4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

Не составляло особого труда вглядеться и в лица многих из тех, кто нападал на покупателей в булочных и магазинах. Истощенные, они не могли далеко уйти. Обычно это были дети и подростки[207]. Их родные или погибли, или не могли заботиться о них – а паек хлеба для детей и иждивенцев означал медленную смерть, если не было возможности что-то продать, обменять или выпросить. Они никому не были нужны. У них не имелось иного пути, как идти к булочным и магазинам. Кто-то просил милостыню, кто-то, отчаявшись ее получить и не имея сил больше терпеть, нападал на таких же истощенных прохожих.

Уйти, отняв хлеб, удавалось не всем. «Оба они бежали на ватных ногах» – такими увидел «парнишку лет пятнадцати» и ограбленную им пожилую женщину Л. Разумовский[208]. Свидетельницей другой сцены стала В. Б. Враская: «Я шла по Литейному и увидела, что… молодой парень выхватил у женщины кусок хлеба, который та несла в руке»[209]. В. Б. Враская заметила, как он торопился его съесть, поскольку «от побоев уйти он не был в состоянии»[210].

Отнятый хлеб обычно съедали сразу[211]. Б. Капранов писал в дневнике в декабре 1941 г.

о девушке, выхватившей хлеб в магазине:

«…Стала в углу жадно есть. Продавщица ее стала ругать и бить. Но она только и отвечала: „Я голодна, я хочу есть"»[212]. Другие очевидцы расправ никаких оправданий похитивших продукты не приводят. В жуткой сцене, когда кусок хлеба пытались вырвать из окровавленного рта, им было не до слов. Ни объяснений, ни извинений: крики ограбленных, плач избиваемых. «Мальчишки, особенно страдавшие от голода… бросались на хлеб и сразу начинали его есть. Они не пытались убежать: только бы съесть побольше, пока не отняли. Они заранее поднимали воротники, ожидая побоев, ложились на хлеб и ели, ели, ели», – вспоминал Д. С. Лихачев[213]. Таких свидетельств много, и не только о подростках, но и людях разного возраста[214]. Вот обычная сцена. Кто-то замешкался, получая паек. Рядом стояла «щупленькая и изможденная» 12-летняя девочка. Она «буквально коршуном подлетела к прилавку, схватила хлеб… и моментально выскочила на улицу… Девочка, как клещами, вцепилась в хлеб, на ходу отрывая куски и, не жуя их, глотала. С нее сорвали платок, били ее с остервенением, чем попало»[215].

Хлеб был съеден весь, неостановимо, с лихорадочной быстротой. Похоже, она даже не чувствовала побоев[216] – лишь бы не отняли, лишь бы удалось отщипнуть одну, вторую крошку… Вероятно, боль, стыд от унижения, страх побоев пришли позднее, когда на миг ослабело это жуткое, давящее чувство голода: «Девочка каким-то маленьким комочком повалилась на мокрую мостовую и безутешно заплакала»[217]. Так, свернувшись «комочком», было легче сносить новые удары. Так, слезами, можно было вызвать жалость у избивавших ее.

«Толпа разошлась», – этот последний эпизод передан сухо, отрывисто, словно все совершалось молча. Может, кто-то здесь и ощутил раскаяние и стыд – нашлись ведь в толпе те, кто пытался пресечь «бесполезное и безобразное избиение»[218]. О случаях самосудов с летальным исходом сведений нет. Порядок восстанавливался быстро, и, когда это было возможно, похитителей передавали милиции[219]. Избиение не являлось каким-то актом методично осуществляемой мести. Хотели только вернуть себе часть вырванного хлеба, не разбирая при этом средств и не держась цивилизованных приемов[220]. Ставкой была жизнь. Действуя иначе, рисковали остаться без крошки и такого хлеба – окровавленного сырого месива. Убегавшего с чужим хлебом подростка женщины из стоявшей рядом очереди за молоком избивали бидонами[221] – в хаосе драки брались за все, что подвернулось под руку.

Но и здесь мы видим тех, кто пытался защитить избитых. Они, услышав крик: «Бейте, чтобы он в следующий раз так не делал», просили: «Не бейте»[222]. Может быть их и не было много, но требовалась смелость, чтобы заступиться, да еще когда рядом плачет ограбленная женщина. Вот еще одно свидетельство, ценное тем, что принадлежало блокаднице, у которой мальчик вырвал ее паек. Она побежала за ним вместе с милиционером и заметила, где мальчик спрятался и как, плача, ел ее хлеб. Она пожалела его – толкнула за дверь. Он, ожидавший, возможно, худшего, даже укусил ее. Милиционер ушел, а мальчик, увидев, как женщина плачет, вернул ей хлеб[223].

На первый взгляд этот рассказ может показаться даже приукрашенным. Но приведенные в нем подробности события, не нужные для «выстраивания» идеализированных авторских самохарактеристик, побуждают отнестись к нему с должным доверием. Чувство сострадания в позднейших рассказах о блокаде, вероятно, проступало более рельефно – это заметно при сравнении с дневниками военных лет. Но, даже допуская и поправку на время, стоит предположить, что этот след милосердия остался в памяти людей не случайно. Обратим внимание на использование в мемуарах Д. С. Лихачева и В. Петерсона в одном предложении трех одинаковых слов при описании избиения: «ел, ел, ел», «жевал, жевал, жевал». Это признак особого переживания человеческой трагедии: для того чтобы передать эмоциональное напряжение, одного слова кажется мало. И не могли помочь, и не могли смотреть, и не могли оправдать случившееся: «Как бедную… девушку били за хлеб… Мне было… жалко, я не знала, как мне помочь ей. Бьют, отняла у кого-то хлебушек-то… Ее бьют! Ногами, я не могла смотреть! Она не выпустила… хлеб, пока не съела, как бы ее не били»[224].