Феофан Прокопович{54}
Феофан Прокопович{54}
История о избрании и восшествии на престол блаженной и вечнодостойной памяти государыни императрицы Анны Иоанновны, самодержицы всероссийской.
Преставился Петр II 1730 года января 18 дня во втором часу пополуночи (…). И долго разглагольство было о наследнике государе с немалым разгласием. Князь Алексей Григорьевич Долгорукий, невесты новопреставлешегося государя родитель, дочери своей скипетра домогался, которой его дерзости, яко весьма нечаянной, многие удивились. Но он, властолюбием ослеплен, не устыдился показать и некое письмо, якобы Петра II завет, прежде кончины своей написанный, которым будто бы он державы своей наследие невесте Екатерине укрепил.
Дивное всем стало князя Алексея бесстудие (кроме одних, часто, свойственников его), и на требование его, весьма непристойное и смеха достойное, никто не посмотрел. Понеже отнюдь не могло быть вероятно, дабы учинил то государь – до болезни своей отрок, крепким составом цветущий и толь сильное имеющий здравие, что многолетнего весьма жития надежду подавало, – как же бы он мог и подумать о близкой своей смерти? А когда пришла ему болезнь (которая, не более двенадцати дней удручая его, умертвила), во все то время делали ему потешку скорого к первому здравию возвращения – не то чтоб ему о будущей смерти повещать, хотя бы и подлинно ведано, что ему прочее живу не быть.
По отвержении же того домогательства требовано других господ мнения. Разные были голосы, однако же вне фамилии государей не выходили. Некто приговаривал и за бабкою Петра И, недавно из заточения освобожденною. Но сие прочие судили яко непристойное и происшедшее от человека, корыстей своих ищущего, самым молчанием притушили. А когда произнеслось имя Анны, вдовой Курляндской герцогини, дщери Иоанна царя, большего Петра I брата, купно с ним до кончины царствовавшего, между Екатериною и Параскевою средней сестры, тотчас чудное всех явилось согласие, которому спорить не посмели и оные, коим закладенная и, по мнению их, неотъемлемая уже в руках была высочайшая власть, а тогда от них уходила.
О перемене формы или образа царствования (чего неции из оных господ и прежде сего желали и желания в себе утаить не могли, как уже ясно о том покажется) в сем тогда же собрании (хотя не при всех, но по выходе оттуда многих прочих) говорено, и, что о том умышлено, ниже сего известно будет. (…)
Здесь же, во-первых, надобно, кажется, изъяснить, кто они и сколько их было, которых в повести сей нарицаем верховными? При императрице Екатерине I сверх установленного Петром I Сената новое и от Сената высшее правительство учреждено, и украшено оное особливым именем Верховного Совета.
Сее ж собрание в том вящую от Сената имело силу, что и некую власти часть, Сенату отнятую, приняло к себе и что большую важность возымело; однако же, что ни хотел бы Верховный Совет вновь уставить, не волен был сделать то без изъявления императрицы. А когда сей не стало, а настал Петр II, двенадесятилетний тогда отрок, тогда Верховный Совет, получив себе, по своему мнению, совершенную и свободную власть, и мог и дерзал делать, что хотел. Да и тогда еще правительство оное не могло ничего учинить без воли князя Меншикова, который его член был, наипаче когда сей дочь свою Петру II в невесту отдал публичным обручением.
Всех совета того членов девять человек было, а по изгнании в ссылку Петра Толстого, потом же Меншикова, собрание оное умалилось. А после того новым прибавлением стало в числе осьмиличным.
Именно же сии были: великий канцлер Гаврило Иванович Головкин – первый, другой неизвестного, почитай, порядка князь Дмитрий Михайлович, да брат его князь Михаил Михайлович, фельдмаршал, Голицыны; князь Василий Лукич, князь Василий Володимирович, князь Михаил Володимирович, князь Алексей Григорьевич и сии четыре единой фамилии Долгорукие. Один еще из нации немецкой Андрей Иванович Остерман. Добавил бы число Феодором Матвеевичем Апраксиным, адмиралом, но не стало его тогда, когда еще не все здесь упомянутые ко оному правительству причтены были.
Именованные же Долгорукие, каковое ни заседали место в том собрании, однако же других товарищей своих весьма были сильнейшие, имея основание на сродстве своем, князе Алексее Григорьевиче, который в руках своих имел Петра II и его же, государя, по всякому примеру Меншикова, приводил к понятию в жену дочери своея уже обручения совершением, и потому один он всего Верховного Совета сильнейший стал.
Еще же и сын его, князь Иван Алексеевич, о котором в народе слух обносился, что в великой у Петра II милости, много Долгоруких фамилии придавал можности. Но скоро явилось, что Иван сей пагуба паче, нежели помощь, роду оному приносит. Понеже бо и природою был злодерзостен, еще к тому толиким счастием надмен, и ни о чем, яко бы себе не доводилось, не думал. Не только весьма тех презирал, но и многим зело страх задавал, одних возвышая, а других низлагая по единой прихоти своей. А сам на лошадях окружен драгунами, часто по всему городу необычным стремлением, как бы изумленный, скакал, но и по ночам в честные домы вскакивал – гость и досадный и страшный!
И до толикой продерзости пришел, что кроме зависти нечаянной славы, уже праведному всенародному ненавидению, как самого себя, так и всю фамилию свою аки бы нарочно подвергл. (…)
Тии же то верховные господа, собрав первее по кончине Петра II, как уже выше показано, Совет, когда царевне Анне императорская власть согласием всех присутствовавших присужена стала, многих домой отпустили, а сами советовали: как бы власть государеву сократить и некими установлении малосильнее учинить? На что найпаче Долгорукие настояли, показуя вид, будто бы они нарочно к некоей пользе служат, а самым делом желая получить себе хотя часть царской власти, когда целой оной достичь не могли. (…)
На другой день по представлении государевом выправили в Курляндию князя Василья Лукича Долгорукого, придав ему будто бы двоих товарищей (один же из них был Голицын кн. Михаил Михайлович меньшой), но с такою скоростию, что на расставленных нарочно для того частых подводах, казалось, летели они, паче нежели ехали. Тщались же то пред всеми утаить, но тотчас по всему городу ведомо учинилось.
В то же время по всем дорогам, которыми можно бы кому в Курляндии пробираться, крепкие заставы расположили, дав оным солдатам указ, дабы оттуда к Москве идущих пропускали, а от Москвы туда шествующих удерживали бы и письма бы у них обирали.
И от такого их действия не токмо догадливые люди, но тупые простолюдины явно уже видеть могли, что господа верховные затевают. И не трудно было разуметь, что они вымышленный от себя новый царствования порядок хотят государыне поднесть именем всего народа, аки бы всенародным согласием утвержденный. Опасаясь же и боясь, дабы от кого уведомлена государыня коварства их не познала, старались каким-то сбережением, чтоб она о том знать не могла, покамест сама в руки им не достанется. Многие же и проклинали таковый поступок, яко к презлейшему обычаю образец, что они так делали с ожидаемым государем своим, как по нужде делают с наступающим неприятелем.
Жалостное же везде по городу видение стало и слышание. Куда ни прийдешь, к какому собранию ни пристанешь, не иное что было слышать, только горестные нарекания на осьмиричных оных затейщиков. Все их жестоко порицали, все проклинали необычное их дерзновение, несытое лакомство и властолюбие. И везде в одну, почитай, речь говорено, что если по желанию оных господ сделается (от чего сохранил бы бог!), то крайнее всему отечеству настоит бедство. Самым им, господам, нельзя быть долго с собою в согласии: сколько их есть человек, чуть ли не столько явится атаманов междоусобных браней, и Россия возымеет скаредное оное лицо, каковое имела прежде, когда, на многие княжения расторгнена, бедствовала.
И не ложные, по моему мнению, были таковые гадания, понеже русский народ таков есть от природы своей, что только самодержавным владетельством храним быть может. А если каковое-нибудь иное владение правило воспримет, содержаться ему в целости и благосостоянии отнюдь не возможно. Но о сем намерение наше есть особливые доказательства написать.
Между же тем произошло в слух, что другой родился союз, осьмиличному противный. Знатнейшие, сиречь из шляхетства сноситься и советоваться начали, как бы действительно вопреки стать верховникам и хитрое их строение разрушить, и для того по разным домам ночною порою собирались.
Я в то время всяким возможным прилежанием старался проведать, что сия другая компания придумала и что они к намерению своему лучше усмотрели. И скоро получил я известие, что у них два мнения спор имеют. Одно – дерзкое на верховных господ. Когда они в место своего [собрания] соберутся, напасть незапно оружною рукою и, если не похотят отстать умыслов своих, смерти всех предать. Другое мнение кроткое было: дойти до них в собрании и предложить, что затейки их не тайна; всем известно, что строят, не малая вина одним и не многим государства состав переделывать. И хотя бы они преполезное нечто усмотрели, однако же скрывать то перед другими, а найпаче и правительствующим особам не сообщать, неприятно то и смрадно пахнет.
Оба же мнения сии не могли произойти в согласный приговор. Первое яко лютое и удачи неизвестной; а другое яко слабое и недействительное и своим головам беду наводящее. И тако некоего другого средствия искать надлежало.
Достал же я и о том еще ведомость, что сии верховников супостаты и между собою не единодушны были, но весьма противного хотения. Некоторые из них тщались старое и от прародителей восприятое государства правило удержать непременно. А другие, да еще сильнейшие, того же хотели, что и верховники. Досадно им было, что они их в дружество свое не признали. И Потому нетрудно мне было прорицать, что сии верховных противники ничего не сделают. И поистине все их действие день к дню знатно простывало..
Хотя же и другая сия факция зело старалась собрания свои утаить, и один заклинал, дабы нишхнуть о сем, и все великие на себя налагали клятвы, если бы кто вынесть советы дерзнул; однако же от верховников утаиться не могло. Были в толиком множестве (понеже до пятисот человек себя исчитали) непостоянные и вероломные.(…)
Не без страха же было верховным, когда еще не знали они, как дремливое было противников действие. Нарочно от них рассевался слух о страшных на противников своих угрожениях, и что мятежная их сонмища Верховному Совету гораздо ведома, и что непокойные оные головы судятся яко неприятели отечествия, и скоро пошлется или уже и послано, ловить их за арест, и что дурно они на множество свое уповают, понеже в числе верховных и главные полководцы обретаются, и никому из них утаиться и бежать беды нельзя, понеже немногие пойманные покажут на пытках и прочих, и явится, кто каковой казни достойны будут.
И хотя таковые вести пошептом в народе обносились, однако ж толикий страх делали новым союзником, что многие из них, особливо малосмощные, и в домех своих пребывать опасались, но с места на место переходя в притворном платье и не в своем имени, по ночам только, куда кого позывала нужда, перебегали.
Однако же верховники, поражая страхом суперников своих, сами еще не ощущали в себе бесстрастия. Смущала их злая совесть и что неизвестно было, чем окончится дело их толь дерзновенное. Начали же призывать к себе первейших из противной компании, и принимать с ласкосердием, и к общему сословию преклонять, клянясь и присягая, что они за собственным своим интересом не гонятся, и жаловались, что напрасно то в грех им постановлено, что они совета своего всем прочим не сообщили тогда того вину, что хотели они первее искусить и отведать: какову себя покажет на их предложение избираемая государыня? А то уведав, они имели намерение всех членов созвать и просить ответов, что кому заблагорассудится к полезнейшему впредь состоянию государства, обещевая вскоре то учинить и себя яко неповинных перед теми оправдать.
Таковые же верховных выправки, кто из опасных и неверных мужей слышал, ведал, что то обманное ловительство; но другие, и числом множайшие, сими пленницами уловлены остались.
Когда же тако чрез двенадцать дней, а не больше, с обою сторону различно мятется, а мы, что-то со временем хощет быть, дожидаемся. И во вторый день февруария посланные от Верховного Совета по сенаторским, архиерейским и прочих чинов домам разносят повестки, что Верховный Совет на утренний день всех в собрание призывает (нарочно удерживаясь от наречия «указывает», и указ их словом призву умягчивая). Те же вестники и приносили собрания того вину, будто о государственном установлении советовать будут.
Чудно же поистине сказать, каковые многих тогда явились разгласия! Одни, да и множайшая часть, говорили, что уже в затейках своих Верховный Совет раскаялся и хощет просить себе в том прощения, как то члены его в незапных разговорах и обещались. А другие все иное помышляли, и как сами оного к собранию призву не любили, так и всем ходить туда весьма не советовали, прилежно внушая, что новая то верховников хитрость и злое изобретение, как бы им прочих или к согласию затеек своих сильно понудить, или противящихся себе вдруг придавить.
В тот же день какая тайная нашлась поговорка, будто из Курляндии пришло письмо в Верховный Совет. И когда сие опаснейшие оные услышали, и паче тщились всех от повещенного собрания отводить, ибо они, присматриваясь тогда, каковым лицом являют верховники, примечали, что не только сами они, но и слуги их необычно веселы и радостны были. И потому не было уже сумнительно, что ухищрение верховников удалось, и Анна-государыня, ложным якобы всего народа именем сведенна, на подложные их договоры пристала. И сей многих догад непогрешительный был, но большая часть перемогла лучшую.
В третий день февруария превеликое множество к назначенному месту собралось. Где когда ожидано, что таковое к советованию от верховников произнесется, тогда они, указав молчание, и велели читать присланное из Курляндии письмо. И делом явилось сущее то, что опаснейшие прорицали. Было то послание Императрицы Анны и содержало в себе следующее…[69]
Никого, почитай, кроме верховных, не было, кто бы, таковое слышав, не содрогнулся. И сами те, которые вчера великой от сего собрания пользы надеялися, опустили уши, как бедные ослики. Шептания некая в множестве оном пошумливали, и с негодованием откликнуться никто не посмел.
И нельзя было не бояться, понеже в палате оной по переходам, в сенях и избах многочинно стояло вооруженное воинство, и дивное было всех молчание. Сами господа верховные тихо нечто один с другим пошептывали и, остроглазами посматривая, притворялись, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются.
Один из них только, кн. Дмитрий Михайлович Голицын, часто погаркивал: «Видите-де, как милостивая государыня, и каково мы от нее надеялися, таковое она показала отечеству нашему благодеяние. Бог ее подвигнул к писанию сему; отсель счастливая и цветущая Россия будет». Сия и сим подобная до сытости повторял.
Но понеже упорно все молчали, и только он один кричал, нарекать стал: «Для чего никто ни единого слова не проговорив? Изволил бы сказать, кто что думает, и хотя нет-де ничего другого говорить, только благодарить толь милосердой государыне». И когда некто из кучи таким голосом с великою трусостию примолвил: «Не ведаю-де и весьма чуждуся, из чего на мысль пришло государыне тако писать?» На которые его слова ни от кого ответа не было.
Потом кн. Алексей Михайлович Черкасский предложил словесно, дабы ему и прочей его братии дано время порассудить о том свободнее. И на то соизволили верховные, желая паче отпустить прочь упрямых и себя от страха освободить, нежели вменя то в пользу свою.
Архиереи же синодальные учали домогаться, чтобы, больше не отлагая, собраться и совершить благодарственное молебствие, чему уже и не спорил никто. Повелел же Синод диаконам возносить государыни имя с полною монаршескою титлою, самодержавие в себе содержащею. Что и сделано; да то ж верховным весьма нелюбо стало, и каялись, что о том прежде запамятовали посоветовать. И когда же в тот день Синод посылал во все страны письменные титулования государыни формы, посылали и они, но титлы самодержавия, уже прежде оброненной, переменить не посмели.
Из оного времени видеть было можно, что всякого, почитай, чина и звания люди, якобы дряхлы и задуманые ходили и будто нечто глубокое размышляли. И не можно было иначе поступить, у кого здравый смысл и разум был. Понеже, хотя затейка верховных господ и не тайна была, однако же никто не надеялся, дабы они отважились так рабские и тесные владения уставы на императрицу накинуть. (…)
В десятый день февруария получена ведомость, что государыня от Москвы уже недалече. И скоро потом от чина церковного три архиерея да три сенатора от гражданского на встречу ее величества выправлены.
Да тут жалостное нечто и примечения достойное явилось. Когда оные сенаторы и архиереи по определению Верховного Совета именем всех чинов императрицу приветствовать в дорогу наряжались, нужда им была требовать пашпорта от Верховного Совета, и получили. А когда доехали до заставы (о чем прежде упомянуто), понеже еще далече того места была государыня, тогда капитан, заставу держащий, с объявлением от них пашпорта как самих господ, так служителей считал и потом дале шествовать пропустил.
Вместе ли и совокупно сенаторы к государыне; которая, тогда в селе Чашниках остановилась, прибыли или порознь и особно, я о том неизвестен и не проведывал, яко ненужного, а о сем от неких из свиты князя Василия Лукича после я уведомился, что, когда как архиереи, так и сенаторы государыню приветствовали, тогда оный князь Василий весьма прилежно на глаза их присматривался и на все их движения и мгновения остро наблюдал. Толико сиречь трусливо и опасно было оное властолюбивое шатание. А правилам политическим сходна ли была хитрость оная, иным на рассуждение оставляю.
Еще же и сего проронить ненадобно, что когда некоторые из приветствовавших, откланясь государыне, прежде ее походу к Москве возвращались и зело скоро бежали, и уже три версты проехали, тогда государыня, из квартиры выехав, тотчас их миновала и незадолго из глаз вышла. И в том бо господа оные имели попечение, чтоб елико можно спешить, которое поспешение так жестокое было, что в десять дней (а если нужные в Риге, Пскове, Новгороде и Твери остановки выключить, то разве в восемь дней) больше тысячи верст убегли с немалым здравия государыне нарушением.
И того же дни прибыла императрица в село Всесвятское, седьмь верст от Москвы расстоянием. И зде для успокоения остановясь, приказала Петра II до своего в град пришествия погребению предать, – что в утре совершилось.
Но и тут приключилось нечто непростое и такое, что трудно сказать, удивлению ли паче или смеху оное подлежит? Дванадесятого дня февруария на всходе солнца все чины в дом представлявшегося государя сошлись. Но долго ничего не делано, и неведомо, чего ожидали. Мы думали, что к церемонии оной не все изготовлено, однако ж ничего, что б не готово было, усмотреть не могли. И когда некто из знатных особ, стужив долгим сидением, спросил у одного действия того управителя: «Для чего поход доселе не начинается?» Он ему отвечал, что еще не дождались от Верховного Совета определения: где и как быть в церемонии покойного государя невесте. А она-де требует себе как места, так и наряда и всей славы императорской.
И то многие слыша, великим негодованием возроптали, браня и проклиная необычное тех людей бесстудие. И ничего дожидаться не веля, устроились все к погребальному походу, в котором мечтанная императрица нигде не явилась.
Всяк же может тут видеть, что князя Алексея, родителя помянутой невесты, и других им сродников и сие дельце было, и что они, видя у себя отнятое, которое мечтали в руках своих иметь – монарший скипетр, не оставляли ничего, что бы ни показалось к высокости их угодное. Прежде уже мы показали, как бесстудно князь Алексей оный показывал хартию, якобы прямой завет, от Петра II написанный. А когда то не удалось, то избрали они императрицу, да без власти и силы, чтоб сами тем завладели и они бы делом царствовали, а государыня царским только именем тешилась. Но дабы и вид славы царской не весьма от дому их отлучался, сию-то штучку употребить затеяли. Понеже если бы Катерина их в погребальной церемонии императорское место заняла, сделали бы оную, если не равною самой государыне, то хотя второстепенною, да еще, чаю, и на том не остановились.
Того же февруария в… день[69], который тогда воскресный был, императрица Анна в Москву вошла с великою славою, да и сама не имела чем веселиться, и многие о бедном ее состоянии тужили и печалились. Когда вошла в дом царский, тотчас узнала, что она якобы полонена и заключена в честную тюрьму. И нельзя сей было иначе думать, понеже князь Василий Лукич Долгорукий, который из Курляндии привез ее в Москву, у самых дверей светлиц, ко пребыванию ее уготованных, занял себе другие светлицы, так что никому невозможно было доступить до государыни без его позволения. Да и кого допускал, за тем и сам вхаживал, и никто отнюдь, ниже сестры ее величества, не волен был, что ни есть поговорить, разве присутствующу и слышащему ему.
Между тем верховные господа прежнюю присяги форму, которою народ на верность государю своему себя обязует, переменя, новую выковали, вымарав многие как обносилась речь, самодержавие заключающая. И потом февруария в… день всех чинов созвали для присяги к первопрестольной церкви, которая вкруг по площади многим воинством обставлена была. И тогда в собрании Верховного Совета некоторые из шляхетства о переменной присяжной форме спорили. А в палате синодской первый член, архиепископ Новгородский[70], как к товарищам своим, так и ко всем прочим архиереям и архимандритам (а было многое число), увещевательную речь имел, ясно показуя, что великое весьма дело есть присяга, и вечно наводит бедство, если кто присягает на то, что противно совести, или чего и сам не хочет, или не ведает. И для того настоял, дабы Синод от Верховного Совета Новосоставленной, как слышно, присяжной формы первее требовал, чтоб знать, что в ней содержится.
И тако из Синода в Верховный Совет секретари посыланы, ходили, и возвращались один по другому, и доносили, что господа верховники не отрицают прислать в Синод требуемую форму, однако ж не присылали. И когда того синодальные многократно чрез посылаемых секретарей домогались, а верховные многократно прислать обещались, внезапно в Синод повещено, что господа верховные в церковь вошли и духовных тамо ожидают. Новгородский тою ведомостию смущен, советовал не ходить туда, но как увидел, что все идут, будто бы некоею силою влекомы, и сам за ними пошел.
Только же что вошли архиереи в церковь, тотчас господа верховные стали ласкательно просить их, дабы первые они учинить присягу изволили, яко всего народа пастыри и в духовных делах предводители. И тогда Новгородский, воспросив у собранного народа молчания, которое и сделалось, в той же силе, как говорил в Синоде, всем вслух о присяге проповедовал. Великое собранных было множество, и все из шляхетства. И на слова архиерейские краткие из кучи ответы с воздыханием произнеслись, что истинное тое наставление и что присяга дело страшное!
Увещевал же всех архиерей, дабы никто безрассудно присягать не торопился, и домогаться стал, чтоб первее форма присяги всем вслух и с амвона прочтена была, чтоб все могли ведать, на что присягать надлежит или не надлежит. Прекословил же Новгородскому князь Дмитрий Голицын, но из речей его архиерей оный вящие к делу своему доказательства выводил. Но прочие из верховных, опасаясь, чтобы не пришло до смутки, скоро на требование Новгородского позволили. Да и тут вещица весьма чудная приключилась: когда велено секретарю взойти на амвон и формулу присяги прочесть, и се ни у него и ни у кого не было формулы, которых многие тысячи напечатано. Из чего можно видеть, что факция оная все торопко и непорядочно делала и в затейках своих больше имела страха, нежели упования.
Когда же принесли и прочли формулу, стало явно слышащим, что хотя некие прежние речи, самодержавие означающие, выключены, однако же не включено других, которые бы ясно изображали новый и от прежнего разнствующий владения образ, и осьмоличные оные владетели не именованы (чего найпаче весь народ, ожидая, дрожал), и о подверженных государыне договорах ничего не упомянуто. И вся присяги перемена в сих речах была, что присягают отечеству и государыне.
Того ради, как архиереи, так и из мирских начальнейшие, порассудив, что формула верховникам не к пользе и впредь к раздружению намерения их помешки сделать не может, приговорили принять оную снисходительно. И тако по словам оной формы присягу исполнили. Обносится же, что сочинена была формула иная, затейкам верховных господ служащая весьма, да произнесть ее господа не посмели.
Видно же из сего, что господа верховные никакой себе выторжки не получили, однако ж как они, так сродники и друзья их, якобы в некоем благопоспешении своем, торжествовали. Учинилась из того другим немалая тревога и разные догады родились: одни думали, что господа оные притворяют себе вид веселия, чтоб себя побежденных не показать; а другие радость их в том быть рассуждали, что противная их факция кое-как затихла и таковая тишина угодна им к вящему дерзновению. Простые и трусливые говорили, что в новой оной присяжной форме некое содержится таинство, самим только творцам ведомое, а прочим непостигаемое. Что же то ни было, только нахальная оных господ бодрость всем была с досадою.
Паче же всего беднее самой государыни состояние, аки бы пред очима ходящее, на гнев и ярость позывало. Не приходит она, не видит, не поздравляет ее народ. А когда тому всюду весть приносилась, что кн. Василий Лукич как бы некий дракон блюдет неприступну, и что она без воли его ни в чем не вольна, и неизвестно, жива ли, а если жива, то насилу дышит, и что оные тираны имеют государыню за тень государыни, а между тем злейшее нечто промышляют, чего другим и догадываться нельзя.
Сия и сим подобная, когда везде говорено, ожила другой компании ревность, и жесточае, нежели прежде, воспрянулась. Видеть было на многих, что нечто весьма странное умышляют, но тихомирные головы к тому всех приклонили, дабы мятежное оное господство упразднить правильным и безопасным действием. Сшедшись в едино собрание, многие из шляхетства написали государыне челобитную, в которой объявили, что бывшее в Курляндии посольство не только без согласия всех чинов, но и без ведома и нарочно скрытно устроено от приватных осьми человек для домашних их интересов, и покорно просят ее величество, чтоб договорное курляндское письмо, ей подверженное (хотя она, лживому доносу простотою поверя, и подписала), изволила отвергнуть и уничтожить, яко некий незаконный изверг и урод, на гибель отечества от немногих затейщиков изданный.
И скоро великим множеством в палаты царские вшед, стали требовать, дабы до ее величества приступить им позволено. Сие услышав, выбегл к ним князь Василий Лукич и, притворяся, будто бы во всем том с ними согласен, стал сочиненной от них челобитной просить, обещавая тотчас оную подать в руки ее величества. Но никто так нечувствительный не был, кто бы коварства его не узнал. Все вопить стали, что подданных от государыни и сынов от матери отрывать не надлежит, а кто не так мудрствует, тот враг есть и государыни и государства. И тако он, стыда, страха и ярости исполнен, отошел от них.
Была тогда у государыни сестра ее, царевна Екатерина, и она прежде о таковом шляхетства намерении уведомлена, слыша ныне о собрании их, все, что сделалось, государыне донесла, увещевая войти к ним и послушать их челобитья. И свободно было о сем говорить, понеже князь Василий Лукич на слух оного собрания выходил, как уже упомянулось.
Вышла государыня в залу и, стоя под балдахином, впустить просителей и прошение их прочесть повелела; а по прочтении того приказала тотчас подать себе письмо курляндское. Потом произнесла краткую речь в таковой силе, что, хотя весьма тяжелые поданы ей были царствования договоры, однако же, веруя, как ей докладывано, что оные от всех чинов и от всего российского народа требуются, для любви отечества своего подписала. А понеже ныне известно является, что лжею и лестию сделан ей обман, того ради оные договоры, яко сущею неправдою от себя исторженные, уничтожает и рукописание свое никому впредь иметь за важное приказует. И то сказав, тотчас упомянутое письмо, до рук ее поданное, разодрала и на землю бросила. Воскликнуло предстоящее всех множество, зело ее величество благодарствуя и кланяясь.
Были же при том некоторые и от верховников, и когда просители оные, благодаря государыню, кланялись, тогда и сии поклонились, – кое действие их, понеже паче всякого чаяния показалось, подало в народ довольную смеха материю.