Гигант Бакунин
Гигант Бакунин
Последний по порядку, но не по значению, представитель плеяды интеллектуалов, которые в России или за ее пределами хотели, поняв прошлое и судьбу России, обеспечить преобразование страны, Михаил Бакунин. Будучи на два года моложе Герцена, и также дворянского происхождения, он провел детство в либеральной среде, в которой, правда, ограничивались словопрениями. Получив, как и большинство дворян, военное образование, затем протомившись в литовском гарнизоне, он познакомился со Станкевичем, который открыл ему немецкую философию, прежде всего Гегеля. Но ответы на беспокоящие его вопросы Бакунин нашел у Фихте. Вскоре он уволился из армии и начал посещать московские кружки, в которых вращались друзья Станкевича, Белинского, Грановского, пытаясь обрести собственное понимание философии истории.
Уже тогда он производил впечатление на окружающих, в частности на В. Белинского, неистовым темпераментом и непомерным честолюбием. С помощью Герцена ему удалось эмигрировать в Германию, затем в Швейцарию, а в своей публицистике он развивал то, что станет доктриной анархизма.
Невозможно в полной мере описать, насколько необычен был этот аристократ, близкий к славянофилам, гегельянцам, Белинскому и Герцену. Он одновременно являлся и представителем интеллигенции 40-х годов XIX в. и провозвестником радикальных настроений и действий 70-х годов. Это был не только настоящий интеллектуал, но и человек действия, принимавший участие во всех революциях, что не помешало ему прийти к самобытному видению судьбы России. С 1842 г., едва прибыв в Германию, философские течения которой некоторое время занимали его мысли, он отходит от философии, чтобы посвятить себя, как он сам пишет, людям, их будущему, практической деятельности. Он презирает теорию, которая, по его словам, тормозит действие. В Париже, где он обосновался впоследствии, он тут же был принят в клуб интеллектуалов и политиков, которые вели бесконечные дискуссии о революции: Жорж Санд, Прудон, Луи Блан, Жюль Мишле, одним словом, большинство тех, кто станет действующими лицами революции 1848 г. Там он встретился с Марксом, который с другими эмигрантами намеревался привлечь немецких социалистов к сотрудничеству с «Форвертс». Париж накануне 1848 г., был тем местом, где встречались немецкие и русские эмигранты. Маркс смотрел на последних с удивлением, ощущая до некоторой степени свое превосходство. Революционный энтузиазм русских дворян казался ему странноватым. Впрочем, не Маркс был в центре внимания Бакунина. Он предпочитал французских и польских социалистов немцам и наиболее близким себе считал Прудона. Оба подозревали немцев в стремлении «приправить» социализм деспотизмом.
Русское правительство установило слежку за Бакуниным и настолько боялось этой сильной личности, что предписало ему вернуться в страну. Бакунин ответил категорическим отказом, что обошлось ему в 1844 г. лишением гражданских прав и дворянского достоинства. По возвращении ему угрожали сибирская каторга и конфискация имущества. Возмущенный, он опубликовал на Западе большую статью, в которой сообщал обществу о реалиях взаимоотношений деспотической власти и дворянства. В ней он заявлял, что закрепощенный русский народ готов к восстанию. И что в дворянской среде часть молодежи, охваченная либеральными настроениями, склонна принять участие в деле освобождения крестьян: «Они сочувственно следят за успехами цивилизации и свободы в Европе и жертвуют всем на свете, чтобы приблизиться к народу… Они ищут друг друга в этой глубокой ночи, в этой атмосфере, отравленной рабством, доносительством и страхом, которая их окутывает».
Но Бакунин добавлял, что надеется на то, что эта часть дворянства будет бороться за дело свободы «не потому что они дворяне, а несмотря на то, что они дворяне». Он опасался, впрочем, что по слабости своей, под давлением среды, эта молодежь может изменить своим идеалам. Он выпустил такое количество деклараций, манифестов и призывов к восстанию в России, что его наконец выдворили из Франции. После пребывания в Брюсселе он вернулся туда для участия в Февральской революции, о которой скажет потом, что это были его «счастливейшие дни».
Его деятельность в 1848 г. во Франции, затем в Германии[40], привела к тому, что, после множества процессов, он был вынужден искать убежища в Швейцарии, от которой русское правительство добилось, наконец, в мае 1851 г., выдачи «государственного преступника»[41]. Его заключили в Петропавловскую крепость, и именно там по настоянию императора он пишет «Исповедь», документ, который предложил ему составить граф Орлов, возглавлявший III отделение. Бакунин изложил в ней свои взгляды на внешнюю и внутреннюю политику и предложил программу преобразований России, близкую той, что в начале 20-х годов XIX в. выдвинул Пестель в «Русской правде», а позже Герцен. Как и они, Бакунин считал, что Россия не создана для парламентской модели по западному образцу; что она должна считаться со своим особым характером, со стремлениям к крайностям и с историей, не похожей ни на чью другую. Николай I внимательно прочел документ, оставил в нем свои замечания и передал наследнику с ремаркой: «Стоит тебе прочесть. Весьма любопытно и поучительно».
Не странно ли, что подобный документ был отправлен узником, считавшимся опасным, своему тюремщику? Что узник общался с тем, кто его заточил, на равных, давал ему советы, и что Николай I читал эту исповедь, как будто она исходила от равного ему, как будто они заочно ведут дружеский диалог? Только в России могли установиться столь неформальные отношения между хозяином империи, стремящимся ее сохранить, и тем, кто жаждал ее уничтожения.
Впрочем, любопытство Николая I не привело к прощению. Бакунин провел три года в Петропавловской крепости, затем был переведен в печально известную Шлиссельбургскую крепость[42]. Царь Иван VI, «узник номер один», был заключен в нее в 1746 г. императрицей Елизаветой и убит в 1764 г. часовым при попытке к бегству в царствование Екатерины II. Затем Бакунин был сослан в Сибирь, а поскольку Александр II был не более, чем его отец, склонен проявлять к нему милосердие, ему оставалось только бежать, что он и сделал в 1861 г. Определенно, Бакунин, исповедь которого Николай I читал с таким интересом, представлял собой угрозу!
Идеи, которые он отстаивал в изгнании и в «Исповеди» объясняют страх, который он внушал обоим государям и их желание держать его на расстоянии от любой политической деятельности. Хотя во внешнеполитическом плане его платформа в некоторых отношениях могла устроить Николая I. По Бакунину, Россия должна следовать предначертанному ей судьбой и осознавать потенциальную угрозу Запада. Николай I черпал здесь аргументы для обоснования собственного видения внешней политики: Россия должна воспользоваться своим могуществом, чтобы защитить себя и одновременно обеспечить сохранение существующего порядка в Европе, соблазненной опасными революционными идеями.
Это внешнее совпадение взглядов на Европу революционера Бакунина и консервативно настроенного монарха, на самом деле, следствие недоразумения. То, что называли панславизмом Бакунина, выходило за рамки проблем собственно славян. Если он и взывал к национальным чувствам славян, которые столь ярко проявились в 1848 г. в Польше и Богемии, то хотел не поощрить их национализм как таковой, а использовать для поддержки революционных движений. Таков смысл его «Воззвания к славянам», опубликованного в Лейпциге в 1848 г. Предназначение Славянской федерации, упомянутой им тогда же, также объединение славянских народов в борьбе за дело революции; федерация, таким образом, не конечная цель, а средство революционеров. Впрочем, как мы уже говорили, Николай I настороженно относился к панславизму. В его — в противоположность бакунинскому — восприятии это орудие, служащее славянскому национализму, которым Россия не смогла бы воспользоваться с выгодой для себя.
В «Исповеди», искренность которой, впрочем, вызывает сомнение, учитывая письма, которые он одновременно писал семье, Бакунин выражал разочарование крахом революции 1848 г. «Счастливые дни» обернулись для него кошмаром поражения революций, в которые он верил. Он больше не возлагал надежд на европейский революционный дух. Чего ждать от Европы, которая после кратковременного революционного безумия подчинилась вчерашним хозяевам? Как и Герцен после 1848 г., он больше не верил в революционный потенциал Франции, где он столько ожидал от Прудона и Луи Блана. Одним словом, он как и другие, возложил надежду на Россию, на возможность ее радикального преобразования.
Этот акцент на России и ее революционных возможностях объясняется также неприятием Бакуниным Германии, которое только усугубили его сложные отношения с Марксом. Написанную им в молодости работу он озаглавил «Кнуто-Германская империя и социальная революция». По его мнению, немецкие социалисты, во главе с Марксом, по природе своей приверженцы государства и организации. Бакунин же, напротив, считал, что энергия, способная изменить мир, накапливается в низах общества. В этом отношении, казалось ему, ни одно общество не могло сравниться с русским, что подтверждал ход истории. Крупные крестьянские восстания, периодически вспыхивавшие в России, свидетельствовали о революционном потенциале мужика. Русский крестьянин всегда был готов идти за теми, кто призывал его восстать, будь то Стенька Разин или Пугачев, потому что в отличие от немцев у него не было никакого государственного мышления, никакого стремления к организованности. В то же время для мужика характерна готовность к бунту, способная проявиться в любой момент.
Бакунин всегда настороженно относился к революционному непостоянству элит, но тем не менее надеялся, что увлеченные свойственным русскому народу революционным настроением, они сумеют присоединиться к нему, и поддержать его борьбу. Он написал позже: «Одною из главных обязанностей революционной молодежи должно быть установление всеми возможными средствами и во что бы то ни стало живой бунтовской связи между разъединенными общинами. Задача трудная, но не невозможная, так как история указывает нам, что в смутные времена, напр., в лжедмитриевской междуусобице, в стеньки-разинской и пугачевской революции, а также и в новгородском бунте, в начале царствования императора Николая, сами общины, собственным движением, стремились к установлению этой спасительной связи».
Крестьяне и община, структурная единица организации крестьянства, — таковы, в глазах Бакунина, основные составляющие грядущей революции. Ибо «крестьяне говорят не „земля нашего хозяина“, а „наша земля“. Таким образом, характер социальной революции уже определен, она уходит корнями в сам характер народа и его организации в общины. Земля принадлежит общине, у крестьянина только право ею пользоваться». Именно эта организация, присущая только России, должна была, по его мнению, придать социальный характер будущей русской революции.
Понятно, почему бакунинские призывы к новым Пугачевым обеспокоили монарха настолько, что он позаботился о том, чтобы заточить его в крепость, пользующуюся мрачной репутацией. Из всей интеллектуальной элиты, без конца обсуждавшей будущее России, мятежный Бакунин, с его отрицанием всех организованных структур, безусловно, воспринимался как самый опасный, как враг, от которого следовало навсегда избавить русский народ. Николай I и его окружение уже видели в его учении ростки анархизма, который окажет на Россию в будущем столь глубокое влияние.
Со страстным призывом Бакунина к противостоянию любым формам порядка и подчинения закрывается период интеллектуальной истории России, начатый заговорщиками 1825 г. С восстания на Сенатской площади до 1855 г. протекли три десятилетия, в ходе которых ожесточенность интеллигенции постоянно росла, готовя почву для все более радикальных идей. Все началось с увлеченности конституцией молодых дворян-утопистов, еще плохо осознававших необходимость социальной базы у любого протестного движения. Незнакомые с этим политическим требованием, заговорщики 1825 г. поплатились за это жизнью. Уроки, которые вынес из этого преемник Александра I, объясняют вектор эволюции режима в России и противостоящего ему движения. Ужесточение внутренней политики, недоверие к элитам, характеризующие царствование Николая I, не оставляли никаких шансов организованной оппозиции. Вот почему, перед лицом этой самодостаточной власти, создавшей систему жесточайшей цензуры и приравнявшей в Своде законов 1832 г. любые попытки ограничить власть монарха или изменить способ правления к государственным преступлениям, оппозиция не могла даже самоорганизоваться. Интеллигенция, родившаяся в это время, которое Ламартин применительно к России так удачно назвал «неподвижность мира», была порождением ситуации, оставлявшей возможность мыслить только в рамках маленьких групп. Где дискутировать? Где собираться, не рискуя нарваться на окрик властей, если не в этих кружках, во множестве плодящихся в обеих столицах, Москве и Петербурге, в университетах и некоторых великосветских салонах?
Их появлению способствовали развитие образования, поощрявшееся монархом, и эволюция элиты, которая им воспользовалась. Долгое время образованием знати занимались частные учителя, затем военно-учебные заведения, а в университет шли прежде всего выходцы из средних слоев общества: духовенство, мелкие чиновники, купцы, свободные крестьяне. Именно их называли разночинцами; университет обеспечил их определенной общей идентичностью и возможностью найти свое место в крайне иерархизированном обществе. Но с конца 30-х годов XIX в. социальный состав студентов университета меняется. Дворянство начало интересоваться высшим образованием и отправлять детей в Московский университет, где те смешивались с разночинцами, разделяли их образ жизни и мыслей и в конечном счете оказывались в эпицентре дискуссий, происходивших вокруг идейных вождей славянофилов или западников.
Таким образом, за десяток лет, с 1830 по 1840 г., социальные контуры того, что называли интеллигенцией — образованные русские, недовольные миром, в котором живут, занятые поиском выхода из положения — изменились. Дворянство, которое в 1825 г. и в начале 30-х годов составляло эту элиту, открывается тем, с кем пересекается на университетских скамьях. Примечательная черта интеллигенции, которая тогда формировалась и расширялась в социальном отношении, в том, что она определяла себя только через свой бунтарский дух, свое умонастроение, а не какие-то социальные связи. Это не социальная группа, и тем более не класс: это состояние духа, сообщество обеспокоенных людей, отказывающихся принимать мир, к которому они принадлежат, и находящихся в поисках путей усовершенствования этого мира.
Другой характеристикой этой элиты может служить то, что за обилием дискуссий стояло полное отсутствие действий. Интеллигенция была изолирована от всего общества: в первую очередь из осторожности, ибо мысли вслух были, по мнению властей, на грани преступления и потому что осознавала свою неспособность действовать. Отсюда бесконечные споры, которых будет так много в чеховских пьесах.
В этом кругу, обреченном на подпольное существование, интеллектуалы занимались обсуждением проблем развития России, и в первую очередь той, что владела умами еще с XVIII в.: крепостного права. По отношению к крепостному, все остальные слои общества находились в привилегированном положении, и сохранение этой привилегии в XIX в. воспринималось как позор для общества и даже для морали. К концу правления Николая I интеллигенция оперировала не столько политическими, сколько моральными категориями, глубоко переживая свою вину, уверенная в неотвратимости расплаты. Вина, расплата: какими бы ни были религиозные воззрения интеллигенции, понятия для дискуссий заимствовались из языка Церкви, они отражали апокалиптическое видение истории России и призывали к радикальным мерам.
Представители всех течений русской интеллектуальной мысли разделяли это видение. К концу 50-х годов XIX в. интеллигенция ждет перехода от слов к действиям, перехода к борьбе за дело крестьян, которых чуть ли не обожествляет. Открыт путь к крайним мерам, подготовленным мыслями тем более радикальными, что до сих пор им еще не удалось воплотиться в дела. Но стоит умереть деспоту, стоит измениться системе, и интеллигенция сможет выплеснуть свое возмущение. Такой поворот событий наиболее предсказуем в связи с тем, что на рубеже 60-х годов ее ряды все активнее пополняют люди с более низким уровнем культуры и меньшим кругозором, иногда более циничные, те, кто внесет свой вклад в готовящиеся преобразования.