообразил, что не должен отпустить их, не потребовав сатисфакции, и раскрыл рот, но заговорил Паллавичини:

– У вас нет никаких прав на нее. Не знаю, как в Московии, а у нас это незаконно, прятать чужую кортиджану.

Борис молчал, подбирая слова для вызова на дуэллио по всем правилам.

– Мы уйдем, принчипе, – сказал Паллавичини почти дружелюбно. – Но только когда вы выдадите нам негодную тварь.

– Вы смеете… – Борис задохнулся от ярости.

– Герцог уполномочил нас…

– Уши оборву вашему герцогу! – крикнул Борис. – И вам тоже!.. Филька!

Запереть дверь, драться с ними, драться немедленно… Он шагнул вперед – босой, в распахнувшемся халате. Кавалеры попятились.

– Вы оскорбили госпожу Рота и меня. Одной причины достаточно, вполне достаточно…

Нужные слова ускользали. А кавалеры обернулись к Фильке, кинувшемуся на зов. Он понял князя-боярина по-своему. Помешать Борис не успел. Мгновение – и деревенщина, не ведающий политесов, сгреб обоих нобилей, словно кукол, и приподнял их, онемевших, сдавленных медвежьей хваткой.

– Дурак! Не трожь! Отпусти!

Поздно. Филька со своей ношей уже гремел по лестнице. Ох, натворил, стоерос!

Потом денщик выслушивал, ухмыляясь, поучение. Ну можно ли хватать лапами благородных? Помочь господину своему одеться, подать ему шпагу – вот для чего был зван. Как теперь расхлебывать? Кавалеры будут жаловаться.

– А жизни лишиться лучше? – оправдывался Филька. – Куда тебе против двоих!

Резон солидный. Сердиться на холопа нельзя. Но из-за тягостного сего происшествия отъезд из Венеции придется ускорить. Переговоры во Дворце дожей, кстати, закончены. А ссора с герцогом послу ни к чему.

– Нагрешила, теперь на покаяние, – сказала Франческа, пытаясь улыбнуться.

– Амор не грех. Что ты скажешь своему герцогу?

– Ничего. Уйду в монастырь.

– Не дури! – крикнул Борис по-русски, до того осерчал.

«И расстался с великой плачью и печалью…»

В каждом слове, положенном на бумагу, тысяча ненаписанных. Всей бумаги, какая есть в мире, не хватит, чтобы описать подлинный, единственный амор.

«И взял на меморию ее персону и обещал к ней опять возвратиться, и в намерении всякими мерами искать того случая, чтобы в Венецию на несколькое время возвратиться жить».

Когда оно придет, желанное время? Свершится ли чудо еще раз?

Поручения к разным дворам надолго задержали посла в чужих краях. «Вертаючись из Италии был в великой меланхолии», – записано в путевой тетради. Месяц провел в Вене, но любоваться красотами цесарской столицы охоты не было. Слушал придворных музыкантов, играли недурно, однако «музыка не можно сказать, что такова была как в Италии».

В Праге похвалил только Карлов мост через Влтаву, украшенный статуями. Взирая сквозь пелену тоски, отметил – «Город меленколишной».

Весну встретил в Гамбурге. В городе и за Эльбой зеленели, кудрявились сады, влекли к себе толпы горожан. И снова, как повсюду, вздох сожаления об утраченном. Сады «не как в Италии», чахлые против юга, да и подрезаны «артфициально», сиречь искусственно, лишены очарования природного.

Из курфюршества ганноверского поднялся на север до Амстердама, а оттуда повернул к дому, пересек немецкие земли и «нашел способ тайно проехать к венграм». Инкогнито, в качестве «шляхтича московского» отобедал в Эгере у князя Ракоци и в тот же день поспешил восвояси.

Миновав Братиславу, Львов, Борис Куракин, полуполковник от гвардии, ступил на театрум войны.