7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

Человек без чести обычно оценивался как таковой без смягчающих оговорок. Часто не принимались во внимание ни его немощь, ни бедствия его близких, ни последствия голода. Скажем прямо, если бы это произошло, то любые нравственные правила разрушились бы с молниеносной быстротой: всему бы нашлось оправдание. Жестокость морального приговора позволяла хотя бы в какой-то степени поддерживать элементарный порядок. И. Д. Зеленскую возмущало то, что молодые, здоровые рабочие боялись идти дежурить на «вышку». Их чувства ее не интересуют: «Беспардонное шкурничество лезет из всех щелей»[311]. У мальчика, с которым училась другая блокадница, В. Базанова, умер отец. Сочувствия к нему нет: он сразу отвез тело в морг и даже не поинтересовался, сколько хлеба берут за рытье могилы, хотя получал продукты по отцовской «карточке». Он, к тому же, смог «разжалобить» мастера и иметь дополнительный обед и ужин[312]. Понять человека, который остался сиротой, она не захотела – довольно и того, что ей известно. Из этой характеристики вообще исключены все «оправдательные» мотивы. Она кажется лишь собранием низостей.

Е. Мухина записала в дневнике 21 ноября 1941 г. рассказ жившей в их семье пожилой женщины. Она стояла в очереди за вермишелью и ей не хватило – «пришла… уставшая, замерзшая, с пустыми руками». Повезло другой родственнице, находившейся ближе к прилавку: «Какая сволочь! Не могла поставить старушку перед собой…»[313]. О том, что могло не достаться вермишели тем, кто находился перед «старушкой», она не говорит. В рассказах о нечестных поступках всегда видишь такую непоследовательность: где-то отстаиваются общепринятые понятия о чести, где-то они искажены представлениями о чести родных, о политической и профессиональной чести. И не находили противоречий между традиционными представлениями о морали и теми действиями, которые вынужден был совершать и сам обвинитель под давлением блокадных реалий.

Вместе с тем осуждение поступков других людей побуждало решительнее, чем обычно, отмечать свои нравственные идеалы. Жестокость приговоров означала и признание за собой обоснованного права выносить их. В неприязни к аморальным людям, подспудно или явственно, проявлялся именно этот категоричный подход: «Я бы так не поступил». Улавливая порой мельчайшие отступления от этики у других, неизбежно проводили и для себя границу, которую перешагнуть было нельзя.

Е. Мухину после смерти матери приютила подруга – стараясь как-то отблагодарить ее, она ухаживала за ее отцом. За ужином ест «пустой суп»: «хлеб до вечера не дотянуть»[314]. Рядом на столе много хлеба, банка с сахаром. Подруга берет «большие толстые ломти и ест их, посыпав сахаром»[315] – каждую деталь замечает голодная девушка. С ней не делятся: «Я знаю, завидовать нехорошо, но все-таки мне кажется, что Галя могла бы мне давать в день по маленькому кусочку хлеба без всякого ущерба для себя»[316]. Скрупулезно подсчитывает, сколько хлеба получает подруга: собственный паек, еще паек матери, которая недавно умерла, и отца – будучи больным, он не может есть хлеб. 1200 грамм в день – неужто подруга съедает так много? Сухарей она почти не сушит, значит, складывает хлеб в шкафу, где он черствеет. Так это или не так – она не знает. Но ведь шкаф закрывается на ключ, а для чего это нужно, если не для того, чтобы прятать продукты. «Получается очень нехорошо». Она с каждым днем слабеет от голода, а в шкафу лежит и черствеет хлеб. Она говорит об этом теперь без всяких оговорок, как о чем-то реальном – усиливаясь, чувство возмущения заставляет отметать всякие предположения, способные оправдать подругу. Конечно, это чужой хлеб, да и Галя – чужой человек, но… «Я бы на Галином будь месте из жалости дала бы кусочек хлебца. Мое сердце бы не выдержало». Почему бы ей, подруге, не понять, что если человек не просит, то это не значит, что он сыт: «Я ни за что первая не попрошу. Я слишком горда и самолюбива, чтобы быть попрошайкой». А ведь подруга знает, как голодает оставшаяся сиротой девушка, потому что 300 гр. хлеба в день – это очень мало, и ей, затянутой в воронку блокадного ада, тоже хочется есть, очень хочется есть, и бесконечны страдания, когда «так и подсасывает и тянет в желудке». Одно у нее желание – откликнулись бы, пожалели, помогли ей, спасли бы ее: «Боженька. Боженька, услышь меня. Я кушать хочу, понимаешь, я голодна… Господи! Когда же этому будет конец»[317].