24
24
Майор Куракин и денщик Губастов двинулись в дорогу в первый день июня, когда река Москва, смыв груды непотребного да прихватив где забор, где баньку, вошла в берега.
Вдогонку гоготали гуси, выпущенные на пустыри, бежали псы, задыхаясь от лая. Вился, вплетаясь в колеса, горький дымок от костров, в садах палили сухую листву. Москва пахла унавоженной, перевернутой заступом землей, можжевеловым веником, кислыми овчинами, кинутыми на солнце выжариваться.
В Преображенском, перед дворцом, кроваво рдели тюльпаны, высаженные еще для Петра-отрока. Довелось ли ему с тех пор хоть раз полюбоваться дивным их цветением!
Так же вот и он, Куракин – звездный брат царя, не имеет истинного дома, близкого сердцу, согретого амором…
Погода выдалась ясная, возок в грязи не вязнет, так зато молотит по сухому тракту немилосердно. До костей донимает тряска. Подушек взяли дюжину, все равно не хватает. Губастов упарился, поправляя постель князю-боярину.
– Болезнь вашего сиятельства для нас как нельзя кстати, – сказал Шафиров.
Слова эти можно было бы счесть за дерзость, если бы секретарь тайных дел при канцлере Головкине говорил от себя, не от царского имени.
Маячит, расплывается в полумраке возка толстяк Шафиров, белеет его умный большой лоб, черные иудейские глаза смотрят проникновенно и грустно.
– Главное старание ныне – искать себе алиянсов, а от Карла союзников отвращать.
Шафиров роду простого, купеческого – бог ведает как, из какой трущобы польской прибился он к царю. А пренебречь наставлениями секретаря тайных дел не изволь.
– В целой Европе нет потентата, даже из мелких владык германских, для нас безразличного.
Две войны, наша и испанская, затронули все державы до единой. Нам повезло, что Людовик – приятель шведа и турка – поглощен борьбой с цесарем. Надобно уметь из чужой ссоры себе извлечь выгоду. Посему интерес государственный повелевает нам безотлагательно завязать сношения с князем Ракоци, возмутившимся против австрийской короны. Появился новый потентат, владеющий ныне, почитай, всей Трансильванией. Дружбы с ним многие державы ищут.
Встреча с ним, само собою, имеет быть под строжайшим секретом. Где и каким образом она учинится, Шафиров указать не мог.
– В сей юдоли земной, – молвил он скорбно, – все быстротечно.
Инструкцию подробную надлежит получить в Вильно, в Главной квартире, от его величества.
Прав Шафиров – оттуда виднее…
Дорога дальняя, у Бориса времени предовольно вопрошать будущее. Возникает Броджио, цесарский соглядатай. Как пить дать привяжется… Пороги Главной квартиры обивают вельможи польские, литовские, алеаты самые ненадежные. Да и кто надежен?
– У дипломата, – сказал Шафиров, – одна опора есть неизменная – совесть его.
Грустный взгляд секретаря тайных дел остановился при этом на Борисе, словно выжидая. А он нелепо смутился.
Вдруг беда ждет его в Вильно… Вдруг в царских руках донос из Москвы…
Юроду, без сомнения, наказано было нести письмо к Лопухину либо, при тесных обстоятельствах, к Куракину. Авраам, поди, узнал о том от царицы, выпустил ядовитый язык…
Дремота слетает с Бориса, как только предстает он – воевода запечный, сосуд злости.
Не раз и не два рисовал позиции планет по таблицам, взятым в путешествие. Итог один – наущением Венеры затеваются тайные козни против рожденного. Некие придворные ему вредят. Все же порушить карьеру злочинцы не в силах. Спасает рожденного доброе влияние Солнца.
Надолго ли?
Губастов, видя гипохондрию и меланхолию, напавшие на князя-боярина, заводил песню либо бранился потешно, свистя кнутищем.
– Эй, скелеты, сучье отродье! Эх, сгинь, пропади, утопни и воскресни!
Исправно называл денщик все примечательное, возникавшее впереди, – возвышенность, переправу, крепость, город. Майор, умостив тетрадь на коленях, вел дневные записки. Перо макал в чернильницу, приколоченную к стенке, – бронзовую, работы венецейской, в виде зева разинутого кабаньего.
Полоцк застал в военной лихорадке. Возок расталкивал ватаги рекрутов. Борис, подавшись из оконца, крикнул:
– Отколь пригнали?
За Полоцком началась Литва, зашумели темные леса. Федор развлекал болящего князя-боярина загадками.
– Дона. Угадай, что означает.
– Чучело! – ворчал майор. – Я глупостей не отгадчик.
– Хлеб по-литовски, хлеб. А друски?
– Пошел ты!
– Соль, князь-боярин.
Несмотря на хворь, ожило и в Борисе любопытство ко всему невиданному, и в тетради столбиком вырос словарь. Вода – ундо, как поживаешь – капту рейсен… А Вильно, оказывается, – Мезтан.
На крутом подъеме к Остробрамским воротам, прорубленным в толстой городской стене, Куракина трепала лихорадка нетерпения. Замок Гедимина с башней, венчающей холм, виделся как бы в тумане дрожащем. Вороны на деревьях, нависших над синей дугой Вилии, каркали угрозу. Знает Петр Алексеевич, все знает насчет царицыного письма, насчет юродивого…
Дымы армейских кухонь лизали башню Гедимина. Отчаянно бил в уши, торопил Бориса зов горниста. На площади у костела кипение красок… Синяя, красная, черная… до того густо, буйно мельтешили на солнце военные, стянутые к Главной квартире.
Вилия из берегов выплеснется – столько набилось в нее солдатни. Орут на все предместье, взбаламутили воду дожелта. Солнце играет на спинах, натруженных ремнями, высветило синяки от офицерских тумаков.
Борис глядит из окна с завистью. Всем река доступна, кроме него.
Не хворь держит взаперти. Лето принесло во всех членах облегчение.
– Непохож ты на больного, – сказал царь. – Разъелся, пузо растишь.
С выездом велел обождать. Есть слух: Ракоци вступил в некое согласие с Карлом. Надобно проверить.
– Броджио нашептал, поди, – заметил Борис.
– Ты не груби ему! Когти не выпускай зря, Мышелов! Ты слаб и недужен.
Иезуит, посол цесарский, должен убедиться – Куракин, опытный офицер, нужный на войне, едет в Карлсбад единственно для лечения.
Из сострадания к хворому царь не вызвал его к себе, изволил прийти сам. Шагал по горнице пригнувшись, помахивая треуголкой. Цветы, бессмертники, под Остробрамской божьей матерью, писанной на фаянсе, трепетали.
– Племянника своего видел?
– Томится царевич, – ответил Борис, напрягшись. – Ровно болезнь точит.
– От попов, от матери болезнь. Женить скоро будем, а он в небесах парит.
– Уже невесту присмотрел, Петр Алексеевич?
– Что толку. Лучшие невесты при европейских дворах пока не для нас…
Стер пот со лба. Жарко. Борис принес пива.
– Утопленник твой где?
Азовец не заробел, выскочил из-за перегородки резво, вытянулся по-военному. Парик вороньей черноты, отвислые усы. Бойко назвался – унтер-офицер Федор Огарков. При этом не удержался, фыркнул.
– Был Губастов, да кончился, батюшка государь. Со святыми упокой, господи!
Петр засмеялся.
– Хорош. И за русского не признать. Чистый волох.
– У нас кровь татарская, государь. Из-под Касимова мы.
– Взят из деревни, – пояснил Борис. – Стоерос грубый, не то что Губастов.
Тут не стало унтера. Куда делась выправка? Обмяк, скособочился, нелепо затоптался на месте. Руки будто плети… Петр захохотал.
– Ну, комедиант! Пройдись-ка!
Потом, обратясь к Борису:
– Обманул он иезуита?
– Кажись, обманул, Петр Алексеич.
Короткий визит звездного брата приободрил Бориса. Страхи больше не точили. Должно, сокрыта его вина, сокрыта, погребена на дне колодца. Не встанет царицын гонец…
Долго ли еще сидеть в Вильно? Река голубеет, манит нестерпимо. Летят в окно комья земли, – то прискакал во весь опор курьер с театра войны. Борису слышно, как скрипят грозные ворота замка Слушко – царской резиденции.
Толстые, щербатые башни старой твердыни высятся рядом, за тополями, роняющими летний пух. Малость подальше, в том же предместье Антокол, квартирует генералитет, – во дворце Сапеги, ушедшего к шведам. Вечерами там наяривают разные менуэты и краковяки. Польские союзники закатывают балы, веселятся неведомо с чего.
Веселье-то вроде некстати…
Вести из армии худые. Знакомые офицеры заходят выпить чарку, рассказывают: в Курляндии виктория попорчена. Шереметев, столкнувшийся под Мур-мызой с Левенгауптом, не устоял, разбит жестоко. Под Клецком три полка казаков напоролись на крупные силы шведов, полегли почти полностью. Мазепа послал, не разведав толком. Лютеране озверели, раненых наших сваливают в груды, как падаль, и добивают. Двоих-троих разом, на сколько штык достанет. Сражения решительного все нет, театрум военный ширится непомерно, непонятно. Шведы в Варшаве пестуют королишку своего – Станислава. Шведы в Саксонии; Август, вояка блистательный, полинял, сник, штаны марает с испугу. Оплотом армии нашей служила крепость Гродно, ан теперь и там шведы. Ладно, что полки оттуда выведены. А то попали бы в капкан.
И куда же брошены те полки? Двигаются в направлении Волыни, Киева. Для чего – взять в толк трудно. Идут лесами, болотами. Карл погнался следом, да, слышно, завяз в трущобах. И то добро…
А поляки? Воюет панство или только отплясывает? Партия Августа саблями машет лихо. Михал Вишневецкий перед царем похваляется – я-де через месяц возьму Варшаву. А ведь недавно кричал виват шведам. Оттого и перебежал к нам, что не терпит Лещинского. А был бы другой кто на троне…
Уходят офицеры, Борис вопрошает карту, раскатанную на столе. Федор убирает чарки, блюдо с остатками окорока.
Известия наиновейшие часто приносит Броджио.
– Поражаюсь, мой принц! Поражаюсь твердости духа его величества.
Едва перешагнет порог, возглашает похвалы царю.
– Поистине Александр нашего века. Не ведает уныния, подобно великому македону. Огорчения осаждают его. Из Москвы пишут: фаворитка, неблагодарная дрянь, наставляет ему рога. Да, мой принц. С графом Кейзерлингом, прусским посланником.
Все-то он знает, иезуит. Все пороги метет сутаной.
– Сегодня у его величества праздник. Крестил наконец своего любимца. Пора, девятый год арапчонку. Закормил мальца конфетами. Я чуть не задохнулся в тесноте – Пятницкая церковь лопалась, такая набилась толпа. Мне там и сообщили насчет фаворитки. Некоторые злорадствуют. Женскому полу, – и Броджио сощурился, – сие событие подает надежды.
Борис слушает вполуха. Не идут из ума шведы, груда раненых, штыки, погружаемые, словно вилы в сено.
Болтая, иезуит набрасывал портрет принца, положив на колено тетрадь из толстых, хрустких листов.
– Чуть-чуть вправо, прошу вас… У вас характерный профиль. Линия носа… Порода, мой принц, порода…
Художественным своим даром Элиас гордился и в послании к начальству не преминул сообщить:
«Я стал известен при дворе царя и за то, что умею рисовать».
Нос принца, знатной породы нос, мягкий, нежных очертаний, дается с трудом, но гость умолкает лишь на краткое время.
– Удивительно, как стойко перенес его величество несчастье в Курляндии. Оробевших перед Карлом утешает.
Денщик подает блюда, предписанные больному, – гречневую кашу с молоком, разварную курицу. Пусть извинит досточтимый падре, разносолов не водится. И порядок неважный – новый денщик политесы не усвоил, дик еще мужичина.
Азовец свою роль исполняет. То соль просыплет, то заденет посла кувшином.
– Чурбан безглазый! – восклицает князь-боярин. – Прешь, будто ты в малиннике, не в доме…
– Потеря хорошего слуги, – произносит иезуит сочувственно, – бывает невосполнима.
– Ваша правда, падре!
– Внешность вашего денщика, – говорит Броджио, вяло помешивая кашу, – не соответствует русскому типу. Вероятно, имеется примесь иноземной крови.
– Справедливо, – кивает Борис. – Его мать согрешила с татарином. Что уставился, образина! Исчезни! Навонял тут, хватит… Простите, падре, ведь полпуда дегтя на сапоги выливает.
После обеда Броджио повез больного на прогулку. Поднялись на холм, в каменное средоточие города.
Из разоренной лавки выбежала, юркнула в яму жирная крыса. В Гостином дворе торговля захирела. Подворье русских купцов, обжитое еще при Грозном, запустело. Шведы хозяйничали тут месяц, а убыток причинили большой.
Выехали к ратуше. Ворочая белками, задергался цыган, прикованный к столбу, крикнул невнятно. Очнулись гуси, разомлевшие от жары. Броджио продолжал:
– Польские паны воевали между собой не меньше, чем с чужими войсками. Увы, царю не повезло с алеатами!
– Пуффендорф утверждает, – вставил Борис, – поляки могут получить большую пользу от России. Достичь бы нам крепкого согласия…
– Согласие, мой принц! Макиавелли указывает – сие благо принадлежит чаще простому народу, чем вельможам. А польские магнаты… Впрочем, понять их можно, Польша между двух огней. Карл утратит приверженцев, когда победа царя станет несомненной. Когда против шведов выступит еще один потентат.
С чего бы ни начал доверенный цесаря, сводит к этому. Досказать Борис не дал:
– Император не рассчитался с французами.
Ответил без пристрастия, политично. Броджио возразил с живостью:
– Не помеха. Лютеране опрокинули Августа. Не забывайте, Габсбурги всегда почитали Саксонию за часть империи. Опасность у границ Австрии.
Имя Ракоци на сей раз произнесено не было, но Борис словно услышал его. Решил промолчать. Дипломату, учил Шафиров, подобает говорить мало, а внимать прилежно.
– По мере моих слабых сил, – разглагольствовал цесарец, поглаживая себя по узкой груди, – я способствую союзу царя с императором. Иосиф более склонен к России, чем покойный Леопольд.
Объединение двух мощных властителей заставит Карла подписать мир, отдать московитам занятое ими балтийское побережье. Далее император с русской помощью завершает спор с Францией. Долгожданный мир озарит Европу. Что скажет на это принц?
В суждениях принцу нужна осмотрительность. Он круглит любопытные глаза, кивает. Прожект соблазнителен. Европа истерзана. Марс пресыщен, пора бы ему на отдых.
– Его царское величество, – ликует Броджио, – обещал сии доводы принять во внимание.
– Ему решать, падре, – говорит Борис устало. Пожалуй, довольно променада для хворого.
Из недр сутаны возникла коробочка с порошком, ускоряющим пульс. Борис понюхал, Броджио помог выбраться из возка. Денщик, деревенщина, не сразу выбежал встречать господина.
– Ты и впрямь разленился, – кинул Борис, входя в горницу.
Ух, пристал чернорясник! Борис выпил пива. Отменное в Литве пиво.
Голос Броджио, рисующего союз потентатов, замиренье в Европе, не утих. Мыслимое ли дело? Точно ли склонен к нам новый император? Тогда с князем Ракоци как же быть? А кончать кровопролитие надо. Снова видится Борису груда раненых. Ширится груда, растет горой, до небес – средь полей, заросших злым чертополохом.
– Вы простужены, мой друг?
От толчков кареты, мчавшейся во весь опор, и от едкого, опалившего горло аромата Броджио закашлялся. На крапиве, что ли, настаивает духи ясновельможная!
Постарела, сказал он себе, привыкая к полумраку. И чем-то расстроена. Крепкие духи – признак неблагополучия.
– Я бесконечно благодарен, – заговорил он, отдышавшись.
– Трудности пути…
Дульская приехала из Белой Криницы, о чем известила письмом через привратника иезуитской коллегии.
– Что нам делать, падре? Михала я ударила хлыстом, да простит меня бог…
– Господь с вами, княгиня! Хлыст – не ваше оружие.
Должно быть, она вылила на себя ведро удушающего зелья. Раскидала подушки, не изволила потесниться. Броджио примостился на краешке сиденья, недовольно сжал губы.
– Мне стыдно за Вишневецких… Какие-то вшивые деревни…
О, как хочется отлупить ее по щекам, оборвать истерику! Вшивые деревни… Скажите! Урон отнюдь не мелкий понесли владения Вишневецких от грабителей лютеран.
– Пеняйте на Карла, – заговорил Броджио, обретая голос и апломб. – Король ни на грош не смыслит в политике. Удивительное умение создавать себе врагов. Спокойно, спокойно, княгиня! Или прикажите остановить, я выйду.
– Дальше, дальше!
– А Лещинский, княгиня, Лещинский на троне – тоже, по-вашему, пустяки? Ваши сыновья рассуждают иначе, и я их понимаю. Неслыханное оскорбление для польской нации, небывалое в истории…
– Что? И вы тоже?..
Дульская отпрянула в угол, потянув за собой подушку, словно для защиты. Потом пальцы разжались, княгиня попыталась улыбнуться.
– Извините, падре, я забыла… Вы ведь персона высокая, эмиссар Вены.
– Посол императора, – уточнил Броджио.
– Это не дает вам право издеваться надо мной, – вдруг вспылила княгиня.
– Боже меня сохрани! Я по-прежнему ваш друг. Между прочим, царь любит общество красивых женщин. На балах во дворце Сапеги не хватает вашей светлости.
– Кажется, я в самом деле велю остановить, если…
– Что – если?
– Если не услышу подлинного Элиаса Броджио… Ну, прекратите же насмешки, падре!
Он наслаждался эффектом и ответил не сразу. Новая ситуация требует новых решений – вот и все. Нельзя ни в коем случае отвращать Вишневецких от Петра. Сейчас невыгодно. Не считает же пани, что драгуны князя Михала способны определить исход войны.
– Нет… Но союз с русскими…
Карета катилась мягко по лесному проселку. Ветви царапали крышу. Броджио убеждал, успокаивал. Союз временный, как и всякие союзы. Вишневецкие, действующие против Карла, – отличное прикрытие для Мазепы. Ведь дружба гетмана с ними, с ясновельможной княгиней не секрет для Москвы. Хор певчих – подарок заметный… Рано, слишком рано раскрывать карты. Княгиня побуждает Мазепу перейти в лагерь Лещинского? Напрасно. Станислав – пешка, расчет на него – расчет близорукий.
– Хорошо, хорошо, – Дульская кусала губы. – Что, по-вашему, должна я рекомендовать Мазепе?
– Осторожность, княгиня, осторожность.
– О, этому его не учить! Его казаки исправно топчут на Волыни хлеба Потоцких.
– Надеюсь, не ваши, княгиня.
– Он поклялся мне не трогать Белую Криницу. Хотя – кто поручится за орду оголтелых холопов.
– Все же они послушно пошли на тот свет… Несчастная битва под Клецком… Странная битва… Неужели он намеренно поставил полки под удар? Хотел бы я знать…
– Дьявол разберет, что творится в башке у Яна. Не требуйте от меня слишком многого, падре. Спросите у него сами. Вас пугают дебри Белоруссии?
– Нисколько, – ответил Броджио сухо. – Я предпочитаю сноситься с гетманом через вас. Особенно теперь, в нынешнем моем ранге.
Он вынул из сутаны плоский футляр, нащупал ногтем защелку.
– К сожалению, мне не все известно, падре. История с Вольским была неожиданностью.
Шляхтич Вольский, посланный Лещинским с целью склонить Мазепу в пользу шведов, едва не испустил дух в застенке, и гетман сообщил о нем в Москву, о чем иезуит слышал в Главной квартире.
– Поэтому я почти уверен – Мазепа не нарочно погубил два полка. Хитрец умеет жить, сохраняя доверие царя. Ценное умение, княгиня. Смотрите!
На ладони Броджио лежал золотой крест, усеянный острыми алмазными точками. В карету, из лесных прогалин, влетало солнце, крест загорался и гас.
– Я должна вас поздравить? – улыбнулась Дульская. – Чье-то высокое благословение господину послу?
– Вам, княгиня, – и Броджио опустил крест в вырез платья. – Вам, от кардинала Сагрипанти. В знак благодарности за ваши труды для церкви.
– Зачем это? Ничтожные труды, ничтожные… – И Дульская крепко, истово прижала подарок к груди. Золото рдело на дряблой коже.
«Ей ведь скоро шестьдесят, – подумал Броджио. – Ради чего она ведет игру с Мазепой?»
– Я все возвращаюсь к военной неудаче гетмана, – размышлял иезуит вслух, любуясь крестом. – Что могло ослабить зоркость испытанного вояки? У него пылкое сердце, княгиня, несмотря на почтенный возраст. Говорят, есть одно юное создание…
– Не стесняйтесь, падре, – засмеялась Дульская жестко. – Да, есть. Юное и распутное создание…
– Вас трогает эта шалость гетмана?
– О, пресвятая мать, нет! Смешно придавать значение всем проказам Януша. Мотря, или Оксана, или Параска… Я их не считала. Досадно, что сплетники точат об него языки. Кто-то перехватил цидулку…
– «Целую уста коралловы, ручки беленьки и все членки тельца твоего беленького, моя любезная кохана Мотроненько», – произнес нараспев Броджио.
Амурная цидулка Мазепы навязла ему в ушах, так как во дворце Сапеги ее часто повторяли, издеваясь над старым ловеласом. Лицо Дульской оставалось непроницаемо-спокойным. Какая самоуверенность! Все еще воображает, что гетман поведет ее под венец.
– Браво, княгиня! Вы правы, девчонка не стоит вашего мизинца. Слава богу, она не поссорила вас с казаком. Кстати, распря его с Кочубеем тоже весьма нежелательна, весьма… Как раз теперь гетману надо объединять полковников, копить военную мощь.
– Нас с Янушем, мой друг, связывает не минутная прихоть.
– Да, да… Довольно об этом… Достаточно ли ясен вам, княгиня, мой замысел?
Ему самому не терпелось дать себе волю, высказать план, составленный на вилле Сагрипанти. Кардинал согласился с доводами Броджио – уж коли война затянулась, пусть московит и швед дерутся до взаимного изнурения. Затем, в подходящий момент выступит Мазепа, поддержанный как украинской, так и польской знатью, выступит с тем, чтобы Малороссия и Польша образовали одно государство католиков и униатов, подведомственное Святейшему престолу.
Иезуит говорил, и перед ним неотступно переливался пурпур кардинальской мантии, нисходящей на его плечи. Пускай льется кровь на полях сражений, он, Элиас Броджио, выйдет победителем.