1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Помощь беспризорным детям приобрела особое значение со второй половины декабря 1941 г., когда смертность среди жителей города начала неуклонно и быстро возрастать. Ленинградские детдома оказались переполненными, а обычный порядок установления опеки стал малопригодным в тех условиях. Перестройка детских учреждений началась не сразу и не такими темпами, которые требовались в блокадной катастрофе – ее размеры, правда, не сразу смогли оценить. Постановление Ленгорсовета от 13 февраля 1942 г. нельзя не признать запоздалым. В нем предлагалось снабдить детские дома топливом, постельными принадлежностями и кроватями[1377]. Об этом следовало позаботиться еще до того времени, когда, если верить очевидцам, там пеленки примерзали к матрасам, а в кроватях спало по пять детей. Обычный ритуал принятия решений даже тогда соблюдался неукоснительно. На постановление Совнаркома СССР «Об устройстве детей, оставшихся без родителей»[1378] городские власти откликнулись «подзаконным актом» лишь месяц спустя, когда в городе хоронили несколько тысяч трупов в день[1379]. Читая же постановление Секретариата Ленинградского горкома ВЛКСМ от 16 марта 1942 г. «Об ответственности комсомольских организаций за выявление и устройство беспризорных детей и подростков»[1380], трудно избавиться от ощущения, что оно являлось инструментом начатой тогда кампании по очистке города. Здесь сказывалось не столько влияние этических норм, сколько боязнь эпидемий. В нем предлагалось руководителям ВЛКСМ вместе с представителями РОНО до 20 марта 1942 г. провести «сплошной обход квартир с целью выявления безнадзорных детей и подростков»[1381]. Быстрота, с которой намечалось осуществить его в огромном городе (всего три дня), наводит на мысль, что авторы постановления были хорошо осведомлены о том, сколько на самом деле осталось в живых детей и подростков, ждавших направления в детдома.

Разумеется, движение бюрократических документов во многих случаях слабо отражает жизненные реалии. Не получая внятных и быстрых указаний от верхов и не имея времени дождаться их, местные руководители не боялись импровизаций, составленных, впрочем, по обычным методикам «партийной заботы о трудящихся». Многое делалось и явочным порядком. Обязательный обход квартир руководителями райисполкомов и являлся такой импровизацией. Его, однако, восприняли как «одноразовое» поручение. Позднее мы редко видим в промерзших и запущенных квартирах чиновников: почти все делалось руками членов санитарных и бытовых отрядов.

Важным и дельным следует счесть выступление П. С. Попкова на заседании Ленинградского горкома ВКП(б) 9 января 1942 г., где он, приводя примеры помощи детям, подчеркивал, что «эту человеческую заботу, внимание со стороны наших организаций нужно крепко поставить, от нее зависит многое»[1382]. И надо признать справедливым его реплику на совещании в Леноблсовете 24 февраля 1942 г. о том, что в ряде районов работа по снабжению детдомов «пущена на самотек», что это «безобразие и распущенность, которые нельзя оправдать ссылками на войну»[1383].

Обычные советы, высказанные на разных совещаниях, силой начальственного окрика верхов не обладали. Они не сопровождались детальными планами «выполнения», были неясными, причем не назначали никаких сроков, не возлагали ни на кого никаких обязанностей. Не надо было отчитываться за них по каждому пункту программы – да и самой программы не было, только обычные житейские наставления.

Главным средством спасения детей стал обход квартир. Документы об этом – описания трупов умерших родителей, возле которых пытались согреться и которые обгладывали одичавшие дети, описания покрывавших их вшей и копошащихся рядом крыс, обгладывающих их самих, – читать особенно трудно[1384]. Возникает впечатление, что до начала января 1942 г. городские власти даже не интересовались, в каких условиях живут ленинградцы, не имевшие сил выйти из квартир.

Спасением детей занимались различные люди. Это педагоги, работники школ, детских садов и детских домов, ГОРОНО, РОНО, врачи, комсомольские санитарно-бытовые отряды, управляющие домами, рабочие предприятий, учащиеся старших классов, «тимуровцы», домохозяйки. Нередкими были случаи, когда истощенных детей приводили в детдом их братья и сестры, дальние родственники, соседи; существовал и контроль за новорожденными в детских поликлиниках.

До конца января 1942 г. тех, кто проверял квартиры, было намного меньше, чем позднее. О массовой кампании по спасению горожан речь тогда точно не шла. Могут возразить, что многие еще не знали всей правды о гибели людей, но ведь именно с конца декабря 1941 г. бесконечная череда санок с «пеленашками» стала повседневной приметой жизни в Ленинграде. В документах декабря 1941 – января 1942 г. имеется немало свидетельств о том, как ломались нравственные устои в отношениях даже близких людей, – что же говорить о помощи иным, незнакомым людям. На полном довольствии находились только санитарно-бытовые отряды. Для многих это было частью их служебных обязанностей, а их выполняли не всегда ревностно. Да и едва ли обходы квартир были возможны без разрешения властей, даже если в них захотели бы принять участие и просто сердобольные люди, сочувствовавшие чужому горю. В Ленинграде хватало мародеров, грабивших обессилевших горожан и на улицах, и в домах, в том числе и под благовидным предлогом оказания помощи.

Побуждая (а иногда и заставляя) оказывать помощь, власти ставили прежде всего практические цели – спасти как можно больше людей. Но опекая слабых, люди оказывались в сильнейшем «эмоциональном» поле. Многие из них впервые увидели такую бездну непередаваемого горя, чудовищные картины распада человека. Сколь бы ни были они привычны к подобным картинам, но нередко случалось и такое, что потрясало даже и их, и след этого потрясения не исчезал и многие годы спустя.

Секретарь партбюро фабрики М. И. Абросимова могла считаться образцом для партийных активистов. «Проводилась работа по популяризации… передовой авангардной роли партии… Я давала отпор неправильным слухам… Чтобы не было у народа неправильного восприятия этого момента, чтобы подготовить народ, нужно было подвести фундамент» – слова уверенные, движения энергичные[1385]. Ей до всего есть дело: поднимает упавших, порицает отстающих. Ей поручили съездить в детдом на ул. Подольской и забрать оттуда детей — она с честью выполнит и это партийное задание».

Там был ужас: «Детишки… – дистрофики второй и третьей стадии. Они не стояли на ногах, все почти страдали кровавым поносом…Лежали по 5–6 человек, скорчившись, грязные, завшивевшие, замерзшие, они не вставали. Ходили под себя – вид был жуткий. В помещении температура была +5 – +6. Возраст детей был от трех до пяти лет». Не остановиться: «Одеты они были кто в чем. У кого ноги обмотаны тряпками, у кого ботинки рваные, на босую ногу, у кого валенки. Чулок не было ни у кого. У кого летняя шапочка, у кого что!»[1386].

И исчезли все эти заученные, кованные, «правильные» слова. Ее как будто бьет какая-то дрожь – речь с обрывами, повторами, восклицаниями. Главное – быстрее взять на руки этих несчастных детей, закутать, прижать к себе, донести до фургона: «Буквально по тебе течет, когда ты их несешь». И сострадание охватывает всех – несут в фабричный детдом игрушки и посуду. Сколько милосердия в этих простых и прозаичных рассказах: «Работницы в нерабочее время шили и перешивали белье и платьица для этих ребят. Сшиты были костюмчики новые, платья, ботиночки сшили из сукна шинельного… Нагрели там баки с горячей водой… Одели в чистое белье, потом привели в чистую комнату, уложили в кровати, напоили и накормили горячим…» Внимательно смотрят, как поправляются дети, как начинают бегать, смеяться – «мы даже думали, что когда они вернутся, подрастут, мы их возьмем к себе на фабрику»[1387].

Секретарь Приморского райкома ВЛКСМ М. П. Прохорова вспоминала позднее о том, как совершала обходы «выморочных» квартир. Тон ее записки чисто деловой (в описаниях того, когда, кому и как помогали), язык близок к канцелярскому лексикону – это обычный отчет о проделанной работе. Но вот что она обнаружила во время одного из обходов: «В квартире мальчик сидит среди трех трупов взрослых людей. Нам не удалось установить, сколько он так сидел, но, очевидно, трое суток». Она продолжает свой отчет привычными словами: «Мы тогда убедились, как нужна была наша помощь». Но ей не остановиться и не успокоиться – она опять возвращается к спасенному ею ребенку: «Мальчику этому было три года, совсем малютка, а он сидел среди трупов». По дальнейшей записи видно, как она пытается уйти от этого ужаса – «мы ходили, проверяли работу отряда. И вот тогда мы убедились, как нужна помощь нашего отряда», – и вновь через несколько строк описание все той же сцены: «Мальчик этот и сейчас у меня перед глазами. Замерзший весь, с посиневшими губами, казалось, еще несколько минут и он умрет. Вид у него был настоящего старичка. Он, видимо, хотел выразить радость, что увидел живых людей» – его страшная старческая улыбка поразила Прохорову сильнее, чем все другие приметы блокадного кошмара[1388].

Есть что-то странное в повторении одних и тех же цифр: трехлетний мальчик в трехдневном одиночестве среди трех трупов. Может быть, первая деталь, бросившаяся ей в глаза – три трупа, – столь сильно обожгла ее, что это число подсознательно повторяется и в догадках о том, что ей не до конца было известно: о возрасте ребенка, сроке его голодовки. Повторы здесь примечательны. Это в бесхитростных, почти совпадающих дословно риторических обобщениях чувствуются окостеневшие каркасы. В последовательных наплывах образов несчастного ребенка, от которых никак не избавиться, улавливается изменение оптики взгляда. Он становится едва ли не микроскопическим – следя за ним, можно отчетливо выявить, как возникает чувство сострадания. Общий, мимолетный взгляд на жуткую сцену сменяется более пристальным взглядом на мальчика и затем предельной концентрацией внимания на приметах его угасания. Внимание к губам, коже, улыбке, соединению несочетаемого, младенчества и старости – не оторваться от всего этого, не скрыть примитивным пафосом.

Читая отчеты обходивших квартиры людей, мы видим, что их деловой тон, с характерными канцеляризмами, перечнем одних лишь цифр и фактов не всегда выдерживается до конца. Он прерывается эмоциональными репликами и подробностями, которых никто не требовал, но о которых не считали себя вправе умолчать.

Вот дневник преподавательницы василеостровской школы, а позднее директора детдома А… Н. Мироновой. В записи 28 января 1942 г. вначале бесстрастно передаются данные об обнаруженном ею сироте: улица, дом, квартира, имя, фамилия, возраст. Здесь можно было и остановиться – не удается: «Мать умерла в очереди… Мальчик ночь и день лежал с мертвой матерью – „Только холодно было мне от мамы“. Юра не хотел идти со мной, плакал, кричал. Трогательно было прощание Юры с мамой. „Мама, что с тобой сделали, что ты, мама, со мной сделала. Я не хочу идти в д/дом"»[1389]. Деловая запись сменяется сочувственным рассказом, прерывается эмоционально насыщенным диалогом и заканчивается почти что криком – и так до конца, пока автор дневника не выговорится, охваченный этим нарастающим переживанием.