Из записок Е. Р. Дашковой{117}

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Из записок Е. Р. Дашковой{117}

25 декабря, в день рождества Аристова, мы имели несчастье потерять императрицу Елизавету. Я могу засвидетельствовать как очевидец, что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида (как то утверждают некоторые авторы мемуаров о России, записывавшие только то, что соответствовало их образу мыслей, хотя девять десятых жителей Петербурга могли бы засвидетельствовать совершенно противоположное). Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать. Мой муж был в другом конце города, в Преображенском полку. Я еще не знала о смерти Елизаветы, но шествие двух вышеупомянутых полков возвестило мне о ее кончине. День рождества Христова, считающийся у нас одним из самых больших праздников, торжественно чтимых народом, казался мрачным, траурным днем; все лица были печальны.[144] (…)

Все эти события сильно взволновали общество. С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно бы быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам.

Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или, слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных. (…)

Тем временем я, не теряя времени, старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека и Бредихина (Бредихин приходился нам родственником по жене, урожденной княжне Голицыной), братьев Рославлевых, майора и капитана Измайловского полка, и других. Я видалась с ними довольно редко, и то случайно, до апреля месяца, когда я нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества. Я часто посещала своих родных и Кейта; словом, я взяла за правило показываться всюду, где меня привыкли видеть, и, только когда оставалась одна, можно было заметить, что я поглощена планами, которые были как будто и выше моих сил.

В числе иностранцев, прибывших в Россию, был один пьемонтец, по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; он был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он нашел, что занимаемое им место ему не подходило, так как он не знал ни продуктов, ни водяных сообщений и т. д., и попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат; я поговорила о нем с государыней, совсем не знавшей его, предполагая, что она может сделать его своим секретарем, но она ответила мне, Что переписывается только с родными, так что ей секретарь не нужен, и что, во всяком случае, она навлекла бы на себя неудовольствие и подозрение, если бы взяла на эту должность иностранца. Мне, однако, удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу и поручить ему улучшить земли, которые Петр III только что дал ей в удел, и устроить на них фабрики [145]. Он никогда не был мне ни другом, ни советчиком, как то уверяли некоторые авторы, подкупленные французами, которые, негодуя на то, что у Екатерины Великой были Суворов и русские как подданные и как солдаты, чтобы водворить порядок во Франции и во всей Европе, распускали о ней клевету за клеветой. Они не оставили в покое и меня, думая, что Екатерина Великая будет недостаточно очернена, если в придачу они не загрязнят и Екатерину маленькую (я ношу тоже имя Екатерины).

Фельдмаршал Разумовский, человек беспечный, с которым государь обходился очень дружелюбно, несмотря на это, не мог не видеть его полной неспособности управлять империей и опасностей, которым она подвергалась. Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью; представлялось чрезвычайно важным иметь его на нашей стороне, но всем нам казалось почти невозможным склонить его на это. Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность и содрогнулся бы от ужаса, если бы его посвятили в заговор, в котором он должен был бы играть одну из главных ролей.

Однако я не отступила перед этими трудностями. Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружественной ноге, но не надеялись заставить его действовать в нашем смысле. Я посоветовала им каждый день, сперва неопределенно, затем и более подробно, говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу насчет готовящегося большого заговора и переворота; я рассчитывала, что он, конечно, не станет доносить об таких разговорах; когда же наш план созреет окончательно, они откроются ему и дадут ему почувствовать, что и он завлечен в заговор и не может отступить, так как они сообщили остальным его участникам о разговорах с ним, не вызывавших в нем протеста или неодобрения; они объяснят ему, что он находится в такой же опасности, как и они, и рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать заодно с нами. Они сделали, как я их научила, и наш план удался на славу.

Я продолжала посещать английского министра Кейта. Однажды он мне сообщил, что в городе распространились слухи, что в гвардии готовится бунт и что главной причиной его была нелепая война с Данией. Я спросила, не называют ли имен главарей.

– Нет, – ответил он, – и я думаю, что их вовсе нет; офицеры и генералы не могут иметь ничего, против войны, которая даст им возможность отличиться. Вероятно, все кончится тем, что сошлют в Сибирь нескольких лиц да солдат накажут розгами.

Меня обеспокоило широкое распространение этих слухов, но делать было нечего, и приходилось торопиться, насколько возможно, с развязкой.

Тем временем я вела образ жизни, который должен был дурно отозваться на моем здоровье; я так же часто, как и раньше, посещала родных. В почтовые дни я писала длиннейшие письма моему мужу и плакала о разлуке с ним. Остальные дни недели, за исключением немногих часов сна, я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света. Так как я не отличалась крепким здоровьем, румянец сбежал с моих щек, и я худела с каждым днем; вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня. (…)

Меня посещали мои родные, и между ними и дядя, граф Панин, как только позволяли его обязанности воспитателя[146]. Так как для нас было очень важно, чтобы человек его характера принадлежал нашей партии, я несколько раз решалась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III и спросила его, какие последствия повлекло бы за собой подобное событие и кто и как управлял бы нами. Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии. Я забыла упомянуть об одном обстоятельстве, привлекшем мне доверие графа Панина, вследствие того что его племянник, князь Репнин, которого он очень любил и уважал, блестящим образом доказал мне свое доверие и почтение.

Я часто встречалась с князем Репниным у княгини Куракиной, у которой жила его жена, княгиня Репнина (она была сестра князя Куракина и приходилась двоюродной сестрой моему мужу). Он меня понял совершенно и увидел, что мною руководили строгие принципы и восторженный патриотизм, а не личные интересы и мечты о возвеличении моей семьи. Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно было для отпразднования заключения мира с прусским королем, и в Летнем дворце состоялся еще ужин в присутствии нескольких городских дам, любимых генералов и офицеров и прусского министра; тут Петр III по-своему изобразил свою радость, и его в четыре часа совершенно пьяного вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец. Однако перед отъездом из Летнего дворца он наградил мою сестру Елизавету орденом св. Екатерины [147] и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин, с тем чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля. Князь Репнин приехал ко мне прямо из Летнего дворца в пятом часу утра. Я еще спала, но он настоял на том, чтобы мне доложили о его приезде. Лакей постучался в дверь уборной, смежной с моей спальной, и я проснулась. Я подняла старушку, которая всегда спала около моей постели, и она, узнав, в чем дело, объявила мне, что меня желает видеть мой двоюродный брат, князь Репнин. Я быстро накинула платье, вышла к нему и была поражена как его ранним посещением, так и новостями, которые он мне привез. Он был очень взволнован и прямо приступил к делу.

– Все потеряно; ваша сестра получила орден св. Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом короля прусского.

Как ни была я поражена этими известиями, я не пожелала продлить посещение князя и сказала ему, что с характером Петра III трудно предвидеть последствия его слов и поступков, но и не следует их бояться; я посоветовала ему вернуться домой и на следующий день рассказать о всем случившемся своему дяде, графу Панину.

После ухода князя Репнина я более не ложилась спать и принялась раздумывать над различными проектами касательно завершения переворота, предложенными нашими заговорщиками. Но все это были только предположения, и определенного плана еще не было, хотя мы и согласились единодушно совершить революцию, когда его величество и войска будут собираться в поход в Данию. Я решила открыться графу Панину при первом моем свидании с ним.

Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената.

– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, – но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота.

При этом я назвала ему главных заговорщиков: братьев Рославлевых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова, князя Барятинского, Хитрово и других – и Орловых, которых они привлекли на свою сторону. Он был поражен и испугался, узнав, как я далеко зашла и что я ничего не сообщала императрице о своих планах, боясь ее скомпрометировать.

Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости, и, чтобы не вступать в ненужные споры, я стала объяснять ему, как важно было бы иметь на нашей стороне Теплова [148], и, так как я сама его видела очень редко, он, граф Панин, является единственным человеком, который мог его привлечь и вместе с ним и графа Разумовского, на которого он имел несомненное влияние. Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему в свою очередь самой переговорить с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти, вследствие того что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план [149].

Новгородский архиепископ был человек очень образованный и пользовался всеобщим уважением и любовью духовенства. Его просвещенный ум ясно понимал, что в царствование такого царя, каким был Петр III, значение церкви неминуемо будет умалено. Он не скрывал своей скорби по этому поводу и был готов содействовать нам в той мере, в какой ему позволяло его пастырское достоинство. Для нас это было очень важно, так как, в числе прочих качеств, он обладал трогательным и мужественным красноречием, увлекавшим его слушателей.

На этом дело и стало. В течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план все еще не созревал. К своему удовольствию, я узнала от дяди моего мужа, князя Волконского, только что вернувшегося с войны, что армия, несколько лет сражавшаяся против прусского короля и в пользу Марии-Терезии, находила чрезвычайно странным, что должна обращать теперь оружие против нее; неудовольствие в армии было всеобщее, и я поняла, что сам князь склоняется скорей на нашу сторону. Я сообщила это графу Панину, и нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте или, по меньшей мере, появиться при развязке. (…)

Наружно все было спокойно, только некоторые гвардейские солдаты с нетерпением ожидали действий.

Опасаясь, что их внезапно отправят в Данию, они тревожились насчет императрицы; офицеры нашей партии наблюдали за ними и с трудом их сдерживали. Я велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать.

Дела оставались в таком положении вплоть до 27 июня, являющегося днем, навсегда памятным для России и исполненным трепета и радости для заговорщиков, так как их мечты наконец осуществились; за несколько часов до переворота никто из нас не знал, когда и чем кончатся наши планы; в этот день был разрублен гордиев узел, завязанный невежеством, несогласием мнений насчет самых элементарных условий готовящегося великого события, и невидимая рука провидения привела в исполнение нестройный план, составленный людьми, не подходящими друг к другу, недостойными друг друга, не понимающими друг друга и связанными только одной мечтой, служившей отголоском желания всего общества. Они именно только мечтали о перевороте, боясь углубляться и разбирать собственные мысли, и не составили ясного и определенного проекта. Если бы все главари переворота имели мужество сознаться, какое громадное значение для его успеха имели случайные события, им пришлось бы сойти с очень высокого пьедестала. О себе я должна сказать, что, угадав – быть может, раньше всех – возможность низвергнуть с престола монарха, совершенно неспособного править, я много над этим думала, насколько восемнадцатилетняя головка вообще способна размышлять, но, сознаюсь, ни мое изучение подобных примеров в истории, ни мое воображение, ни размышления никогда бы не дали тех результатов, к которым привел арест Пассека.

27 июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека. Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен. Он добавил, что слухи об опасностях, которым подвергалась императрица, волновали их до такой степени, что скоро их невозможно будет сдержать, и это брожение среди них, разоблачая наш план, подвергало нас страшной опасности, Я поняла, что эти господа слегка трусят, и, желая доказать, что не боюсь разделить с ними опасность, попросила их передать солдатам от моего имени, что я только что получила известие от императрицы, которая спокойно живет себе в Петергофе, и что советую и им держать себя смирно, так как минута действовать не будет упущена.

Пассек и Бредихин в тот же день и говорили в этом смысле с солдатами, что чуть не погубило все дело и побудило майора Преображенского полка, Воейкова, арестовать капитана Пассека.

Когда Орлов прибежал сообщить мне эту тревожную весть (не зная ни причины, ни подробностей ареста), у меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута была дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого рода аресту подвергнут Пассек, чтоб сразу можно было определить, задержан ли он как провинившийся офицер или как преступник. Орлов должен был сообщить мне, что окажется, а – если дело серьезно – кто-нибудь из его братьев должен был известить Панина.

Тотчас же после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить, если попрошу его меня оставить. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы [150]… Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала одного только Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула «Орлов!» (будучи, бог весть почему, твердо убеждена, что это один из них). Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне.

– Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить вам, что Пассек арестован как государственный преступник; у его дверей стоят четыре солдата и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева.

– Рославлев очень встревожен? – спросила я.

– Немного, – ответил он. – Но что же вы стоите на улице, княгиня? Позвольте проводить вас до дому.

– Да никого здесь нет, – возразила я. – Кроме того, не надо, чтобы мои люди видели вас у меня. Впрочем, наш разговор будет непродолжителен. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающей ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить и что я даже не пишу ей, чтобы вас не задерживать; сообщите ей, что я остановила вас на улице и умоляла вас ускорить приезд императрицы; тогда она поймет необходимость своего немедленного прибытия. Прощайте, я, может быть, сегодня ночью выеду навстречу ей.

Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна. Моя горничная объявила мне, что портной не принес еще мужского костюма, что меня очень раздосадовало; для успокоения моих людей я легла и отпустила их. Не прошло и часу времени, как я услышала стук в ворота. Я соскочила с постели и, выйдя в другую комнату, приказала впустить посетителя. То был какой-то незнакомый мне видный молодой человек, оказавшийся четвертым братом Орловым. Он пришел меня спросить, не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу, не испугаем ли мы ее понапрасну. Я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова, и выразилась очень резко насчет дерзости его братьев, медливших с Исполнением моего приказания, данного Алексею Орлову.

– Теперь не время думать об испуге императрицы, – воскликнула я, – лучше, чтобы ее привезли сюда в обмороке и без чувств, чем, оставив ее в Петергофе, подвергать ее риску быть несчастной всю жизнь или взойти вместе с нами на эшафот. Скажите же вашему брату, чтобы он карьером скакал в Петергоф и немедленно привез императрицу, пока Петр III не прислал ее сюда, последовав разумным советам, или сам не приехал в Петербург и не разрушил навсегда того, что, кажется, само провидение устроило для спасения России и императрицы.

Он оставил меня, убежденный моими доводами и ручаясь за точное исполнение его братом моих предписаний.

После его ухода я погрузилась в самые грустные размышления; и мое воображение рисовало мне мрачные картины.

В шесть часов утра я приказала горничной приготовить мне парадное платье. Узнав, что ее величество приехала в Измайловский полк, единогласно провозгласивший ее императрицей, затем отправилась в Казанский собор, куда собрались все гвардейские и армейские полки, чтобы принести ей присягу, я поехала в Зимний дворец, куда должна была прибыть и императрица. Перо мое бессильно описать, как я до нее добралась; все войска, находившиеся в Петербурге, присоединившись к гвардии, окружали дворец, запрудив площадь и все прилегающие улицы. Я вышла из кареты и хотела пешком пройти через площадь; но я была узнана несколькими солдатами и офицерами, и народ меня понес через площадь высоко над головами. Меня называли самыми лестными именами, обращались ко мне с умиленными, трогательными словами и провожали меня благословениями и пожеланиями счастья вплоть до приемной императрицы, где и оставили меня, comme une manchette perdue[151]. Платье мое было помято, прическа растрепалась, но своим кипучим воображением я видела в беспорядке моей одежды только лишнее доказательство моего триумфа; не имея времени привести в порядок свой туалет, я предстала в таком виде перед императрицей.

Мы бросились друг другу в объятья. «Слава богу! Слава богу!» – могли мы только проговорить. Затем императрица рассказала мне, как произошло ее бегство из Петергофа, а я в свою очередь сообщила ей все, что знала, и сказала, что, несмотря на свое сильное желание, я не могла выехать ей навстречу, так как мой мужской костюм не был еще готов. Вскоре я заметила, что на ней была лента ордена св. Екатерины и что она еще не надела голубой андреевской ленты[152]. Подбежав к графу Панину, я попросила его снять свою ленту и надела ее на плечо императрицы. Так как при ней не было камеристки, она попросила меня спрятать в карман ее екатерининскую ленту. Мы должны были, наскоро пообедав, отправиться в Петергоф во главе войск. Императрица должна была надеть мундир одного из гвардейских полков; я сделала то же самое; ее величество взяла мундир у капитана Талызина, а я у поручика Пушкина, так как они были приблизительно одного с нами роста. Я поспешила домой, чтобы переодеться и иметь возможность быть полезной императрице при всяких случайностях; когда я вернулась во дворец, ее величество совещалась с сенаторами насчет манифестов, которые следовало издать; Теплов исполнял обязанности секретаря. По всей вероятности, Петру III были уже известны бегство императрицы из Петергофа и события, совершившиеся в Петербурге. Мне пришло в голову, что кто-нибудь из его приближенных мог посоветовать ему приехать в Петербург, хотя бы и переодетым. Эта мысль так овладела мной, что я решила, не дожидаясь конца заседания, войти в залу, где происходило высокое собрание, несмотря на то, что не имела на это никакого права. Два унтер-офицера, дежурившие у двери, думая, что до меня не относится данное им приказание никого не впускать, открыли дверь. Я поспешно подошла к ее величеству и сказала ей на ухо, что, если она не приняла еще мер, чтобы предупредить вышеозначенное событие, ей следовало бы немедленно этим заняться. Ее величество подозвала Теплова и приказала ему написать два экземпляра указа и отдать его двум лицам, которые, получив предписание, как им поступать, должны были стать у устьев двух рек, по которым можно было бы приехать в столицу. Императрица, все предвидевшая, назвала меня присутствовавшим сенаторам, не узнавшим меня, и объяснила им, что благодаря моей горячей дружбе я подумала об одном важном обстоятельстве, ускользнувшем от ее внимания. Эти почтенные отцы отечества как один человек встали со своих стульев и поклонились мне[153].

Вскоре заседание кончилось. Императрица отдала приказания, необходимые для охраны столицы, мы сели на коней и поехали во главе двенадцатитысячного войска, не считая добровольцев, с каждой минутой увеличивавшихся в числе.

Вследствие того что войска были на ногах уж более двенадцати часов, мы сделали трехчасовой привал в десяти верстах от города, в Красном Кабаке. Мы сами нуждались в отдыхе. Я почти не спала последние две недели, и хотя не могла заснуть и в данную минуту, но для меня было величайшим наслаждением просто протянуться на постели. В этом скверном домике, представлявшем из себя плохонький кабак, была только одна широкая кровать. Ее величество решила, что мы отдохнем на ней вдвоем не раздеваясь. Постель не отличалась чистотой, так что, взяв большой плащ у капитана Карра, мы разостлали его на кровати и легли.

Едва только я успела протянуться, как заметила, что в изголовье кровати была маленькая дверь. Меня это встревожило, и я попросила у государыни позволения встать; отворив дверь, я убедилась, что она выходила в маленькие темные сени, ведущие во двор. Я поставила снаружи двух часовых конногвардейского полка, приказав им не оставлять своего поста без моего приказания и никого не подпускать к двери. Затем я снова легла, но мы не могли уснуть, и ее величество начала читать мне целый ряд манифестов, которые подлежали опубликованию по нашем возвращении в город; мы сообщали друг другу и наши опасения, которые, однако, отныне уступили нашим надеждам.

Действительно, Петр III обнаружил большую нерешительность и не последовал совету фельдмаршала Миниха, который был при нем. Он поехал в Петергоф, затем вернулся в Ораниенбаум и наконец, согласившись с мнением нескольких приближенных, решил отправиться в Кронштадт, чтобы овладеть крепостью и флотом. Но он приехал в Кронштадт, когда адмирал Талызин, посланный императрицей, уже принял командование над флотом. Он не позволил Петру высадиться, так что тот принужден был вернуться в Ораниенбаум, откуда и отправил генерала Измайлова к императрице с весьма покорными заявлениями и с предложением, что он откажется от престола.

Измайлов встретил нас по дороге в Петергоф. Он держал нам иную речь, чем мой дядя канцлер, подоспевший к нам, когда мы выезжали из города: канцлер старался образумить императрицу, но, видя, что ему это не удастся, отказался присягать ей, уверяя ее, что ничего не предпримет против нее, но вместе с тем не изменит присяге, данной им Петру III. Он попросил императрицу приставить к нему офицера, чтобы тот был свидетелем всего, что происходит у него в доме, и вернулся в Воронцовский дворец с спокойствием, неразлучным с величием души… Я тем более преклонялась перед достойным поведением дяди, что я знала, как мало он уважал императора и насколько он, как истинный патриот, скорбел о неспособности государя управлять Россией и о печальных последствиях, сопряженных с его неумелостью и беспечностью.

Императрица отослала Измайлова к государю, прося его убедить Петра III сдаться, чтобы предупредить неисчислимые бедствия, которые в противном случае нельзя будет предотвратить; она обязалась устроить ему приятную жизнь в каком-нибудь выбранном им самим дворце, в отдалении от Петербурга, и исполнять по мере возможности все его желания.

Недалеко от Свято-Троицкого монастыря нас встретил вице-канцлер, князь Голицын, с письмом от императора; каждую минуту наше шествие увеличивалось, так как к нему присоединялись ежеминутно лица, добровольно покидавшие императора.

Ораниенбаум находится всего в девяти верстах от Петергофа, так что Петр III приехал туда вскоре после нашего прибытия. Его сопровождали генерал Измайлов и генерал-адъютант Гудович. Императора провели в отдаленные апартаменты, так что его почти никто не видел, подали ему обед, и затем он уехал в Ропшу, принадлежавшую ему еще в бытность его великим князем. Он избрал ее предпочтительно перед всеми другими дворцами. Ему сопутствовали Алексей Орлов, капитан Пассек, князь Федор Барятинский и поручик Преображенского полка Баскаков, которым императрица поручила охранять особу государя. Я не видела его, хотя у меня была к тому возможность, но мне говорили, что он ел с аппетитом и, как всегда, пил много своего любимого бургундского вина.

Он написал два или три письма своей августейшей супруге. Я упомяну только то из них, в котором он ясно и определенно формулировал свое отречение от престола. Затем, указав несколько лиц, которых желал бы видеть около себя, он просил императрицу назначить их состоящими при нем и не забыл переименовать, какие припасы хотел бы иметь, между прочим бургундского вина, трубок и табаку.

Однако довольно об этом несчастном государе, которого судьба поставила на пьедестал, не соответствовавший его натуре. Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные наклонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи.

С предыдущего дня я все время была на ногах; но я чувствовала усталость, только когда сидела или стояла, до такой степени напряжение умственной, духовной жизни подавляло все физические ощущения. Мне постоянно приходилось бегать с одного конца дворца в другой и спускаться к гвардейцам, охранявшим все входы и выходы. Побывав у принцессы голштинской (родственницы императрицы), я возвращалась к государыне, чтобы спросить, не примет ли она ее. Каково было мое удивление, когда в одной из комнат я увидела Григория Орлова, лежавшего на канапе (он ушиб себе ногу) и вскрывавшего толстые пакеты, присланные, очевидно, из совета; я их узнала, так как видела много подобных пакетов у моего дяди в царствование императрицы Елизаветы. Я спросила его, что он делает.

– Императрица повелела мне открыть их, – ответил он.

– Сомневаюсь, – заметила я, – эти пакеты могли бы оставаться нераспечатанными еще несколько дней, пока императрица не назначила бы соответствующих чиновников; ни вы, ни я не годимся для этого.

Затем я была принуждена выйти к солдатам, которые, изнемогая от жажды и усталости, взломали один погреб и своими киверами черпали венгерское вино, которое принимали за легкий мед; мне удалось уговорить солдат вылить вино из киверов и вкатить бочки обратно в погреб и послать за водой; я была поражена этим доказательством их привязанности и доверия ко мне, тем более что их офицеры до меня безуспешно останавливали их. Я раздала им остаток сохранившихся у меня денег[154] и вывернула карманы, чтобы показать, что у меня нет больше денег. Всего было сто шестьдесят рублей, то есть шестнадцать золотых империалов; я обещала, что по возвращении их в город им дадут водки на счет казны и что все кабаки будут открыты. Посетив другие кордегардии, я раздала дукаты, оставшиеся у меня в особом кармане. И там мои убеждения привели к желаемому результату.

Возвратившись во дворец, я увидела, что в той же комнате, где Григорий Орлов лежал на канапе, был накрыт стол на три куверта. Я прошла, не показывая вида, что я это заметила. Вскоре ее величеству доложили, что обед подан; она пригласила и меня, и я к своему огорчению увидела, что стол был накрыт у того самого канапе. Моя грусть или неудовольствие (скорей, и то и другое, так как я искренне любила императрицу), очевидно, отразились на моем лице, потому что государыня спросила меня, что со мной.

– Я сильно устала и не спала вот уже пятнадцать дней, – ответила я.

Затем она меня попросила поддержать ее против Орлова, который, как она говорила, настаивал на увольнении его от службы.

– Подумайте, какую я выказала бы неблагодарность, если бы согласилась исполнить его желание.

Мой ответ был вовсе не таков, какого она желала бы. Я сказала, что теперь она имеет возможность вознаградить его всевозможными способами, не принуждая его оставаться на службе. С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть.

После обеда и отъезда Петра III мы отбыли из Петергофа и остановились на несколько часов на даче князя Куракина. Мы легли с императрицей вдвоем на единственную постель, которая нашлась в доме. Затем мы остановились в Екатерингофе, где нас встретила бесчисленная толпа народа, поджидавшего нас, чтобы стать на нашу сторону в случае сражения между нашими войсками и голштинцами, пользовавшимися всеобщею ненавистью.

Въезд наш в Петербург невозможно описать. Улицы были запружены ликующим народом, благословлявшим нас; кто не мог выйти – смотрел из окон. Звон колоколов, священники в облачении на паперти каждой церкви, полковая музыка производили неописуемое впечатление. Я была счастлива, что революция завершилась без пролития и капли крови; желание поскорей увидеть моего отца, дядю и дочь, множество чувств, обуревавших меня, неимоверное физическое напряжение, которое я испытывала в восемнадцать лет при моем слабом здоровье и необычайной впечатлительности, – все это повергало меня в лихорадку, которая не позволяла мне ни видеть, ни слышать, ни тем более наблюдать происходившее вокруг меня.

Приехав в Летний дворец, я не дала императрице войти в свои апартаменты и тут же в сенях попросила у нее позволения пересесть в ее дорожную карету, следовавшую за нами, и поехать навестить моих родных и дочь. Ее величество разрешила мне это и любезно попросила меня вернуться поскорей. Дворец моего дяди был неподалеку, так что я прежде всего заехала к нему.

Я нашла его совершенно здоровым и спокойным. Он говорил мне о низложении Петра III как о факте, которого он давно ожидал и который предвидел. Затем начал философствовать насчет «дружбы государей», которая вообще не отличается стойкостью и искренностью, уверяя, что он лично в том убедился, так как чистота его намерений и взглядов не спасла его от ядовитых стрел интриги и зависти в царствование императрицы, к которой он был привязан смолоду и которая многим была ему обязана.

От него я отправилась к отцу; он был очень взволнован; к нему для охраны был приставлен офицер, на случай если бы в двух гвардейских полках, расположенных по соседству с его домом, возникли какие-нибудь беспорядки; этот офицер, по фамилии Какавинский [155] (впоследствии его признали сумасшедшим), под предлогом, что у отца было много челяди, задержал в его доме много солдат, нуждавшихся в отдыхе, так как мы оставили в городе только количество солдат, необходимое для смены караула во дворце и охраны великого князя Павла, остававшегося в городе со своим воспитателем. Входя во двор отцовского дома, я узнала ординарца подполковника Вадковского, командовавшего всеми гвардейцами, остававшимися в городе во время нашего отсутствия. Он пришел требовать тридцать солдат, совершенно ненужных в доме моего отца, которыми необходимо было сменить часовых, остававшихся на своих постах двойное против обыкновенного количество времени. Я объявила Какавинскому, что он должен исполнить требование Вадковского, что нет никакой надобности охранять дом моего отца сотней солдат. Войдя в комнату и увидев по солдату у каждой двери, я объяснила ему, что он неверно понял желание императрицы и ее инструкции, в силу которых он должен был находиться в доме для охраны отца, а не для того, чтобы держать его под арестом, как государственного преступника. Я объявила солдатам, что их напрасно мучили и что только десять или двенадцать человек должны остаться в доме впредь до нового распоряжения.

Мой отец принял меня без малейшего гнева, но выразил свою досаду по поводу того, что его двадцать четыре часа продержали под стражей, как государственного преступника, и жаловался на присутствие в доме моей сестры, графини Елизаветы. Я уверила его, что первая неприятность произошла по глупости Какавинского и что к ночи не останется ни одного солдата в доме. Что же касается второго, то я просила его принять во внимание настоящее положение моей сестры, вследствие которого его дом представлялся единственным приличным и естественным убежищем для нее, и что со временем их обоюдное желание не жить под одной кровлей, несомненно, будет приведено в исполнение с сохранением приличий. Отец не хотел меня отпускать, но я ему объяснила, что должна навестить сестру, затем вернуться к себе, повидаться с дочерью и снять свой военный мундир; притом же императрица просила меня поскорей вернуться к ней. Он с трудом разрешил мне пойти к сестре: он никогда не чувствовал особенной нежности к ней, а полное невнимание к нему с ее стороны в царствование Петра III, когда он представлял из себя ноль без всякого влияния, не послужило к улучшению их отношений. В комнате моей сестры мне пришлось выслушать длиннейшую жалобу. Я уверила сестру в моей нежности к ней и сказала, что не говорила еще с императрицей о ней, потому что была убеждена, что у государыни были самые благожелательные и великодушные намерения По отношению к ней и что все возможное будет для нее сделано. Действительно, императрица потребовала только ее отсутствия во время коронационных торжеств и несколько раз присылала ей сказать, что не оставит ее. Через несколько времени моя сестра отправилась в имение моего отца, неподалеку от Москвы. Когда двор покинул Москву, она жила постоянно в Москве вплоть до своей свадьбы с Полянским, когда переселилась в Петербург, где ее муж владел домами и имениями; ее величество была восприемницей ее сына. По возвращении своем из-за границы я упросила императрицу сделать ее дочь фрейлиной.

Оставив сестру, я направилась к себе, чтобы обнять мою маленькую Анастасию[156]. Эти три посещения отняли столько времени, что стало темно, и я не успела переодеться, так как спешила во дворец. Моя горничная сказала мне, что она утром в кармане скинутого мною платья нашла бриллиантовый орден св. Екатерины. Это был орден императрицы, и я взяла его с собой.

Я вошла в комнату, смежную с той, в которой была императрица, в ту минуту, как от ее величества выходили Григорий Орлов и Какавинский, и тут я убедилась в том, что Орлов мне враг, так как, кроме него, никто не мог провести Какавинского к императрице. Ее величество встретила меня упреком в том, что я говорила с Какавинским по-французски при солдатах и тем вызвала у них подозрение, что я желаю их удалить. Я ответила сухо, и мое лицо, как мне потом передавали, выражало глубокое презрение.

– Вы слишком рано принимаетесь за упреки, ваше величество; вряд ли всего через несколько часов после вашего восшествия на Престол ваши войска, оказавшие мне столь неограниченное доверие, усомнятся во мне, на каком бы языке я ни говорила. – С этими словами я подала ей орден св. Екатерины, чтобы прекратить разговор.

– Успокойтесь, – ответила она, – вы должны, однако, сознаться в том, что были не правы, удаляя солдат.

– Действительно, ваше величество, я теперь вижу, что мне следовало дать свободу действий этому глупому Какавинскому и, несмотря на настояния Вадковского, оставить вас без солдат, которые могли бы сменить караул, охранявший вас и ваш дворец..

– Ну, будет, довольно об этом. Я вас упрекнула за вашу раздражительность, а теперь награждаю вас за ваши заслуги, – сказала она, собираясь возложить на меня принесенный мною орден.

Я не стала на колени, как это полагалось в подобных случаях, и ответила:

– Простите мне, ваше величество, то, что я вам сейчас скажу. Отныне вы вступаете в такое время, когда, независимо от вас, правда не будет доходить до ваших ушей.

Умоляю вас, не жалуйте мне этого ордена; как украшению я не придаю ему никакой цены; если же вы хотите вознаградить меня им за мои заслуги, то я должна сказать, что, какими бы ничтожными они ни являлись, по мнению некоторых лиц, в моих глазах им нет цены, и за них нельзя ничем вознаградить, так как меня никогда нельзя было и впредь нельзя будет купить никакими почестями и наградами.

Ее величество поцеловала меня.

– Позвольте мне, по крайней мере, удовлетворить мое чувство дружбы к вам.

Я поцеловала ей руку и очутилась в офицерском мундире, с лентой через плечо, с одной шпорой, похожая на четырнадцатилетнего мальчика.

Тогда ее величество сообщила мне, что она уже отправила поручика вдогонку за моим мужем, чтобы вернуть его с дороги и просить поскорей приехать к нам. Эта новость так меня обрадовала, что я тут же забыла мое Справедливое негодование на императрицу.

Мы провели еще приблизительно час с государыней. Она объявила мне, что для меня будут приготовлены апартаменты во дворце, но я попросила у нее позволения остаться у себя до возвращения моего мужа, когда мы уже вместе с ним переедем во дворец [157].

Гетман граф Разумовский и Панин одновременно со мной вышли из апартаментов императрицы. Я рассказала все, что видела в Петергофе, разговор с государыней во время обеда и выразила уверенность в том, что Орлов – любовник ее величества.

Вы не спали две недели, вам восемнадцать лет, и ваше воображение усиленно работает, – ответил Панин.

– Прекрасно, – ответила я, – пусть будет так; но когда вы убедитесь в моей правоте, разрешите мне сказать вам, что с вашими спокойными умами оба вы глупцы.

Они согласились, и я поспешила вернуться домой и броситься в постель. Я поужинала только цыпленком, оставшимся от обеда моей дочери, и, торопясь воспользоваться благодеяниями Морфея, быстро разделась и легла; но я была так взволнована, что мой сон был неспокоен и я поминутно просыпалась.

На следующий день Григорий Орлов явился к обедне, украшенный орденом св. Александра Невского. По окончании церковной службы я подошла к дяде и к графу Разумовскому и, напомнив им наше вчерашнее условие, сказала, смеясь:

– При всем моем уважении к вам, должна вам сказать, что вы оба глупцы.

На четвертый день после восшествия на престол императрицы Бецкий попросил у нее аудиенцию. На аудиенции присутствовала только я одна. Каково было наше удивление, когда он бросился на колени перед императрицей и спросил ее, кем, по ее мнению, она была возведена на престол?

Я обязана своим возвышением богу и моим верным подданным.

– В таком случае мне нельзя больше носить этой ленты, – воскликнул Бецкий, снимая с себя орден св. Александра Невского.

Императрица остановила его и спросила, что с ним.

– Я самый несчастный человек, – ответил он, – так как вы не знаете, что это я подговорил гвардейцев и раздавал им деньги.

Мы подумали, и не без основания, что он сошел с ума. Императрица весьма ловко от него избавилась, сказав ему, что знает и ценит его заслуги и поручает ему надзор за ювелирами, которым была заказана новая большая бриллиантовая корона для коронации. Он встал на ноги в полном восторге и тотчас же оставил нас, очевидно торопясь сообщить великую новость своим друзьям. Мы смеялись от всего сердца, и я искренно удивлялась искусной выдумке императрицы, избавившей ее от надоедливого безумца.

Петербургский двор был очень интересен в это время. Появилось множество лиц, выдвинутых переворотом, и других, возвращенных из ссылки, куда они были отправлены еще во времена императрицы Анны, регентства Бирона и царствования Елизаветы. Они были вызваны еще Петром III и возвращались постепенно из более или менее отдаленных мест, так что каждый день их появлялось несколько человек. Это были живые иллюстрации прежних времен, приобретшие особый интерес пережитыми ими превратностями судьбы и знавшие множество кабинетных и дворцовых тайн. Наконец вернулся и бывший канцлер, знаменитый граф Бестужев. Сама императрица представила нас друг другу, и у нее вырвалась фраза, которую Орловы охотно затушевали бы, если бы это было возможно:

– Вот княгиня Дашкова! Кто бы мог, подумать, что я буду обязана царским венцом молодой дочери графа Романа Воронцова! (…)

Фельдмаршал Миних и Лесток – последнего я часто видала в детстве в доме моего дяди, которому он был близок, – казались мне живыми мемуарами; в их рассказах я почерпала знание человеческого сердца, представлявшегося мне раньше в розовом свете. Миних был почтенный старец; у него были внучки (дочери его сына) старше меня, и он полюбил меня. Его просвещенный ум, твердость его характера и утонченно вежливое обращение, свойственное старинным вельможам (резко отличавшимся от некоторых наших заговорщиков), делали из него очень приятного и интересного собеседника. Эта картина, поражая быстрыми появлениями новых лиц и их противоположностями, заставляла меня размышлять и укрепляла мой ум. (…)[158]