1

1

Княжич чоколатой пренебрег – сласти, мол, для малышей. Княжна заставляла есть, наскакивала, пока не притомилась. Пальчиком, измазанным чоколатой, нарисовала на зеркале рожицу.

Княгиня схватила горсть лепешечек, понюхала, высыпала обратно.

– Горелым пахнет.

Борис приподнялся с подушки.

– Забрюхатела, что ли?

– Ветром надуло… От тебя…

Скривила рот, пошла из комнаты, откидывая назад острые, сухие локти.

– Может, поп благословил, – просипел Борис вдогонку. Для крика не хватало воздуха.

Вчера, с дороги, рухнул в постель в беспамятстве. Федька раздел, укутал. Кормилица заварила травку. Поила с блюдца, приговаривая, как в давние годы: «У волка серого заболи, от Бориса отлепись!» Очнулся один – княгиня болящего и не проведала.

Кормилица, та глаз не смыкала, вскакивала с лавки, чуть застонет ее пестунчик, чуть шевельнется.

Не могла старушка утаить: около Петрова дня княгине попритчилось. Две ночи кряду не спала, корчилась. Вселился в нее будто бы нечистый. «Ой, – вопит, – скребется, ой скребется!..» Старалась вытошнить рогатого. Зашлась, помирала совсем. Причастилась святых тайн, поутихла.

– Сие феномен натуральный, – сказал Борис. – От натуры, не от чего иного. Горячность мозга от раздражения нервов.

– Намедни ух лютовала! Брошу вас всех, говорит, опротивели, подлые хари! Уеду к мужу за границу, он там с паскудными девками амурничает. Чего вздумала… А я ей – дети, говорю, дети ведь, княгинюшка! Как толкнет меня – я чуть с лестницы не полетела…

Борис, как и в прошлый приезд, отстранился от супруги, живет в башне среди книг своих, среди зеркал, коих обступают голенастые, вырезанные на дерезе нимфы. Мастер-венецеец сладострастно выпятил их женские выпуклости. Нимфы шаловливы, улыбаются Борису, ловят и перебрасывают друг другу отражение одинокого кавалера в японской одежде, располневшего, с лицом бледным и усталым.

От тех зеркал держится в эрмитаже Бориса искрящийся прохладный свет, как от амстердамских грахтов.

По утрам Федор варит князю-боярину кофий. Спускается Борис к домочадцам лишь в час обеденный, за едой молчит, не желая ссоры в присутствии слуг. А княгине хоть бы что – язык без узды.

– Тебя галанские девки чем кормили? Улитками, я слыхала… Чего нос воротишь? Зато девки сладкие, поди-ка.

Молчит Борис, крепится. Князь Александр смотрит на мачеху с мольбой, глаза большие, страдающие. После обеда отец уводит его к себе, испытывает по наукам. Мальчик смышленый; учитель, обрусевший немец Гейнц, не зря хвалит.

– Некий человек купил гусей, уток и чирков. Гуси по три алтына…

– Тя-ать! – тянет сын. – Давай лучше солдат считать!

– Мизерикордия! Из птиц солдат будем делать? Офицер набрал рекрутов. Половину в пехоту…

Любимое занятие – крутить глобус. Какое хочешь государство может указать и столицу назовет.

– А есть земля, где никто не бывал?

– Есть.

– Почему никто? Скажи царю, пускай войско пошлет туда.

– Подрастешь, сам скажешь.

Нет, ждать не согласен.

– Вот прозевает… Шведы заберут же…

Как знать, может, преславный растет воин. Слава богу, княгиня не препятствует ему в ученье. По-немецки княжич говорит нескладно, зато смело, особливо на сюжет военный. Жаль, танцевать не умеет. А ведь пора, десятый год пошел.

Истошно трещат ступени, когда в светелку поднимается Авраам Лопухин – грузный, лысеющий. Увидев японский кафтан на Борисе, остолбенел и привыкнуть не может:

– Карнавал затеял, Иваныч?

– Обожди, будет карнавал!

Не в Москве, понятно, – тут не повернешься. В Санктпитербурхе, как поколотим шведа.

Аврашка нудит, держась за щеку, – проклятый зуб не дает житья.

– Бывает, и теля волка заедает…

– Петр Алексеич горазд рвать зубы, – дразнит Борис. – Съездил бы к нему.

– Благодарствую. Это ты у нас ездок. Поведай, чего наездили?

– В Карлсбаде вода живительна, а в Амстердаме от моей хвори помощи мало. В Аахене, на пути оттуда, стал на три недели, токмо зря. Вантажа от ихней воды не получил.

– Пей, не тужи! – осклабился Аврашка. – Пей воду, коли тебе за это жалованье идет!

Борис ответил бы резкостью, да прикусил язык. Кроме Лопухина присмотреть за домом некому. Родня, какая ни есть, и в Москве безвыездно.

– Сельцо с пустошью отдала… Для милого друга не жаль…

Боярин цедит слова, раскачиваясь, глаза, заплывшие жиром, колючи.

Игумен Донского монастыря не стар, молитвой не высушен… Бориса одно беспокоит – чрезмерная щедрость княгини к почтенной обители. Земли дарит, правда, из своего приданого, да от этого не легче.

– По пятам мне бегать за ней? Не слушает она все равно… Я ей не брат, не сват…

– Худо! – вздохнул Борис. – Службу я не брошу из-за нее…

– Не бросишь, – произнес Авраам. Куракину послышался в этих словах упрек.

Не ругаться же с ним, однако…

– Прости, Авраам. Взвалил я на тебя ношу, по-родственному…

– Снесу, костей не ломит… И ты не забывай родню. Навести племянника своего.

При этом Аврашка возвысил голос и поглядел испытующе. Похоже, ставит условие, требует ответной услуги.

– Оклемаюсь, схожу… До нас ли ему? У него своя кумпания.

Родня по матери царевичу ближе. Слышно, кумпания ведет себя шумно. Заводила в ней духовник наследника, Яков Игнатьев, начетчик и бражник. Алексей придумал всем клички, подобно тому как было у государя на всепьянейшем соборе, – верно, зависть к отцовской силе не угасла. Зависть недобрая, ибо из кумпании проистекают, полнят Москву слухи, враждебные царю. Клички, слышно, дурацкие – Жибонда, Присыпка. Людей просвещенных при наследнике нет. Наставник Гюйсен, сменивший прощелыгу Нейгебауэра, муж достойный, сведущий, но занимался с Алексеем недолго.

– Числа одолел ли? – спросил Борис. – Мой четыре действия практикует.

– Вот ты и проверь. Он тебе скажет. Уважает тебя… Скажет, как его Меншиков за волосы таскал. Мне там часто бывать не след.

– Отчего?

– Я ему не заступник. Какой прок ему от опального?

– Ты сам себя в опалу завел, – отозвался Борис, наливая гостю анисовой.

Выпили, помолчали.

– В Амстердаме будто остерия есть, – заговорил Лопухин, жуя огурец и брызгаясь. – Правда ли, нет ли… Девки кушанье подают голые. Пантуфли и убор на голове, а так – ни единой нитки на теле.

– Я не пользовался. Прилипнет мерзость – не отмоешь.

– Праведный ты человек, Борис.

Встал, громко рыгнул, начал прощаться. Потом, с порога:

– Сходи к царевичу, сходи! У него дело к тебе.

– Какое?

– От него узнаешь. Я не мешаюсь.

Алексею скоро семнадцать. Отпущенный из войска на время, продолжать образование, царевич живет осенью в кремлевских своих покоях.

Дворец обезлюдел: царь наезжает редко, на крыльце не толкутся, как встарь, челобитчики, разносчики пирогов и сластей. Царицына часть заколочена, скарб вывезен, само имя Евдокии под запретом. Коли поминают ее, то шепотом – прежние ее любимцы, старцы и старицы, которые нет-нет да и проскользнут во дворец на поклон к наследнику престола.

Борис поднимался по лестнице, морщась, – пахло чем-то кислым. Экое запустение! Дорожка, накинутая на ступени, протерта до дыр. Где-то передвигают тяжелое, бесстыдно сквернословят.

Апартаменты царевича наверху, окнами на Ивана Великого. Собор шлет свои звоны, шлет блеск и жар золоченых маковок в комнату, обитую темной тафтой, с полудюжиной икон в красном углу. Алексей сидит на ковре по-турецки, среди развала книг, бумаг, закладок. Ветер пузырит расстегнутую рубаху.

Борис поклонился, сел рядом, велел камердинеру закрыть окно. Пожурил племянника – на дворе осень, долго ли простудиться.

Алексей, должно быть, не спал ночь, лицом бледен. Пухлые кроваво-яркие губы и воспаленные запавшие глаза вычертились резко.

– Не обессудь, князь, угостить нечем… Алчущие набежали, присосались…

Говорить силится басом и гнусавит, подражая кому-то.

– Нужды нет, ваше высочество, – ответил Борис. – Лопухин известил меня…

Царевич перебил, нетерпеливо дернувшись, и движением этим словно передразнил отца.

– Боярин сказывал, ты к немцам поедешь… Для меня… Царю, вишь, надо, чтоб я оженился… Ему, вишь, мало веселья…

Последние слова он, распалившись, выкрикнул с ненавистью, смутившей Бориса.

– Полно, батюшка, – сказал он мягко. – То не ради веселья. А я тут, как бог свят, ни при чем.

– Лопухин сказывал…

Ох, Аврашка! От тебя, значит, пошло… А не признался… Взбаламутил царевича, а сам в кусты – я, мол, не касаюсь…

– Дивлюсь, с чего взял Лопухин. С хвоста сорочьего.

Однако женитьба – предприятие неплохое. Он, Куракин, нижайший слуга его высочества, с превеликим удовольствием погулял бы на свадьбе, принес бы поздравления из глубины сердца. В Европе немало принцесс, пригожих собой и просвещенных. За честь сочтут… И неволить царь не станет, даст выбрать, какую похочет царевич.

Говоря так, Борис положил подарок, который до сей минуты был крепко зажат под мышкой, – завернутую в бархат саблю, купленную в Амстердаме за двадцать гульденов, доброй стали, с заморскими каменьями на ножнах.

Момент, однако, выбрал неудачно. Думал утешить, а огорчил еще пуще.

– Змея, – произнес Алексей, вытащив кривой клинок. – Змея кровью питается.

Погасил сиянье металла рывком, с отвращением.

– Кровью злого если – бог возрадуется… Побереги, свадебный пирог разрежешь!

Шуткой попытался перебороть напряжение, но слова летели в пустоту. Царевич шарил по ковру и, казалось, забыл о присутствии Куракина.

– Гляди, князь, – Алексей, лизнув палец, откидывал хрусткие страницы. – Константин Осьмой, владыка христианский, не велел жениться на чужих.

Борис возразил – император Константин в том не указ. Брать жен из чужих дворов давно в обычае, и союзы они благодетельны. Женился же царь Иван, дед Грозного, на греческой царевне!

– Гречанка нашей веры, – не сдавался Алексей. – Царь немку мне навяжет.

– Окрестим, батюшка, окрестим, – убеждал Борис, стараясь придать голосу ласковость. – И-их! Не вспомнишь своего Константина! Отведаешь сладости амора…

Не помогло и это. Противна царевичу иноземка. В конце концов Борис уступил. Он передаст царю сказанное здесь. Попросит не спешить со свадьбой, хотя бы…

– Немки мажутся невесть чем… Тьфу! В постелю с ней… Все равно как с лягушкой…

Сирота, злополучный сирота при живых родителях… Брака страшится, бедняга, словно казни. Прискорбно – нет у наследника согласия с царем. Книги вон читает, да не те… На немецком языке, на латинском, а обрадовать отца нечем. Константин, Иоанн Златоуст – синклит церковный созвал, чтобы осудить царя… И скрытен же! Насчет Меншикова молчит, обиды растит в себе.

Выспрашивать Борис почел излишним. Ушел из дворца с болью в душе.

На соборной паперти богомольцы обступили вертлявого дьячка. Завидев майора от гвардии, он умолк, проводил офицера взглядом, задрав бороденку.

Вызов из Главной квартиры прибыл в конце ноября, прекратил надоевшее Борису безделье.

Снег падал обильно, приодел Москву, забелил зловещую черноту рвов, вырытых у стен Кремля на случай, если Карл двинется из Саксонии в Россию. Пушки на Посольском приказе в снежных чехлах. Сюртук Шафирова расстегнут, барон ругает истопников – шпарят, сил нет терпеть. Охлаждает себя квасом любимым, малиновым, со льда.

– Я чаю, в Жолкве тебя долго не продержат. Завидую, отпуск тебе от зимы.

Борис поперхнулся сладким напитком. Шафиров говорит, пухлый подбородок колышется, но доходят до сознания Бориса слова без всякой связи – престол папы, латынь, вдова…

Думалось, Италия в прошлом – навеки, невозвратно. И вдруг явилась она, из воздуха возникла, из снегопада за окном. Смотрит глазами Франчески, раскинула смуглые руки… Волна волос Франчески, пахнущая лавандой…

– Метил Долгоруков Василий, знатный латинист. Все же государь тебя предпочел. Матвееву скажи спасибо…

Истинно, честь майору от гвардии высокая. И труд предстоит немалый. Войти в Ватикан, в сонм кардиналов. Двор, в коем русские вращаться не привыкли. Двор, намерения коего для иноверцев вящей окружены тайной. Сколь почетна миссия, столь и опасна – долго ли поскользнуться. Шутка ли, уговорить папу!

– Август был битый король, а все же король… Ныне, сам разумеешь…

Ныне изменник пал ниц перед Карлом, постыдно капитулировал. Корону польскую утратил; сохранил, по милости шведа, лишь Саксонию.

– Папа своего слова не сказал. Ждем вот, кого обрадует, нас или Карла. Чуешь, Борис Иваныч?

Объяснять Борису незачем. На троне польском неприятель, Станислав Лещинский. Посажен шведами незаконно, помимо сейма, так как приглянулся Карлу. Некоторыми суверенами сей наглый фаворит признан.

– Слышно, из Варшавы, из Парижа съехались ходатаи. Папе ступить не дают.

Поди-ка уже выпросили признание для Станислава. Поспеешь к шапочному разбору. Раньше бы… А дело, сомненья нет, важнейшее. Откажет папа в благословении – большой урон нанесет Станиславу и шведам. Дай-то бог!

– Допустит ли к себе? Там кардиналы обхаживают… Меня и слушать не захочет, Петр Павлович, – сказал Куракин тревожно, – туфлю ведь заставят целовать.

– Эка беда! Поцелуешь.

«Не стану», – решил князь про себя. Ощутил туфлю губами, шершавую, пыльную.

– Одинок в Риме не будешь. Лещинский посажен лютеранами – этого не выпускай из ума. Карл, вломившись в Саксонию, обеспокоил цесаря, а значит, и папу. Пугай его, пугай шведами! Лиц, нашему государю не враждебных, найдешь. Помогут тебе против партии Станислава. Еще королева мутит воду. Жива старуха…

– Сколько ей?

– Седьмой десяток.

Про Марию-Казимиру, обольстительную Марысю, покорившую могучего ратоборца Яна Собесского, Борис наслышан. Она-то какого чает профита в политике?

– Встретишь кардинала Ланьяско, узнаешь, чем дышит. Он от саксонца…

– Всякой твари по паре.

– Не съедят, ты сам не плох. Поедешь с лицом открытым, со своим именем-званием. Прибедняться нам негоже, особливо после Калиша. Данилычу не напрасно дали княжество, – оправдал, лихо оправдал.

Стекло треснуло в куракинской светелке – такой пальбой ознаменовала Москва славное дело. Виктория хоть и не решающая, но весьма значительная. Шесть тысяч убитых, если точна реляция. Приврал Алексашка, наверняка приврал, без этого не бывает. Все равно успех – со времен Нарвы важнейший. И тут, вовсе некстати, вспомнились Борису просящие глаза царевича, его невысказанная жалоба.

– Князь-то князь… Хоть сто раз князь, колотить наследника престола не подобает.

– Боже тебя упаси, – Шафиров привстал даже, – боже тебя упаси влезать! Не тебе заступаться. Не тебе, Куракин.

Пригрозил жирным пальцем, вытер мгновенно вспотевший лоб. Засим последовали еще советы – толковые, аптекарски точно взвешенные. И под конец:

– Человек твой в Риме неуместен будет. Сей итальянец не для Италии. Машкера изношена. К тому же ты не Лука более. Год-другой дома посидит твой итальянец.

Жаль расставаться с Федькой, смышленым азовцем. Но возразить Шафирову нечем.

Кончилась пора метаморфоз для господина, кончилась и для холопа. Быть ему в Москве, в куракинском доме, однако не простым слугой, а в градусе управителя.