«А я — Павел Васильев!»
«А я — Павел Васильев!»
Пью за здравие Трехгорки.
Эй, жена, задвинь-ка шторки,
Нас увидят, может быть.
Алексей Максимыч Горький
Приказали дома пить.
П. Васильев[442]
Борьбу за безупречный моральный облик советского писателя начал М. Горький: «Мой долг старого литератора, всецело преданного великому делу пролетариата, — охранять литературу Советов от засорения фокусниками слова, хулиганами, халтурщиками и вообще паразитами»[443]. Он полагал, что не только творчество писателя, но и его личность, образ жизни могут и должны служить примером для читателей. Еще в 1930 году, создавая журнал «Литературная учеба», Горький думал о специальном отделе в нем, посвященном этике литератора. «Нам необходимо, — писал он своему заместителю А. Камегулову, — ввести этот отдел, в нем будем бить „богему“, трепать уши хулиганам и литературным налетчикам»[444].
После создания Союза советских писателей к нему перешли благородные, но не всегда благодарные функции блюстителя морального облика литераторов. Как правило, на практике это чаще выражалось в кампаниях, объектом которых становился кто-то из писателей.
Вначале «спасали» П. Васильева. Вдова поэта Е. Вялова вспоминала: «Павел Васильев легко наживал себе врагов… Непосредственность, открытость и горячность его натуры не могли ужиться с отрицательными сторонами бытовавшей тогда групповщины, с ее подсиживаниями, демагогией и т. п. Скандалы и даже „хулиганство“, о которых стали поговаривать, были пусть слепым, во многом неправильным, но все же протестом против той литературной среды, в которой он оказался… Слухи раздували, выдумывали невероятные подробности. Одним словом, все эти истории докатились до А. М. Горького, вызвав его достаточно широко известную статью»[445].
Статья Горького называлась «Литературные забавы». В ней уже обозначены будущие политические обвинения в адрес молодого поэта: «…От хулиганства до фашизма расстояние „короче воробьиного носа“»[446].
П. Васильев написал ответное письмо, в котором выражал искреннее раскаяние: «Советская общественность не раз предостерегала меня от хулиганства и дебоширства, которое я „великодушно“ прощал себе. Но только ваша статья заставила меня очухаться и взглянуть на свой быт не сквозь розовые очки самовлюбленности, а так, как полагается — вдумчиво и серьезно». Он признал, что его поведение оказывало отрицательное влияние на молодых писателей, которые брали за образец его поведение. Он заверил, что никогда не был врагом советской власти. И уже тогда поэт понял, что «позорная кличка „политический враг“ является для меня моей литературной смертью». Письмо было опубликовано 12 июля 1934 года в «Литературной газете».
Там же М. Горький опубликовал ответ на это покаянное письмо. В нем он подчеркивал, что Васильев обладает недюжинным талантом, этот талант нуждается в воспитании, после которого его обладатель войдет «в советскую литературу как большой и своеобразный поэт». Несмотря на признание таланта поэта, М. Горький был далек от его эстетики и мировоззрения: «П. Васильева я не знаю, стихи его читаю с трудом. Истоки его поэзии — неонародническое настроение — или: течение — созданное Клычковым — Клюевым — Есениным, оно становится все заметней, кое у кого уже принимает русофильскую окраску и — в конце концов — ведет к фашизму»[447].
Надо сказать, что, по утверждению друга Васильева Д. Мечика, за семь лет до описываемых событий он не был склонен к пьянству и дебошам: «Мы встречались десятки раз с Павлом, и ни разу не было рядом с нами ни капли хмельного, никогда не возникало желания выпить или хотя бы вести разговор на эту тему. По всей вероятности, в дальнейшем в его поведении сказалась неудержимость характера человека, попавшего в определенные обстоятельства и среду»[448].
Не только поведение П. Васильева не вписывалось в систему ценностей, которую пропагандировала власть, его творчество было также чуждо ей. Но в начале тридцатых годов еще никто не осмеливался публично отрицать наличие значительного и своеобразного таланта у этого молодого поэта, к тому же власти не теряли надежду «перевоспитать» его. 3 апреля 1933 года в редакции «Нового мира» состоялся вечер, посвященный творчеству П. Васильева, однако отрывки из его стенограммы были опубликованы лишь в июне 1934 года. Естественно, это не было случайностью: вокруг поэта начали шуметь страсти, и редакция посчитала своим долгом принять участие в развернутой, похожей на травлю, кампании. На вечере были высказаны различные точки зрения по поводу творчества поэта, но журнал опубликовал лишь те выступления, в которых так или иначе говорилось о его антисоветском характере. «…Можно, конечно, сказать Васильеву — отмечал К. Зелинский, — что он талантлив, что поэма его [имеется в виду „Соляной бунт“] интересна… Я думаю, что нам сегодня нужно попытаться (и для него, и для себя) разобраться по существу, что же его поэзия в целом собой представляет. Поэзия Васильева очень органична, не только по своей тематике, но и в своих образах и по материалу. Если искать, что же стоит за этой поэзией, то чувствуешь, что за ней стоит богатая казацкая деревня, богатый сибирский кулак». Далее критик сравнил П. Васильева с С. Есениным. Безусловно, такое сравнение, сделанное в наше время, польстило бы любому молодому поэту, но в те времена подобные аналогии таили опасность и могли привести к печальным последствиям. «Говорят, Васильев крестьянский поэт, что он упирается корнями в сказку, в песню, в народные представления и т. д… Есенин тоже корнями уходил в „крестьянскую толщу“, но Есенин был упадочным поэтом, Васильев не упадочен. Это — поэт большого оптимистического напора, и с этой стороны он может подходить к нам… Можно ли сказать, что это наш оптимизм — оптимизм пролетарской страны?…Я думаю, что это оптимизм образного порядка, который идет от восхищения перед „сытой деревней“ с лебедиными подушками, грудастыми бабами и коваными сундуками». В итоге критик приходит к такому мнению: «…В нашей стране для такой поэзии нет будущего»[449].
Е. Усиевич попробовала вроде бы смягчить оценки и найти аргументы в «защиту» поэта, но без политических ярлыков тоже не обошлась: «…Чуждая нам идеология прет из него непроизвольно, значит, это то, что он впитал в себя с детства и не так-то легко ему самому осознать, что получается, когда он, как ему кажется, поет естественно, как птица… Васильев должен понять не только то, что наша критика, наша общественность считает его чужаком, он должен осознать, чью идеологию выражает…»
Вполне определенно высказался И. Гронский: «Возьмите творчество Клюева, Клычкова и Павла Васильева за последние годы… Оно служило силам контрреволюции».
По-разному относились к поведению П. Васильева. Те, кто восхищался его творчеством, видели в его поступках молодецкую удаль, смелость и борьбу с конформизмом окружающих. Те, кто не принимал его поэзию по творческим, чаще — политическим, мотивам, говорили лишь о хамстве. Надо сказать, что для второй точки зрения П. Васильев давал веские основания — многие поступки его были далеки от общепринятых норм этикета.
Его современник М. Скуратов вспоминал: «Павлу Васильеву, которого „пропесочили“ в печати, да и за другие грехи молодечества, на время запретили посещать московский Клуб писателей…
По вечерам ресторанный зал столичного Клуба писателей густо заполнялся писательским народом: приходили и стар и мал, со своими домочадцами и дружками, а бывало, что и с подружками… И вдруг, глазам не верю: появляется Павел Васильев, отлично разодетый, прямо-таки расфуфыренный, да не один, а с какой-то молодой девахой…
…Сидит в молчаливом величавом уединении член правления Клуба Абрам Эфрос, известный тогда литературовед, этакий с головы до пят вышколенный, выхоленный, породистый интеллигент, с барской бородкой, знавший себе цену, полный достоинства, образец воспитанности. Улыбка не часто появлялась на его лице. Слова он цедил редко, но метко.
Павел Васильев, отлично зная, что за важное лицо Абрам Эфрос, не спрашивая позволения, садится против него со своей девахой за более или менее „свободный“ столик, ведет себя непринужденно и как власть имущий. Подзывает кивком официантку. У Абрама Эфроса начинают топорщиться усы. Он опускает вилку, перестает есть. Затем раздельно выцеживает, не теряя величавости:
— Павел Васильев, ведь вы же знаете, что вам на полгода запрещено посещать наш Клуб московских писателей! Как вы изволили ослушаться? Вспомните, что о вас писал Максим Горький. И затем, не спрашивая позволения, вы усаживаетесь за мой стол?..
— А по какому праву, сударь, вы мне делаете выговор, и по какому праву вы называете этот столик „мой“, когда он свободен? Вы что — купили его?..
— Я — член правления Клуба писателей! Да! И требую немедленно покинуть зал…
— Вы требуете?! А я — Павел Васильев!..
Вызвали директора. А директором Клуба была тогда Чеботаревская… — невысокая собой, но очень мужеподобная… Суровым голосом, спокойно, но твердо, она сказала:
— Товарищ! Павел Васильев, прошу вас, немедленно покиньте Клуб писателей…
Тогда он посмотрел на нее сверху вниз — и спросил:
— Кто такая?
Настал черед Чеботаревской терять свое невозмутимое спокойствие — и мужеподобная женщина, вне себя, вскрикнула:
— Не забывайтесь! Вы отлично знаете: я директор Клуба!
Павел Васильев также величественно взмахнул рукой в ее сторону и пробасил, раздельно, по слогам:
— Рас-счи-тать!..
После того Павел Васильев, взяв деваху под руки, покинул Клуб писателей…»[450]
Можно рассказать еще об одном эпизоде, произошедшем на веранде ресторана «Прага». Необходимо оговориться, что у Павла Васильева был давний конфликт с его однофамильцем, поэтом Сергеем Васильевым. О причине этого конфликта вспоминала Е. Вялова: «Павел почти не встречался со своим однофамильцем. Однако заочным чувством была неприязнь. В начале тридцатых совсем еще юный Сергей Васильев подрабатывал, читая свои стихи в кинотеатре „Художественный“ перед началом сеанса. Публика наивно полагала, что перед ней — автор нашумевшего „Соляного бунта“. Павла Васильева, считавшего чтение стихов по кинотеатрам чуть ли не позорным занятием для уважающего себя поэта, такие „перепутывания“ приводили в бешенство. Во время одной из случайных встреч Павел предложил Сергею „быстренько взять псевдоним, назваться хотя бы „Курганом“, по названию города, откуда приехал“. Так Павел нажил себе еще одного недоброжелателя»[451].
…И вот они встретились на той злополучной веранде. П. Васильев заказывает яичницу на десять желтков, и, дождавшись заказа, «незаметно подходит сзади к Сергею Васильеву и со словами: „Не позорь фамилию Васильевых!“ опрокидывает содержимое сковородки на голову ненавистного поэта». Дальнейшие события разворачивались так: «Скандал, Сергей скатертью обтирает лицо и голову, соображает, в чем дело, и набрасывается, как тигр, на Павла. Начинается драка. Столики летят в разные стороны, бьется посуда, посетители убегают к дверям, появляется милиция»[452]. Затем обоих участников своеобразной «литературной дискуссии» отправили в отделение.
10 января 1935 года в «Литературной газете» появилась заметка об исключении П. Васильева из Союза советских писателей «за антиобщественные поступки и как не оправдавшего доверия литературной общественности, нарушившего обещание, данное им в письме А. М. Горькому» [453] А 24 мая в «Правде» было опубликовано открытое письмо двадцати писателей, где поведение П. Васильева квалифицировалось как «аморально-богемное или политически-реакционное». В нем сообщалось об «отвратительном дебоше» в писательском доме по проезду Художественного театра, где, по словам авторов письма, П. Васильев избил поэта Дж Алтаузена, «сопровождая дебош гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками и угрозами расправы по адресу Асеева и других советских поэтов»[454]. По их мнению, «дебошир» «уже давно прошел расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма». Таким образом, делу теперь была дана и политическая оценка. Интересно, что среди подписавших статью были те, кого также обвиняли в пьянстве и дебоширстве, например Б. Корнилов. (Заметка о соответствующем поведении Корнилова при открытии Ленинградского дома писателей опубликована в том же номере «Литгазеты», что и материал об исключении Васильева из ССП.)
Кстати, очевидцы конфликта Васильева с Алтаузеном описывают этот инцидент по-другому. И. Гронский вспоминал следующее: «На вечеринке, куда пригласили Васильева, один известный в то время поэт оскорбительно отозвался о знакомой Павлу Васильеву женщине, за что вполне справедливо поплатился пощечиной. Недруги Васильева, воспользовавшись этим, раздули скандал. Было заведено дело об избиении (!) Павлом ни в чем не повинного человека. И в результате этой чудовищной провокации Васильев был приговорен к исправительным работам»[455].
Заметим, что и у «избитого» поэта Дж Алтаузена характер был взрывной. Скажем, в конце двадцатых годов он позволял себе большие вольности в поведении, о чем свидетельствует письмо к нему Ф. Акульшина:
«Милый Джек!
Не сердись на меня. Я на тебя был сердит, что ты обозвал меня нехорошим словом в присутствии целой орды писателей.
Разреши мне прочитать тебе нотацию. Я ведь почти в два раза старше тебя, и вот только по старшинству я хочу тебя пожурить.
Постарайся выкинуть из своего лексикона такие слова, как: „сволочь“, „хам“ и т. п. грубости.
Неужели тебе приятно слушать такие слова в произношении других… Все это я говорю тебе, любя тебя»[456].
20 июня 1935 года имя П. Васильева вновь появилось на страницах «Литературной газеты»[457]. Его вновь обвинили в антиобщественном поведении, но теперь его делу была придана серьезная политическая подоплека: «…П. Васильев, со свойственной ему кулацкой хитростью маневрировал, ловко используя каждый скандал, связанный с его персоной, не столько для того, чтобы выступить в роли кающегося грешника, сколько для того, чтобы раздуть шумиху вокруг своего имени». В статье сообщалось о том, что он был осужден за хулиганское избиение поэта Дж. Алтаузена и приговорен к полутора годам лишения свободы.
Надо сказать, что П. Васильев вполне искренне раскаивался в своих поступках. Но смирить собственный характер сил у него не было. В 1935 году он признавался П. Северову: «Ей… богу… ну право же, честное-честнейшее слово, тот дебошир Васильев — не я. Тот страшный тип присосался ко мне, как осьминог к днищу корабля, и все время пытается замедлить мое движение или сбить с пути. Я делал глупости, а подхалимы ржут и визжат от восторга: „Браво, Пашка!“ Если бы я совершил какое-нибудь страшное преступление, ну, скажем, убил человека, — они взревели бы: „Гениально!“… Так вот, послушай меня и запомни: с ним будет покончено раз и навсегда. Это я говорю тебе, прежний „парень в ковбойке“, полный серьезных намерений и светлых сил»[458].
…Его почему-то не арестовали в зале суда, и еще несколько дней он прожил дома. За ним приехали как-то вечером и, не дав собраться, увезли. На следующий день утром Е. Вялова позвонила на Петровку, 38, и ей разрешили поговорить с мужем по телефону.
Из колонии он отправил письмо тому, кто вольно или невольно способствовал трагической развязке судьбы поэта: «В Ваших глазах я, вероятно, похож сейчас на того скверного мальчика, который кричит „не буду, дядя“, когда его секут, но немедленно возобновляет свои пакости по окончании экзекуции…
Выпил несколько раз. Из-за ерунды поскандалил с Эфросом. Этот, по существу ничтожный… случай не привлек бы ничьего внимания, если б за несколько месяцев назад Вы своим письмом не вытащили меня на „самый свет“…
Вот уже три месяца, как я в Испр. Труд. Колонии при строительстве завода Большая Электросталь. Я работаю в ночной смене… Мы по двое таскаем восьмипудовые бетонные плахи на леса. Это длится в течение девяти часов каждый день. После работы валишься спать, спишь до „баланды“ и — снова на стройку… Я не хныкаю, Алексей Максимович, но зверская здешняя работа и грязь ест меня заживо, а главное, самое главное, лишает меня возможности заниматься любимым — литературой… Может ли быть заменена тюрьма высылкой в какие угодно края, на какой угодно срок? Я имею наглость писать эти строки только потому, что знаю огромные запасы любви к Человеку в Вашем сердце»[459]. Есть доказательства того, что М. Горький прочел письмо — на нем остались его пометы карандашом. О том, пытался ли он помочь Васильеву, никаких сведений нет. Во всяком случае, вскоре П. Васильев был переведен в Таганскую тюрьму в Москве, а оттуда — в рязанскую. «Не знаю, чем было вызвано подобное расположение, — писала вдова поэта, — но начальник тюрьмы был со мной крайне любезен. Он не только смотрел сквозь пальцы на наши частые и долгие свидания с заключенным мужем, но снабжал Павла бумагой и карандашами — давал возможность писать стихи»[460].
П. Васильеву удалось получить досрочное освобождение. О том, как это произошло, рассказал И. Гронский: «На каком-то банкете, устроенном в Кремле, ко мне подошел В. М. Молотов:
— Иван Михайлович, почему в журналах не видно произведений Павла Васильева?
— Вячеслав Михайлович, он в тюрьме сидит.
— Как в тюрьме?
— Вот так, — отвечаю, — как у нас люди сидят.
На другой день после нашего разговора П. Васильев был переведен из рязанской тюрьмы, где он отбывал заключение, в Москву и через два-три дня освобожден из-под стражи»[461].
Но недолго находился поэт на свободе — судьба его была предрешена. 6 февраля 1937 года он был арестован, а 15 июня приговорен военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу.
* * *
Тридцатые годы — период серьезных изменений в повседневной жизни советских писателей. Перемены эти во многом были связаны с созданием писательских организаций, на которые изначально были возложены задачи обустройства труда и быта литераторов. Сформировался новый социальный статус писателей. Власть своевременно оценила идеологический потенциал писательского труда и предоставила литераторам привилегии, которые во многом определили специфику их повседневной жизни по сравнению с представителями других профессиональных групп.
Деятельность Союза советских писателей, Литфонда и других писательских организаций и учреждений далеко не всегда была эффективна, о чем свидетельствовали многочисленные попытки их реформирования уже в первые годы существования. Так, ССП во многом был ориентирован не столько на решение творческих и социальных проблем писателей, сколько на сохранение собственных бюрократических структур и источников финансирования. Во многом он дублировал деятельность Литфонда, что порождало параллелизм в работе этих организаций и приводило к тому, что писатели обращались в Союз писателей по вопросам, формально находившимся в ведении Литфонда. Они пытались использовать ССП и Литфонд как некую кормушку, не безосновательно полагая, что эти организации были созданы для решения их материальных и бытовых проблем.
Говоря о доходах писателей, не стоит забывать, что были трудности с определением их реальных размеров и о том, что доходы эти, конечно, сильно разнились. Кроме того, необходимо отметить, что далеко не всех советских литераторов можно причислить к людям «свободных профессий», так как более половины из них имели постоянное место работы, занимаясь другими видами деятельности.
Материальное положение литераторов к концу тридцатых — началу сороковых годов несколько улучшилось. Но многие из них не могли жить только за счет гонораров и были вынуждены заниматься различной подработкой. В одних случаях она носила литературный характер (подготовка статей и очерков для прессы, литературная обработка, редактирование), в других — была связана с преподавательской, научной и иной деятельностью.
Большое влияние на стереотипы поведения писателей, в частности, на выбор способа улучшить свое материальное положение, оказала практика дореволюционного времени и периода нэпа (например, литературные выступления). Но появились и новые возможности, которые, в частности, открывало участие в написании «Истории фабрик и заводов» и других подобных проектах. Таким образом, литераторы в этот период не изобрели каких-либо новых моделей поведения, а лишь использовали то, что предлагала им власть, и опыт предыдущего периода.
Гонорарная политика государства была не всегда справедлива по отношению к литераторам и не имела четкой концепции оплаты писательского труда. Отсюда — постоянные реформы налогообложения, которые не только не решали самых острых проблем, но и порождали новые.
Иждивенческие настроения некоторых литераторов проявились в их отношении к так называемому литературному браку. Они не только оправдывали его, но и считали, что брак этот необходимо оплачивать.
Как и у других советских граждан, жилищная проблема у литераторов в этот период была одной из наиболее острых. Попытки ее решения заключались прежде всего в практических шагах Союза писателей и Литфонда по целенаправленному созданию в Москве и Ленинграде мест компактного проживания писателей. Но построенное жилье зачастую доставалось не самым талантливым литераторам, а писательские организации порой направляли свои усилия в первую очередь на решение жилищных проблем писателей, угодных власти. В целом, жилищные условия литераторов в эти годы все же улучшались. Многие писатели смогли перебраться из коммуналок в отдельные квартиры, уменьшилось число тех, кто вовсе не имел собственного жилья. Однако до полного решения «квартирного вопроса» было еще далеко. Фактический размер предоставляемой писателям жилой площади и качество построенного жилья оставляли желать много лучшего.
Деятельность Союза писателей по улучшению жилищных условий своих членов далеко не всегда была эффективной, так как желания во многих случаях не соответствовали реальным возможностям этой организации. Количество подрядчиков было ограничено, в инстанциях, которые выдавали разрешения на строительство, царили неразбериха и волокита, постоянно возникали трудности с необходимыми стройматериалами. Пороки советской экономической системы не позволяли Союзу писателей, как заказчику, привлечь к ответу недобросовестные организации. Все подобные попытки заканчивались безрезультатно.
Часто писательские привилегии проявлялись двояким образом. С одной стороны, например, писатели имели доступ к привилегированному снабжению, с другой — это снабжение было организовано из рук вон плохо.
Большое физическое и эмоциональное напряжение, связанное с особенностями творческой деятельности, и давление внешних обстоятельств (нехватка средств, проблемные отношения с власть предержащими) крайне неблагоприятно сказывались на состоянии здоровья писателей. Отрицательное воздействие оказывали на него малоподвижный образ жизни, неправильный режим дня, злоупотребление курением и алкоголем. Не случайно многие из литераторов страдали хроническими заболеваниями и нуждались в медицинском и санаторно-курортном лечении. Надо сказать, что деятельность Союза писателей и Литфонда по оказанию медицинской помощи литераторам Москвы и Ленинграда была достаточно эффективной: им был обеспечен доступ к лечению довольно высокого уровня.
В довоенный период так и не были должным образом решены проблемы пенсионного обеспечения писателей: зачастую они получали крошечную пенсию, не имели денежного обеспечения в случаях потери трудоспособности. Но Литфонд, в первую очередь его юридический отдел, оказывал отдельным литераторам большую помощь в хлопотах по повышению персональных пенсий и пособий. Проблемой пенсионного обеспечения своих членов и их родственников активно занимался и Союз писателей, который постоянно ставил эти вопросы перед соответствующими инстанциями.
Важную роль в жизни и деятельности литераторов сыграло создание системы писательских домов творчества и отдыха. Но качество их строительства и оборудования, уровень комфорта далеко не всегда отвечали запросам писателей. Их требовательность и претензии объяснимы: на отдыхе они должны были иметь условия и для продолжения творческой работы. Становится понятным парадокс, когда, имея собственные незаполненные дома отдыха, Литфонд вынужден был приобретать путевки у других организаций. К тому же, несмотря на существование скидок и льгот, писатели считали путевки слишком дорогими. Уровень обслуживания в домах отдыха и санаториях не всегда был на высоте даже по меркам того времени. При желании любой литератор Москвы и Ленинграда мог получить путевку в дом отдыха или санаторий, но при этом право выбора лучшего из них или комфортабельного номера имел только узкий круг избранных.
Безусловным признаком принадлежности к привилегированному слою в те годы являлось наличие дачи. У части литераторов они появились. В дачном поселке Переделкино, так же как и в домах отдыха, предназначенных для них, писатели ценили не только материально-бытовые условия, но и царившую в них атмосферу, наличие особого круга общения. К тому же компактное проживание представителей одного социального слоя давало возможность почувствовать некую элитарность, принадлежность к избранной группе людей.
Организацией досуга писателей занимался ДСП. Но литераторы не слишком активно использовали возможности, которые предоставляло это учреждение. Мероприятия, проходившие там, не всегда были интересны и хорошо организованы. Охотнее посещались развлекательные мероприятия — вечера отдыха и кинопоказы, особой популярностью пользовался ресторан Дома писателей.
В организации повседневной жизни литераторов большую роль играли их жены. Они пытались улучшить условия быта и творчества писателей как в рамках ведения домашнего хозяйства и оказания помощи супругам в редактировании и перепечатке их произведений, так и с помощью движения общественниц. Значение «домашней» деятельности жен писателей очевидно, оно признавалось и самими литераторами. Но по ряду причин их общественная активность не нашла большой поддержки в писательской среде. На письма общественниц обратили внимание лишь тогда, когда их герои стали обвиняться в политических грешках. Да и сами женщины мотивировали свое стремление разобраться в личной жизни писателей политическими аргументами. «…У всех этих „личных“ дел, — писали они, — имеется и политический привкус. Киршон черпал свои „сокровища духа“ у Ягоды (в виде сухого пайка) и у Авербаха. У пьяного Гарри бушевал враг народа Павел Васильев.
Одно неразрывно связано с другим. „Личные“ дела этого порядка нуждаются в пристальном общественном и политическом внимании. Общественность должна зорко следить за „нравами“ подобного рода и оздоровлять их»[462].
Результаты известны. В. Киршон пострадал за связь с Г. Ягодой. П. Васильев (вместе с членами литературной группы «Сибиряки» Н. Ановым, Е. Забелиным, С. Марковым, П. Мартыновым и П. Черноморцевым) в 1932 году обвинялся по делу «Сибирской бригады» и, хотя через несколько месяцев был освобожден за отсутствием состава преступления, в дальнейшем ему все припомнили. И. Шухову инкриминировали связь с правотроцкистской группой.
Важнейшей составляющей нравственного облика писателей явилось их отношение к материальным и бытовым вопросам. Кто-то считал налаженный быт непременным условием для творчества, другие не обращали на него внимание. Вот что вспоминала Н. Мандельштам о взглядах мужа на эту проблему: «Он не признавал жалоб на внешние обстоятельства — неустроенный быт, квартиру, недостаток денег, — которые мешают работать. По его глубокому убеждению, ничто не может помешать художнику сделать то, что он должен, и обратно — благополучие не служит стимулом к работе…
Проклятие квартире — не проповедь бездомности, а ужас перед той платой, которую за нее требовали. Даром у нас ничего не давали — ни дач, ни квартир, ни денег…»[463]
Некоторые писатели считали унизительным хлопотать о каких-либо материальных благах. Среди таких был Н. Островский. Его близкий друг Н. Новиков писал в 1933 году: «Твое отношение к бытовым вопросам просто нетерпимо и граничит с помешательством на принципах»[464].
Очень часто материальное и бытовое благополучие литератора зависело от близости к какому-либо высшему чиновнику. Так, Н. Мандельштам признавалась: «Всеми просветами в жизни О. М. обязан Бухарину… Путешествие в Армению, квартира, пайки, договора на последующие издания, не осуществленные, но хотя бы оплаченные, что очень существенно, так как О. М. брали измором, не допуская ни к какой работе, все это дело рук Бухарина. Его последний дар — переезд из Чердыни в Воронеж»[465].
К концу рассматриваемого периода отношение основной массы литераторов к условиям жизни и материальным благам стало меняться. Аскетизм перестал быть модным. Современница вспоминала вечер в Клубе писателей в начале 1938 года: «Спускаемся в царство шуб енотовых, обезьяньих, оленьих, на рыбьем меху, бесконечные ботики и кашне, кашне и ботики.
Ольга Ивановна (жена писателя Л. Соболева. — В. А.) в длинном серебристом платье из тафты. На грудь ее падает легкий светлый камень.
— Мама мне сказала, что эту слезку можно надеть — никто не подумает в наше время, что это настоящий камень, — говорит она мне мельком.
Странно, думаю я, законспирированный бриллиант? Зачем?..
Встречи наши окрашены конституцией, выборами в Советы. Волна заседаний охватила и писательский дом, и дом композиторов… В правлении Союза писателей и писательского дома появились новые люди… в них чувствовалось… стремление к комфорту, все как-то лихорадочно обзаводились машинами, дачами. Идет раздел писательских дач, Соболев срочно кончает курсы шоферов — и все это делается с какой-то лихорадочной поспешностью. Поэт Кирсанов делается каким-то метрдотелем писательского дома, заговорили о кухне, в воздухе носились разговоры о блестящей кухне, гаражах, судорожно искали бензин… и как-то на моих глазах появляются черты хищнического, люди охвачены азартом. Начинается какая-то трамвайная давка с отдавливанием ног…»[466]
Подавляющему большинству советских писателей помешательство на принципах уже не грозило.
Таким образом, в тридцатые годы сложился некий жизненный уклад «среднестатистического советского писателя». Условия его повседневного существования были неизмеримо лучше жизни многих других категорий населения страны и даже некоторых профессиональных отрядов художественной интеллигенции, к примеру художников или композиторов.