Британская гегемония?

Если в ходе экспансии в начале XIX века пенджабцы, вьетнамцы, индейцы сиу и племена банту были, по выражению Эрика Хобсбаума, «проигравшей стороной»{243}, то британцы, несомненно, являлись «победителями». Как уже отмечалось в предыдущей главе, благодаря искусному сочетанию господства на море, финансовой состоятельности, коммерческим способностям и возможностям, а также умению выстраивать дипломатические альянсы к 1815 году они достигли значительного превосходства над остальными странами мира. Промышленная революция лишь упрочила положение страны, достигшей значительных высот еще во времена торгового соперничества в XVIII веке, а затем превратившей свои достижения в преимущества. Несмотря на то что изменения, повторим еще раз, происходили постепенно, а не носили взрывной характер, результаты были просто ошеломляющими. В период с 1760 по 1830 год на долю Соединенного Королевства приходилось приблизительно «две трети прироста объема выпуска промышленной продукции»{244}, а его доля в мировом промышленном производстве за этот период выросла с 1,9 до 9,5%. Несмотря на распространение новых технологий в других странах Запада, за последующие тридцать лет Великобритания за счет экстенсивного развития промышленности довела эту цифру до 19,9%. Примерно в 1860 году, когда динамика промышленного роста в стране, по всей видимости, достигла своего пика в относительном выражении, на долю Соединенного Королевства приходилось 53% мировой выплавки чугуна, 50% добычи всего каменного и бурого угля, а также потребление чуть меньше половины всего хлопка-сырца в мире. «Население Соединенного Королевства составляло лишь 2% от общего числа жителей планеты, или 10% от проживающих в государствах Европы, но при этом его мировая доля в современных отраслях промышленности составляла 40–45%, а европейская — 55–60%»{245}. Потребление Королевством современных энергоресурсов (каменного и бурого угля, нефти) в 1860 году было в пять раз больше, чем в США или Пруссии/ Германии, в шесть раз больше, чем во Франции, и в 155 раз больше, чем в России! На долю британцев приходилось 20% всей мировой торговли и 40% продаж промышленных товаров. Более трети всего торгового флота в мире ходило под британским флагом, и количество этих судов постоянно росло. Неудивительно, что в середине Викторианской эпохи британцы упивались уникальностью ситуации, когда их островное государство стало, как выразился в 1865 году экономист Уильям Джевонс, центром мировой торговли:  

Североамериканские и русские равнины — наши кукурузные поля, в Чикаго и Одессе находятся наши зернохранилища, в Канаде и странах Балтии — древесина, в Австралазии сосредоточены наши овцеводческие фермы, в Аргентине и в западных прериях Северной Америки пасутся наши стада волов, Перу посылает нам свое серебро, из Южной Африки и Австралии в Лондон текут реки золота, индусы и китайцы выращивают для нас чай, а в Ост-Индии раскинулись наши плантации кофе, сахарного тростника и специй, Испания и Франция — наши виноградники, Средиземноморье — фруктовый сад, а хлопковые поля находятся теперь не только в южной части Соединенных Штатов, но и в других регионах с теплым климатом{246}.

Подобные проявления самоуверенности вкупе с промышленной и коммерческой статистикой, на которую они опирались, создают ложное впечатление непревзойденного британского превосходства над остальными странами мира, поэтому справедливо было бы сделать несколько замечаний, которые позволят подкорректировать ракурс картины. Прежде всего, все же маловероятно, что размер валового национального продукта страны был самым большим в мире начиная с 1815 года. Учитывая количество жителей в Китае (а позже и в России) и тот очевидный факт, что производство и продажа сельхозпродукции до 1850 года формировали национальное богатство любого государства, в том числе и Великобритании, общий показатель ВНП последнего никогда не выглядел столь же внушительным, как размер ВВП на душу населения или уровень индустриализации. Однако «сам по себе общий объем ВНП особой роли не играет»{247}, материальный продукт сотен миллионов крестьян способен затмить плоды труда пяти миллионов работников промышленных предприятий, но так как большая его часть направлялась на потребление, маловероятно, что он мог привести к созданию избыточного богатства или способствовать формированию военной ударной мощи. Вот где британцы действительно были сильны в 1850 году, так это в развитии современных отраслей, создающих богатство, со всеми вытекающими отсюда выгодами.

С другой стороны, растущая британская индустриальная мощь не была настолько организованна в период после 1815 года, чтобы быстро обеспечить государство необходимым военным вооружением и людскими ресурсами, как это было, скажем, в 1630-х годах в регионах, захваченных Валленштайном, или во времена нацистской экономики. Напротив, в основе идеологии государственной политики невмешательства в экономику, процветавшей в период начала индустриализации, лежали принципы вечного мира, ориентация на низкий уровень бюджетных расходов (особенно на оборону) и сокращение государственного контроля над экономикой и человеком. Это пришлось сделать, признался Адам Смит в своем труде «Богатство наций» (1776), чтобы смириться с необходимостью содержать армию и флот для защиты британского сообщества «от насилия и вторжения других независимых сообществ», но ввиду того, что вооруженные силы, по сути, ничего не производили, а значит, и не увеличивали стоимость национального богатства, как это делали фабрики и фермерские хозяйства, их следовало бы сократить до минимума, требуемого для поддержания достаточного уровня национальной безопасности{248}. Предполагая (или, по крайней мере, надеясь), что война является последним средством дипломатии и вряд ли случится в ближайшем будущем, сторонники учений Смита, а еще больше Ричарда Кобдена отвергали саму идею создания государства, ориентированного на войну. Как следствие, «модернизация» британской промышленности и коммуникаций не сопровождалась аналогичными процессами в армии, которая, за некоторыми исключениями{249}, после 1815 года переживала застой.

Однако насколько бы развитой ни была британская экономика в разгар Викторианской эпохи, она как никогда прежде (со времен первых Стюартов) оказывалась не готова к возможным военным конфликтам. Все существовавшие торговые меры защиты, выстроенные с учетом взаимосвязи между обеспечением государственной безопасности и наращиванием национального богатства, были постепенно уничтожены: отменены защитные тарифы, снят запрет на экспорт передовых технологий (например, текстильного оборудования), аннулированы «Навигационные акты, разработанные, между прочим, для сохранения большого британского торгового флота на случай войны, положен был конец и прочим имперским «преференциям». На этом фоне британское правительство свело к минимуму расходы на оборону, которые в 1840-х годах составляли в среднем ?15 млн. в год, а в более тревожные 1860-е годы не превышали ?27 млн. (при этом в этот период размер ВНП Великобритании достигал отметки в ?1 млрд). Начиная с 1815 года в течение последующих пятидесяти с лишним лет на вооруженные силы выделялась сумма, равная примерно 2–3% ВНП, а общие правительственные расходы не дотягивали и до 10%. Такие пропорции были явно меньше, чем в XVIII и XX веках{250}. Подобные цифры были бы слишком незначительны даже для страны со скромными возможностями и амбициями. Для государства же, «господствующего на море», создавшего огромную империю и до сих пор заинтересованного в сохранении равновесия сил в Европе, они просто не соответствовали занимаемому положению.

Как и в Соединенных Штатах, скажем, в начале 1920-х годов, размер британской экономики в мировой перспективе не отражался на военной мощи страны, а ее либеральная институциональная структура с крохотной бюрократической системой, все больше отдалявшейся от торговли и промышленности, была не в состоянии без сильных потрясений мобилизовать необходимые ресурсы внутри государства для ведения полномасштабной войны. Как мы увидим ниже, даже более локальная Крымская война сильно тряхнула систему, хотя вызванное этим беспокойство скоро развеялось. Государственные деятели в период расцвета Викторианской эпохи не только не проявляли особого энтузиазма по поводу военного вмешательства в происходящие в Европе события, что всегда было дорогим и, возможно, даже безнравственным предприятием, но и полагали, что удерживаемое на протяжении почти шестидесяти лет после 1815 года равновесие между великими державами на континенте делало полноценное участие Великобритании здесь необязательным. Используя дипломатические рычаги и свою военную флотилию, она продолжала влиять на политику в таких жизненно важных районах на периферии Европы, как Португалия, Бельгия и залив Дарданеллы, но все больше воздерживалась от вторжения куда-либо еще. В конце 1850-х — начале 1860-х годов даже Крымская война многими рассматривалась как ошибка. Не расположенная к ведению войн Великобритания не смогла стать вершителем судьбы Пьемонта в 1859 году, не позволила Пальмерстону и Расселу «вмешаться» в дела Шлезвиг-Гольштейна в 1864 году и осталась сторонним наблюдателем, когда Пруссия одержала верх над Австрией в 1866 году и еще четыре года спустя над Францией. Неудивительно, что британская военная мощь в этот период была представлена армией весьма скромного размера (см. табл. 8), лишь малую часть которой страна могла направить для участия в европейском театре военных действий. 

Таблица 8.

Численность армий ведущих держав мира, 1816–1880{251}

  1816 г. 1830 г. 1860 г. 1880 г. Великобритания. 255 000 140 000 347 000 248 000 Франция 132 000 259 000 608 000 544 000 Россия 800 000 826 000 862 000 909 000 Пруссия/Германия 130 000 130 000 201 000 430 000 Габсбургская империя 220 000 273 000 306 000 273 000 Соединенные Штаты 16 000 11 000 26 000 36 000

Даже за пределами Европы, где Великобритания предпочитала держать войска и насаждать в таких странах, как Индия, своих военных и государственных чиновников, почти всегда ощущалась нехватка сил для управления столь обширными территориями. Однако грандиозной империя была лишь на карте, так как окружным чиновникам для должного управления не выделялось достаточно средств. Все это говорит о том, что Великобритания в период с начала по середину XIX века отличалась от прочих великих держав, и ее влияние нельзя было измерить традиционно — степенью ее военного превосходства. Она была сильна в других сферах, которые, по мнению самих британцев, были намного важнее наличия многочисленной регулярной армии.

В первую очередь это господство на море. На протяжении ста с лишним дрт вплоть до 1815 года королевский военно-морской флот Великобритании, как правило, считался крупнейшим в мире. Тем не менее его превосходство часто оспаривалось, особенно со стороны французского флота. В следующие после Трафальгарской битвы восемьдесят лет никакая другая страна или альянс не могли ничего противопоставить безусловному контролю британцев на море. Разумеется, время от времени возникали попытки «психологического воздействия» на ситуацию на море со стороны Франции, а британское адмиралтейство зорко следило за развитием российского кораблестроения и ходом строительства больших фрегатов в Северной Америке. Но подобные угрозы очень быстро сходили на нет, и Британия, по словам профессора Ллойда, обретала «еще более сильное влияние, чем было когда-либо в истории морских империй»{252}. Несмотря на постоянное сокращение своей численности начиная с 1815 года, королевский флот порой по боевой мощи был равен следующим за ним трем-четырем иностранным флотам вместе взятым. Его главные флотилии были орудием европейской политики, по крайней мере на периферии. Прибытие кораблей английской эскадры в устье Тежу (Тахо) для защиты португальских монархов от внутренних и внешних врагов, военно-морские силы в Средиземноморье (рейды против алжирских пиратов, 1816; разгром турецкого флота в Наварине, 1827; отпор силам Мухаммеда Али в битве при Акко, 1840), а также своевременная отправка кораблей к мысу Дарданеллы при обострении «восточного вопроса» являлись демонстрацией британского превосходства на море, хотя и географически ограниченной, но значимой для правительств европейских государств. За пределами же Европы небольшие флотилии и даже отдельные корабли королевского военно-морского флота преследовали пиратов, перехватывали суда работорговцев, участвовали в высадке морских десантов и вселяли страх в местных правителей от Кантона до Занзибара — и его влияние, возможно, казалось еще сильнее{253}.

Второе важное направление британского влияния — расширение колониальных владений. И здесь среда тоже оказывалась намного менее конкурентной, чем в предыдущие два столетия, когда Великобритании время от времени приходилось отстаивать интересы своей разрастающейся империи в борьбе с Испанией, Францией и другими европейскими государствами. Теперь, же кроме редких выступлений французов в Тихоокеанском регионе и вторжения русских в Туркестан, никаких других серьезных эксцессов со стороны конкурентов не было. Поэтому едва ли можно считать преувеличенным утверждение, что в период с 1815 по 1880 год Британская империя большую часть времени существовала в условиях отсутствия реальной конкурентной политической силы, что позволяло ей содержать относительно небольшую колониальную армию. Однако у британского империализма все же были свои пределы, а вместе с тем и определенные проблемы, связанные с расширением Американской республики в Западном полушарии, а в Восточном — с Францией и Россией. Вместе с тем во многих регионах тропической зоны в течение долгого времени интересы англичан (в лице торговцев, плантаторов, исследователей, миссионеров) встречали противодействие лишь со стороны местного населения.

Относительное отсутствие внешнего воздействия на фоне усиления тенденций в плане либерализации экономики в стране привело к распространению мнения о ненужности расширять колониальные владения, поскольку они оказываются «тяжким бременем» на шее британского налогоплательщика. Но если оставить в стороне антиимпериалистическую риторику среди британцев, факт все равно остается фактом: согласно некоторым исследованиям, империя в период с 1815 по 1865 год в среднем ежегодно прирастала примерно на 100 тыс. квадратных миль{254}. Некоторые завоевания (например, Сингапур, Аден, Фолклендские острова, Гонконг, Лагос) носили стратегический и коммерческий характер, другие же представляли собой просто захват земель белыми поселенцами, осваивавшими южноафриканский вельд (саванну), канадские прерии и малонаселенные районы Австралии, что, как правило, вызывало сопротивление со стороны местного населения и зачастую подавлялось английской армией или вооруженными силами Британской Индии. И даже когда правительство Великобритании, испугавшись слишком активного расширения географии своих владений, формально отказалось от дальнейшего проведения политики захвата колоний, от Уругвая до Леванта и от Конго до Янцзы ощущалось «неофициальное влияние» англичан. По сравнении со спорадическими колониальными захватами французов и еще более локальными действиями в этом направлении американцев и русских, британцы в течение большей части XIX века оставались единственными истинными империалистами.

Третьей исключительной особенностью и сильным направлением Великобритании были финансы. Безусловно, их едва ли можно отделить от общего промышленного и коммерческого развития страны. Деньги были необходимы для поддержки промышленной революции, которая, в свою очередь, генерировала еще больше денег в виде доходов на инвестированный капитал. И, как уже говорилось в предыдущей главе, у британского правительства был большой опыт использования своего высокого уровня кредитоспособности на денежном и фондовом рынках. Вместе с тем ситуация в финансовой сфере в середине XIX века отличалась от того, что происходило ранее, как в качественном, так и в количественном отношении. В первую очередь в глаза бросается именно количественная разница. Продолжительный мир и доступность капитала в Соединенном Королевстве, а также развитие финансовых институтов страны подвигли британцев на беспрецедентные доселе по объему инвестиции за рубежом: с ежегодного экспорта капитала приблизительно в ?6 млн. в первое десятилетие после разгрома Наполеона при Ватерлоо к середине столетия их сумма увеличилась до ?30 млн. с лишним, а к 1870–1875 годам — до ?75 млн. В итоге ежегодные доходы Великобритании в виде процентов и дивидендов с ?8 млн. в конце 1830-х годов выросли до более чем ?50 млн. в 1870-х. Вместе с тем большая часть этих денег реинвестировалась за пределами страны. Все это не только делало Великобританию богаче, но и стимулировало развитие мировой торговли и системы коммуникаций.

Столь масштабный экспорт капитала имел немало очень важных последствий. Во-первых, получаемая прибыль на заграничные инвестиции значительно уменьшила размер ежегодного дефицита торгового баланса импорта и экспорта товаров, который всегда испытывала Великобритания. В этом отношении доходы от инвестиций добавились к уже значительным поступлениям от «невидимых» статей экспорта — перевозок, страхования, банковских комиссионных сборов, посреднических услуг и т. п. Таким образом, Великобритания не только обезопасила себя от возможных рисков, связанных с кризисом платежного баланса, но и создала все условия для планомерного наращивания богатств как внутри страны, так и за ее пределами. Во-вторых, британская экономика действовала как гигантские меха: вбирала в себя огромное количество сырья и продовольствия и выдавала горы текстиля, изделий из железа и прочих товаров промышленного производства. «Видимую» торговлю дополняли сеть судоходных линий, соглашения о страховании и паутина банковских связей, опутавшая в течение XIX века Лондон, Ливерпуль, Глазго и множество других городов.

В условиях открытости британского внутреннего рынка и готовности Лондона реинвестировать свои заграничные доходы в новые железные дороги, порты, коммунальные предприятия и агрохозяйства, разбросанные от Джорджии (США) до Квинсленда (Австралия), существовала и общая взаимозависимость между «видимыми» внешнеторговыми потоками и направлениями инвестирования[28]. Добавьте к этому активное внедрение золотого стандарта и развитие международных механизмов валютообменных и платежных операций на основе лондонских векселей — и вряд ли кого удивило бы, что британцы в середине Викторианской эпохи были убеждены, что, следуя принципам классической политэкономии, нашли секрет процветания и мировой гармонии. И хотя немало людей из числа протекционистов-тори, восточных правителей и новомодных социалистов еще были не способны принять эту очевидную истину, но спустя время, безусловно, не осталось человека, который не признал бы справедливость основных положений либеральной экономики и утилитарных норм правления{255}.

И хотя в краткосрочной перспективе все это сделало британцев богаче, чем когда-либо прежде, не таили ли в себе эти действия стратегической опасности в будущем? Ретроспективно можно увидеть как минимум два последствия подобных структурных экономических изменений, которые могли негативно повлиять на относительную британскую власть в мире. Первое заключалось в том, что Великобритания способствовала долгосрочному развитию других стран через становление и укрепление промышленности и сельского хозяйства за рубежом путем постоянных инвестиций, а также через строительство железных дорог, гаваней и пароходов, которые в будущем позволили иностранным производителям конкурировать с британскими производителями. В этой связи стоит отметить, что хотя появление парового двигателя, фабричной системы организации труда, железных дорог, а позднее электричества и позволило британцам преодолеть естественные препятствия на пути повышения производительности и тем самым увеличить национальное богатство и мощь, но эти же изобретения дали еще больше Соединенным Штатам, России и странам Центральной Европы, которые сталкивались с более серьезными естественными препятствиями на пути своего развития, не имея при этом нормального выхода к морю. Грубо говоря, индустриализация уравняла всех в возможностях использовать местные ресурсы и таким образом нивелировала некоторые из преимуществ, которыми до настоящего времени обладали лишь небольшие, периферийные страны с развитой морской торговлей в пользу больших «сухопутных» государств{256}.

Второй потенциальный стратегический просчет связан с растущей зависимостью британской экономики от международной торговли и, что еще важнее, от мировых финансовых рынков. К середине XIX века поступления от экспорта составляли не менее 20% национального дохода{257} — намного больше, чем это было во времена правления Уолпола и Питта. В частности, внешние рынки были жизненно необходимы для сбыта продукции разраставшейся хлопчатобумажной и текстильной промышленности. Вместе с тем росла и потребность Великобритании в импорте сырья и продуктов питания, так как страна из аграрной быстро превращалась в индустриальную с преобладанием городского населения. Еще более заметной была зависимость государства от мирового рынка в быстро развивающемся секторе «невидимых» услуг: банковских, страховых, посреднических и инвестиционных. В мирное время все вращалось вокруг лондонского Сити, но что будет, если разразится очередная большая война между великими державами? Ударит ли она по британским внешним рынкам сильнее, чем это было в 1809 и 1811–1812 годах? Не стали ли экономика страны и ее население слишком зависимыми от импортируемых товаров, которых они легко могут лишиться во время конфликта? И не рухнет ли глобальная банковская и финансовая система (с центром в Лондоне) с началом мировой войны, которая может привести к закрытию рынков, приостановке действия страховок, замораживанию потоков мирового капитала и разрушению системы кредитования? По иронии судьбы, в таких обстоятельствах высокоразвитой британской экономике может быть нанесен намного более ощутимый урон, чем менее развитому государству, которое в меньшей степени зависит от международной торговли и мировых финансовых рынков.

Исходя из либеральных предположений о межгосударственной гармонии и непрекращающемся росте благосостояния, все это выглядело напрасными страхами — государственным деятелям требовалось лишь действовать рационально и избегать бездумных ссор с другими народами. По мнению либералов, сторонников невмешательства государства в экономику, чем выше степень интегрированности и зависимости британской промышленности и торговли от мировой экономики, тем труднее проводить политику, способную спровоцировать серьезный конфликт. Аналогично приветствовался и рост финансового сектора, который не только подпитывал «бум» середины столетия, но и показывал, насколько развита и прогрессивна Великобритания. Даже если бы другие страны, следуя за лидером, действительно стали бы такими же промышленно развитыми, как Великобритания, последняя могла бы переключиться на обслуживание данного тренда и таким образом заработать еще больше. Как сказал Бернард Портер, она была первой лягушачьей икринкой, у которой проклюнулись лапки, первым головастиком, превратившимся в лягушку, и первой лягушкой, выпрыгнувшей из водоема. В экономическом плане она была не похожа на другие страны, но только потому, что ушла от них далеко вперед{258}. Учитывая эти благоприятные обстоятельства, все страхи относительно стратегических просчетов казались беспочвенными, и большинство представителей средневикторианской эпохи предпочитали верить в собственную избранность, как Кингсли, у которого наворачивались на глаза слезы гордости при виде Хрустального дворца на Всемирной выставке в 1851 году:

Подъемный кран и железная дорога, лайнеры Сэмюэла Кунарда и электрический телеграф представляются мне… знаками того, что мы, по крайней мере в некоторых направлениях, находимся в гармонии со Вселенной; что говорит о том, что нам помогает могущественный дух… Бог, созидающий и направляющий{259}.

Как и все другие цивилизации, находясь на вершине колеса фортуны, британцы могли уверовать в «естественность» своего положения и его постоянство (ибо так им предназначено судьбой). И точно так же, как и всем другим цивилизациям, им пришлось пережить жесткое разочарование. Но до этого было еще несколько лет, а во времена Палмерстона и Маколея на первый план чаще всего выходили сильные, а не слабые стороны Великобритании.