Тупики духа
Тупики духа
Зеркала слишком послушны. Послушны и лживы. Надетая маска становится лицом. Порок превращается в изысканность, снобизм — в элитарность, злоба — в откровенность. Путешествие в мир зеркал — не простая прогулка. Очень легко заблудиться.
Сергей Лукъяненко. Лабиринт отражений
«Бытие определяет сознание» — говорят марксисты. Да, конечно, а основной закон этого взаимодействия сформулировал в своё время Козьма Прутков: «Щёлкни кобылу в нос — ока махнет хвостом». Один и тот же народ во время Великой Отечественной войны выносил невероятные тяготы без протеста, а в конце 80-х, будучи вполне сытым, вдруг упоённо кинулся разрушать собственное государство. Бытие тут ни при чем — это извращалось сознание, господа, оно-то в конечном итоге все и определило. Небольшой, легко исправляемый экономический перекос при идеологическом кризисе привел к распаду державы. Что же говорить о неустраняемых экономических противоречиях при абсолютном идеологическом тупике? К чему он должен был привести?
В последние предреволюционные годы Россия вдруг оказалась без идеологии. Нет, основная масса населения спокойно, привычно и некритически держалась за освященную веками триаду: «За Веру, Царя и Отечество», как сто лет спустя держалась за коммунистическую доктрину. Основная масса и вообще-то живет по принципу «от добра добра не ищут». Но в реальности оказалось, что дом давно уже стоит на песке, и стоило подуть ветру, как большинство населения радостными криками приветствовало свержение царя, оно же абсолютно индифферентно или сочувственно отнеслось к преследованиям Церкви — только при этом условии большевики смогли, да и посмели бы развернуть их. Ну а Отечество очень скоро стало умещаться в своей деревне, а то и еще проще: «Где хорошо — там и родина».
Когда идеология живая, работающая, принимаемая населением как свое кровное дело, тогда испытания ее только укрепляют, как то было в 1612-м или в 1941 году. Но если она пережила самое себя, то получается точно по Евангелию: дом, построенный на песке, не смог пережить бурю, «и было падение его великое».
В первую очередь за превращение гранита в песок спасибо надо сказать все тому же Петру, вбросившему в Россию западные порядки. Основная благодарность, конечно же, за Церковь. Московское государство было устроено по-умному, и в числе прочих добрых устроений в нем существовала страховка на случай кризиса власти. Если на престоле вдруг не оказывалось царя, на его место заступал Патриарх. Конечно, главы церковной и светской власти не всегда жили дружно, всякое бывало… но до Петра русские цари с головою дружили — карали неугодных архиереев, однако не покушались на принципы церковного управления, не рушили опоры собственного трона. Петр же в какой-то момент своей многотрудной борьбы за то, чтобы Россия была ну точь-в-точь как Европа, со всеми её закидонами, не сошелся во мнениях с Православной Церковью. И поступил по-петровски, попросту упразднив Патриарха — чтобы не мешал, а Церковь отдал во власть Святейшего Синода. Очень скоро сей орган стал, по сути, «министерством благочестия», подчинявшимся царю на тех же условиях, что и прочие министерства. Вице-президент Синода архиепископ Феофан Прокопович открытым текстом говорил, что Церковь должна «споспешествовать всему, что к его царского величества верной службе и пользе во всяких случаях касаться может». В результате Церковь из самостоятельной силы стала крепостной рабыней, обязанной жить не по своей совести, а как хозяин велит.
Нет, далеко не все церковные иерархи были недовольны сложившимся положением, скорее наоборот. Рабство имеет и выгодные стороны — например, гарантированное содержание. Империя не держала свою идеологическую рабыню в черном теле, отнюдь — что-что, а содержание было богатым, жаловаться не приходилось. Но ведь Христос, кажется, создавал Церковь Свою несколько для другого…
То, что стало с Церковью в результате установления «симфонии властей»[111], обрисовал протоиерей Александр Шмеман в своей книге «Исторический путь Православия». Правда, сия фраза относится к Византийской церкви, но русская оказалась в начале XX века точно в той же ситуации и с такими же последствиями — даже еще худшими, ибо у России есть такое свойство: она «раздевает» любую идею до абсолютной наготы.
«Трагедия Византийской Церкви, — пишет протоиерей Александр Шмеман, — в том как раз и состоит, что она стала только Византийской Церковью, слила себя с Империей не столько административно, сколько психологически. Для нее самой Империя стала абсолютной и высшей ценностью, бесспорной, неприкосновенной, самоочевидной. Византийские иерархи (как позднее и русские) просто неспособны уже выйти из этих категорий священного царства, оценить его из животворящей свободы Евангелия. Всё стало священно и этой священностью все оправдано. На грех и зло надо закрыть глаза — это ведь от „человеческой слабости“. Но остается тяжелая парча сакральных символов, превращающая всю жизнь в священнодействие, убаюкивающая, золотящая саму совесть… Максимализм теории трагическим образом приводит к минимализму нравственности. На смертном одре все грехи императора покроет черная монашеская мантия. Протест совести найдет свое утоление в ритуальных словах покаяния, в литургическом исповедании нечистоты, в поклонах и метаниях, всё — даже раскаяние, даже обличение имеет свой „чин“ — и под этим златотканым покровом христианского мира, застывшего в каком-то неподвижном церемониале, уже не остается места простому, голому, неподкупно-трезвому суду простейшей в мире книги… „Где сокровище ваше, там и сердце ваше“»[112].
Сложно? Да, отец Александр непрост. Духовный писатель начала XX века Сергей Нилус пишет куда проще, но не менее бескомпромиссно. К тому времени Церковь подмяло под себя уже не только государство, но и так называемое общество — сиречь толпа умеющих читать людей, способная разобрать газетные строчки и свято верящая в любую чушь, которая там изложена. В книгах Нилуса фактов множество. Например, по приказу санитарной комиссии кипятят крещенскую воду, а полиция ходит по храмам и проверяет — вскипятили ли… Или некоему высокому синодальному чиновнику показалось, что лик у чудотворной иконы слишком «темен», он надавил на епископа, вырвал у него согласие, и икону подвергли «научной» реставрации: незаметно, тайком от прихожан, стали по кусочкам заменять старые краски новыми. Что получилось в итоге, Нилус не описывает, говорит только, что показывать икону после такой операции было уже нельзя. Это не выдумка, это на самом деле было, и не при большевиках, а в «священной» Российской империи.
Тот же Нилус в книге «На берегу Божьей реки», говоря о состоянии духовенства, приводит выступление на некоем церковном съезде провинциального священника, о. Егора Чекряковского в его собственном пересказе. Почитать стоит, душевно говорит батюшка…
«…В то время по всей России пошла мода на съезды. Вот и у нас в епархии вошло в обычай созывать съезды духовенства по всякому удобному случаю. Наступили времена тяжкие: забунтовал весь мир, с ним стали бастовать и наши духовные школы. Ну, конечно, сейчас же по усмирении был созван съезд епархиального духовенства рассудить о том, как быть, как реформировать училища духовного юношества на началах терпения и смирения, а не противления. Собралось нашего брата на съезде великое множество, возглавилось оно обоими нашими владыками, — епархиальным и викарным, — и стало обсуждать, как поднять дух будущих пастырей, как заставить семинаристов учиться и Богу молиться… Сижу я себе да думаю: ну, чего ты, захолустный поп, сидишь тут? Народ здесь всё учёный: кто твоего мнения спрашивать будет?.. Вдруг слышу:
— А вы, отец Георгий, как о сем думаете?
И пришлось мне, захолустному попу, ответ держать. И сказалось, мой батюшка, тут такое слово, что я не рад был, что и сказал его… „Ваши преосвященства и вы, отцы святые, — начал я так ответ свой, — за всеми разговорами, что я здесь слышал, я что-то недослышал: велась ли здесь речь о Подвигоположнике нашем, Господе Иисусе Христе, и о нас самих, отцах тех школяров, которых мы никак не можем заставить ни учиться, ни Богу молиться? Говорили ли мы о том, какой в нашей общественной деятельности и, что всего важнее, в нашей домашней, семейной жизни, мы сами подаем пример сынам и дочерям нашим? Нет, не говорили. А какое присловье слышали мы от Господа? — „Врачу, исцелися сам“! — Не с нас ли, отцов, надлежит приняться за реформу? Что на этот вопрос мы скажем, чем отзовемся… А ещё о ком мы в речах своих упомянуть забыли? Только — о Спасителе нашем, без Которого мы и творить-то ничего не можем! Только?!.. Да! не помянули ни разу, мало того, что не помянули, но и в жизни-то своей, кажется, о Нём думать позабыли. Бывало прежде: Он всем нам хорошо был виден, потому что каждый из нас имел Его, Пастыреначачьника своего, перед собою — Он шел впереди нас, и мы — кто на колеснице, кто пешком, кто бочком, а кто и вовсе ползком — шли за Ним. И был Он нам все: и путь, и истина, и жизнь!.. А после что? А вот что: наместо единого Истинного Христа Бога понаделали мы себе каждый своих христов, да и ведём их, самодельных позади себя на верёвочке. Где ж тут нам столковаться?!“»
А ведь батюшка-то был известный, высокой духовной жизни. С этим текстом можно спорить, но куда денешь факты? Например, так называемых «живоцерковцев» — церковных леваков, которые, едва получив свободу от государства, тут же кинулись в реформы. Большевистские власти, заинтересованные в ослаблении Церкви, естественно, всемерно их поддерживали — но ведь придумало-то «живоцерковцев» не ОГПУ, это явление внутрицерковного происхождения.
Что же касается бунтующих духовных школ, то одной из первых в их ряду стояла Тифлисская духовная семинария, настоящая кузница кадров для революции. Когда читаешь историю грузинской социал-демократии, такое ощущение, что все они вышли из стен Тифлисской семинарии, право слово! Судьба одного из её учеников[113] изучена достаточно хорошо, и известно, что в данное учебное заведение он пришел глубоко верующим подростком, а пять лет спустя вышел оттуда законченным революционером. Это же уметь надо — так воспитывать кадры!
Впрочем, чего еще ждать от церкви, поставленной в положение «Чего изволите?» по отношению к государству? Начиная с Петра, она больше не мешала царям. Но когда началась смута, Церковь не смогла прийти на помощь ни монархии, ни стране. Факты таковы: когда в 1917 году на фронте отменили обязательное участие в церковных службах, то к причастию по собственной воле ходили около 10 процентов солдат. И это на войне, где неверующих, как говорят, вообще не бывает! Что же творилось в тылу[114]?
Что вышло в итоге «симфонии властей» — известно. Кесарь, захотевший Божеского, не смог его вместить, а Богу кесарево оказалось не нужно. Царство, не желавшее, чтоб его оценили из животворящей свободы Евангелия, в конце концов получило свою оценку из бескомпромиссной свободы большевизма, абсолютно не склонного закрывать глаза на то, что он считал грехом, злом и слабостью. Златотканый покров христианского мира пошёл на солдатские портянки, «чины» и ритуалы заменились вопросом пьяного красноармейца с наганом: «Есть Бог?» Лишь простейшая в мире книга осталась сама собой, наглядно показав, что действительно священно, а что лишь кажется таковым. И это просто Божье чудо, что после двухсот лет рабства нашлись священники — и немало! — которые на заданный им вопрос отвечали «Есть!» и получали пулю в голову[115]. Но те, кто задавал этот вопрос, тоже ведь не с Марса свалились, а были рождены и воспитаны в недрах православной Российской империи…
* * *
…Начиная с петровских времен церковь стала выходить из моды — в первую очередь, конечно, в «верхах». Зато в моду стремительно вошло просвещение. Велено было считать, что свет идет к нам с Запада, и общество послушно считало. Правда, суть этого просвещения как-то не улавливается — почему-то не приходит на ум ничего, кроме припудренной и причесанной языческой мифологии, голых баб на картинах, кофию, париков и декольте. Право, стоило за таким добром мотаться в Европу! Но — царь велел[116]!
Хуже пришлось, когда с Запада в те же радостно отверстые рты русского общества полетели идеи. Россия импортировала не только платье и галантерею, но еще «общественную мысль» и философию. «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь», и каждый уважающий себя образованный русский человек непременно должен был отметиться в обществе с философской книжкой в руке и уметь поддержать соответствующую беседу. Причем книжки были сперва немецкие — это еще полбеды! А потом пришла и кругом беда — у нас появились свои доморощенные философы и обществоведы.
Идеи эти мы все знаем. Иные из них бродят в российских умах и сейчас. Спорить с ними не приходится — сама жизнь спорит. Почему-то ни идеологически обоснованная демократия, ни еще более обоснованный рынок процветания и счастья нам не принесли. Почему бы это? Совершенно замечательно о причинах сего странного казуса поведал русский публицист Иван Солоневич в своей книге «Народная монархия», где поизгалялся над российским «просвещансом» зло и метко, полностью определив ту силу, которая — черт, ведь три раза за сто лет[117]! — ставила страну на грань уничтожения.
«Наша гуманитарная наука с упорством истинного маниака пихала нас на западноевропейские пути… Та методика общественных наук, которая родилась на Западе, была и там „богословской схоластикой и больше ничем“. Она выработала ряд понятий и терминов, в сущности мало отвечавших даже и европейской действительности. Наши историки и прочие кое-как, с грехом пополам, перевели все это на русский язык, и получились совершеннейшие сапоги всмятку. Русскую кое-как читающую публику столетия подряд натаскивали на ненависть к явлениям, которых у нас вовсе не было и к борьбе за идеалы, с которыми нам вовсе нечего было делать. Был издан ряд „путеводителей в невыразимо прекрасное будущее“, в котором всякий реальный ухаб был прикрыт идеалом и всякий призрачный идеал был объявлен путеводной звездой. Одними и теми лее словами были названы совершенно различные явления. Было названо „прогрессом“ то, что на практике было совершеннейшей реакцией, — например, реформы Петра, и было названо „реакцией“ то, что гарантировало нам реальный прогресс — например, монархия…[118] Была „научно“ установлена полная несовместимость „монархии“ с „самоуправлением“, „абсолютизма“ с „политической активностью масс“, „самодержавия“ со „свободой“ религии, с демократией и прочее и прочее — до бесконечности полных собраний сочинений. Говоря несколько схематично, русскую научно почитывавшую публику науськивали на „врагов народа“ — которые на практике были его единственными друзьями и волокли на приветственные манифестации по адресу друзей, которые оказались…»[119] —
дальше у автора идет упоминание его любимого органа ОГПУ, закатавшего Ивана Лукьяновича в свое время на Соловки в точности за то, за что и прочую интеллигенцию. Насчет ОГПУ у меня мнение другое, поэтому предлагаю читателю «друзей» подобрать на свое усмотрение. Например, «Антанта», или «цивилизованный Запад», или «сто сортов колбасы»… Но в целом ведь — здорово сказано, а?
В самом деле, как поступала наша великая русская философская мысль? В Европе зрели какие-то совершенно умозрительные теории, у нас их переводили на русский язык и искали соответствия в нашей действительности. Это было примерно столь же обоснованно, как искать симптомы родильной горячки у перепившего лесоруба — но ведь находили же, и даже пытались лечить!
«Русская гуманитарная наука оказалась аптекой, где все наклейки были перепутаны. И наши ученые аптекари снабжали нас микстурами, в которых вместо аспирина оказался стрихнин… Русская „наука“ брала очень неясные европейские этикетки, безграмотно переводила их на смесь французского с нижегородским — и получался „круг понятий, не соответствовавших ни иностранной, ни русской действительности“ — не соответствовавших, следовательно, никакой действительности в мире, круг болотных огоньков, зовущих нас в трясину.
Истинно потрясающие пророчества русских ученых отчасти объясняются полной путаницей их „научных понятий“. Отчасти объясняются и другим: хроническим расстройством умственной деятельности, возникшим в результате векового питания плохо пережеванными цитатами… Эти люди никогда ничего не понимали, не понимают сейчас и никогда ничего понимать не будут. Но именно они учили нас. И призывали, и науськивали, и разъясняли, и пророчествовали»[120]
…и было это в XIX веке, и в десятые годы ХХ-го, и в шестидесятые, и в восьмидесятые, и в девяностые — да хоть подшивку «Огонька», что ли, взять, чтобы убедиться? А мы все завороженно повторяли за ними: «цивилизация», «демократия», хотя реальная цивилизация означает всего-навсего набор вещей, который надо иметь, чтобы считаться современным, а демократия отличается от диктатуры лишь тем, что в ней крутится нехилый бизнес под названием «выборы»[121].
Всё это богословие зазубривалось, хуже того — изучалось, а поскольку было очень неудобно для понимания, то изучалось оно методом поисков черной кошки в темной комнате. Вместо кошки наловили кучу глюков. В результате к началу XX века в умах образованного общества сформировалась идеология, с которой было вообще непонятно, что делать, ибо равно бесполезно строить к воздушным замкам лестницы и стрелять в них из пушек. Одной из роковых бед России являлось то, что в стране существовал целый многочисленный слой фанатиков воздушных замков, рвавшихся претворить свои идеи в реальное дело. Я не про большевиков говорю, нет! Они-то как раз оказались абсолютными прагматиками, к великому счастью державы…
Причём не только конституционные теории, но даже и революция была по преимуществу дворянской забавой. И опять слово Солоневичу:
«Наш правящий и образованный слой, при Петре Первом оторвавшись от народа, через сто лет такого отрыва окончательно потерял способность понимать что бы то ни было в России. И не приобрел особенно много способностей понимать что бы то ни было в Европе. И как только монархия кое-как восстановилась и первый законный русский царь — Павел Первый — попытался поставить задачу борьбы с крепостным правом, русский правящий слой раскололся на две части: революцию и бюрократию. На дворянина с бомбой и дворянина с розгой… Дворянство розги опиралось на немецких управляющих, дворянство бомбы — на немецких Гегелей»[122].
Много ли мы найдем в среде революционных радикалов подлинных людей из народа? Да по пальцам пересчитать! Абсолютное большинство — дворяне, буржуазия и разночинцы. Те же сословия делали погоду и в правительстве, и в буржуазных партиях — да везде! Верхушка Российской империи раскололась, и её обломки вступили между собой в смертельную схватку.