5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5

А. А. Вострова рассказывала о соседке, которая не имела сил встать. Как же ее бросить, ведь для нее это означает смерть – «мы выкупили хлеб, приносили ей, ухаживали за ней»[1226]. Другая блокадница купила 1 кг белой муки «для своих умирающих соседок»[1227]. Те когда-то спасли и ее, но ведь можно было этим и пренебречь – кто в блокаду жил по бухгалтерским книгам, четко определяющим приход и расход? И когда Т. И. Сахарова упала в обморок от недоедания в школе, мальчик, учившийся с ней, сообщил об этом матери-дворнику и та помогла: «Она пришла, позвала меня к себе… и дала целую тарелку щей из хряпы»[1228].

Конечно, не все соседи, остро пережившие в первый момент чувство сострадания, были способны на более продолжительный отклик. Но встречали и таких. У К. Ф. Федоровой умерли почти все родные. Даже белье она постирать не могла: «дистрофиком была». Всего этого не мог не знать сосед, работавший официантом в ресторане, превращенном во время войны в столовую. Нуждался он, наверное, меньше других – ив нем что-то прорвалось: «Однажды он позвал меня и спросил: „Ты есть хочешь". И он взял нас с собой в ресторан». Конечно, о полноценной еде речи не шло: «Объедки кидал». Она, наверное, могла подобрать и иное слово, но это показалось самым точным. И к чему было спорить о его оттенках, и зачем было стесняться его прямоты, если понимали, как избежали мук голода: «Наемся, да еще и с собой возьму. Так я и продержалась»[1229].

Г. П. Петров, сосед блокадницы Е. Тихомировой, знал, что слегла ее мать и бабушка.

Он работал шофером на «Дороге жизни» и, бывая дома, привозил им дрова и даже еловые ветки; может быть, ими и надеялись побороть цингу. И когда ее матери стало совсем плохо, отвез в больницу, а после ее смерти спас и дочь, передав ее в ДПР[1230].

И сочувствовали тем, кто лишился родных и близких. Соседи старались их утешать, опекать – хотя бы в первое время после трагедии. Е. Мухина записала в дневнике, как попросила у соседки «взаймы чайную ложку сахарного песку»[1231]. Это произошло через несколько дней после кончины матери. Сахар считался богатством, и не могли быть уверены, сумеет ли школьница, ставшая сиротой, вернуть его – но и не решились пройти безучастно мимо человеческого горя. Е. Кривободрову после гибели в январе 1942 г. матери соседка Р. Я. Козлова поселила у себя, «обогрела, дала выпить горячей воды и предложила ложку каши из дуранды». Она и позже помогала ей: «…Подбодряла меня добрым словом, теплом печурки, горячей водой, а то и крупицей еды»[1232].

Обратим внимание на эти подарки. Все крохотное, все достается неимоверными усилиями, да и отдается, наверное, с трудом – но отдается. «Крупица еды», переданная сироте – разве она была бы лишней для того, кто питался столярным клеем? Эти истории о песчинках сахара, крупинках пшена, крошках хлеба встречаются не один раз, когда говорят о помощи во время блокады. Что мешало приукрасить себя – но нет, стеснялись и честно признавались, что больше ничем поддержать не могли. И все рассказывалось как-то впопыхах, торопливо и неумело. И часто мы не можем узнать о том, колебались ли, делясь продуктами. Да и кто об этом скажет? Осчастливленные неожиданным подарком люди, которые и усомниться бы не посмели в чистоте помыслов дарителя, спасшего их? Или блокадники, часто отмечавшие в своих историях только самое хорошее, самое благородное, с чем пришлось столкнуться в это бесчеловечное время? И ведь сочувствие обездоленным людям не ограничивалось только тем, что с ними делились едой. Оно проступает и во многом другом. К. П. Дубровина пустила к себе жить соседку: «Мне ее очень жалко было»[1233]. В последующей записи мы ощущаем, как возникает эта жалость, побуждающая делать добро: «…Такая старая, пожилая женщина, совсем… не могла<…>болезненная такая. Так она еще меня просила, чтобы я хоть бы воды сначала принесла, там кипяточку погрела»[1234].

М. В. Машкова приютила у себя дочь умершей соседки, которую долго не могли похоронить – девочка «боялась холода, голода и мертвого тела»[1235]. Э. Соловьева, страдая от холода, обратилась к соседям из квартиры, где имелась плита. Многого она не просила, согласилась спать на полу, на кухне, принесла свой матрас. Ее пустили: рядом с ней была маленькая дочь[1236]. Чужим человеком был для одной из блокадных семей и 15-летний подросток. Все его родные умерли и он пришел к соседям: «Тоже еле ходит. „Тетя Дуня, нет ли у вас кусочка сахара“…И бабушка вот такой кусочек дала – с ноготь. Он говорит: „Ой, большое спасибо“.<…>Взял этот кусочек сахара… И ночью он умер»[1237]. И подобно тому, как упрекали себя, если не поднимали изможденных людей – так и здесь были рады, что не пришлось испытать чувство вины за смерть подростка: «…Баба Дуня говорит: „Как хорошо, что я ему не отказала“. Вот это я хорошо помню, и как то мы все тоже думали: „Как хорошо, что мы сами не отказали!“»[1238].

«А сами… и не двигались» – эта деталь говорит о многом. Как и нарисованный Е.

Шарыпиной портрет соседки, которая приютила девочку-сироту: «Не женщина, а живые мощи. На обтянутом кожей лице резко выступают скулы. Лихорадочно блестят глаза»[1239]. Такие люди легко могли отказать и, ссылаясь на беспомощность, оправдаться не только перед другими, но и перед собой – но они не отказали. Знакомясь с этими однообразными историями, с перечнем одного и того же скудного набора продуктов и добрых услуг, мы не всегда и поймем, что двигало людьми. Но точно знаем – это не страх, не выгода, не тщеславие и желание возвыситься в глазах других, не надежда, что спасенные ими когда-нибудь спасут и их самих. Крупицы передают голодным детям, которые не сегодня завтра умрут – какая здесь корысть? Было что-то иное, не всегда уловимое за этими перечнями крохотных подаяний – то, что пришло из прошлого и не могло быть до основания размыто настоящим. Какое, казалось, дело дворнику до чужих людей, уехавших из Ленинграда, – но вот как он откликнулся на просьбу родственников рассказать об их судьбе: «Ольга, вы пишите о маме, Цецилии, Коле. Я напишу, верно, они эвакуировались… по направлению к вашему зятю. А потом и к вам приедут. Больные, совсем слабые. И куда бы они не поехали, им не доехать живыми. Они недвижимые, так больные. А наняли машину через Ладогу переехать. Ольга, я вас прошу сердечно, напишите мне письмо на мой адрес. Буду ожидать с нетерпением.

Может быть, в будущем будем знакомы»[1240].

«Этот человек удивил меня как личность необыкновенной… чуткости и человеческой порядочности», – вспоминала позднее одна из тех, кто читал его письмо. Немного написано, а сколько найдено слов мягких, щемящих, трогательных и робко обнадеживающих и предупреждающих о неизбежной развязке. Едва ли он был близок семье, но как ощутимо это стремление хоть чем-то облегчить чужую боль – и преодолеть свое одиночество, найти то человеческое тепло, которое давно ушло из промерзших блокадных домов.

Сравнивая отношения между друзьями с отношениями между соседями в «смертное время», замечаешь одну черту. Если связи с друзьями, не будучи разрушенными полностью, сильно изменились и стали менее тесными, то об отношениях с соседями этого сказать нельзя. Сосед был рядом, он не мог никуда уйти, да и некуда было идти. Он должен был видеть все: горе и смерть, радость и надежду, отчаяние и страдание. Он должен был переживать, помогать, оправдываться – он не мог уйти. Не будем идеализировать отношения между соседями – не такое это было время. Но неизбежно возникало и чувство товарищества, и чувство ответственности за судьбу людей, живших рядом, а что, как не это, упрочало традиционные нравственные ценности.