XIX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIX

В шесть часов после полуночи, в полной темноте, грузили на сани того же транспорта раненых. Мальчик Цыкунов с конем остался при отряде, он получил оружие от убитого казака и поступил на пополнение конной сотни разведчиков. Все документы на транспорт были выполнены и пакет с расписками был передан девушке шестнадцати лет, назначенной командовать транспортом.

На Агашины сани положили двух убитых. Их бережно выносили казаки из-под соломенного навеса. Один из покойников, пожилой казак-богатырь, с окладистой темной бородой, с тонким горбинкою носом на чистом красивом лице и с седеющим чубом, был в старом мирного покроя мундире с голубыми погонами и гвардейскими петлицами. Другой — молодой, совсем мальчик, с темным от широкого шрама, шедшего через лоб, лицом, улыбался пухлыми детскими губами. На верхней едва обозначился пух молодых усов. Он был в домашней чумарке (Чумарка — южнорусское название кафтана, казакина. Подобно чекменю шилась в талию, со сборками сзади, но в отличие от него носилась женщинами и детьми) серого цвета, с нашитыми на нее погонами и в шароварах с потертым лампасом. Оба покойника были босые, и голые ступни воскового цвета торчали оттопыренными и как-то странно большими пальцами.

Казаки уложили тела на сани. Было, заспорили, как класть, головой к передку или ногами.

— Чего там! Ведь не хороним, а только отвозим, — сердито сказал пожилой казак с урядничьими нашивками на погоне, нашитом на шубу. — Клади головами вперед, там дома отец Никодим рассудит. Накрывай, ребята, мешками покойников… Ну, прощай, Вонифатий Яковлевич, не дождался ты конца нашей страды, не дождался нашей победы!.. Агаша, матери поклонись, скажи — честно и нелицемерно живот свой за Тихий Дон сложили и муж, и сын! Доблестною смертью в штыковой атаке пали. Гордись, Агаша, и отцом и братом!

Столпившиеся вокруг саней казаки сняли шапки и крестились.

— Ну, айдате, чтоль, — раздался голос начальника отряда, и он показался на пороге хаты, где вместо дверей и окон висели рогожи и холщовые кули. — А то как бы не ободняло, стрелять бы не начал.

— Теперь, господин полковник, не будет. Он знает, что и нам есть, чем ответить. Припасен гостинец. Как шестидюймовой шарахнем, у ершовской братии аж поджилки затрясутся. Икру метать начнут.

— А все-таки, того… Поспешать надо. Маринка, готово, чтоль, у вас?

Девушка подбежала к полковнику.

— Готово, ваше высокоблагородие.

— Ну, с Богом. Спаси Христос! Не собьетесь?

— Теперь путь пробили, не собьемся, да и кони знают.

— Ну, так айдате с Богом.

Морозов шел с Агашей пешком. Утренний ветер налетал и сдувал холсты с покойников, обнажая то лицо, то ноги. Агаша подбегала и заботливо укутывала их снова холстинами. Впереди ее саней шли еще сани с покойниками, дети отвозили домой тела убитых отцов.

— Агаша, жалко отца и брата?

Девочка подняла голову на Морозова. Ясно и кротко смотрели чистые, блестящие, детские глазки.

— Не чаяла, не гадала так их увидать, — сказала она. — Везла им щей наших донских, с бураками да с помидорами заправленных, мачка колбасы им наварила, теленка для батареи резали, — печеночной колбасы изготовили, коржиков на меду. А им ничего и не надобно… Сколько народу пропало! Кажный вот раз туда везем снаряды да хлеб, а назад покойников. Вот и моих Бог прибрал. Кажись, скоро весь Дон переведут.

Девочка замолчала. Тихая грусть и великая покорность судьбе были в ее голосе, в ее простых, без выкрика словах, и Морозов не нашелся, что ответить.

Агаша продолжала:

— Вот я другой раз думаю… Как перебьет он всех взрослых да умелых… Что ж? Пойдем мы, малые да неумелые. Нюжли же мужики-большевики детей станут бить? И не постыдятся? Вот Цыкунов пошел. А ему четырнадцати годов нет. Погибать, значит, Дону со всем его племем приходится.

Не по-детски смотрели Агашины глаза, не по-детски звучал ее голос. За эти страшные годы выросла Агаша, стала умной, как взрослая, но осталась чистой, как ребенок. По-детски не роптала на Бога, по-женски приняла на себя тяжелую женскую долю.

Над степью опрокинулось бездонное, синее небо. Солнце слепило глаза, блистало на вольных снегах, и был крепок и ядрен морозный воздух. Он распирал грудь, комками входил в горло, ледяною струею вливался в легкие и выходил назад густым тонким паром. Закутался туманной кисейкой обоз, занавесился дыханием коней и людей, и когда соскальзывало на ухабе полотно с голов покойников, то странно было видеть их лица не окутанными паром…

Длинной серебряной полосой сверкал впереди обоза вчерашний след. Кусками блестящего сахара лежали комья снега по колеям, и только один этот след нарушал безжизненность беспредельной степи.

«Какая страшная, исполинская сила в этих людях! — думал Морозов, шагая по снегу рядом с Агашей за санями. — Какая твердая вера и какое спокойствие в жизни и смерти!.. Нет, никогда коммунистам не сокрушить их!.. Убьют, похоронят, а они встанут в своих детях, во внуках встанут и понесут с собою все ту же кроткую веру и необоримую силу жизни. Рассеют их, а они соберутся. Поработят, наложат иго на их темные шеи, но будет день, что они восстанут и сбросят это иго!.. Они сильны, потому что они сохранили веру в Бога, они бесстрашны, потому что они знают точно, что нет смерти, но есть воскресение. Мы утратили эту веру, и мы не устоим. Они ее сохранили — и их не погубит страшное учение Карла Маркса! Они сила! Они как дуб прочный, около которого плющом вились мы, украшая зеленью листов его черный ствол. Они сила, мы красота… Нет, мало этого. Они не только сила, но и красота они! Дед Мануил!.. Тот полковник, что живет сейчас в снегах со своими казаками, мальчик Цыкунов, Агаша… Разве не красота — эта сила духа? И никому не победить ее. Загонят в подполье, но не загубят. И встанет после этого несчастья Россия с ее казаками краше прежнего. Отряхнется от сумасшедшего бреда, святою водой омоется от крови братской и поднимется — чистая. Сольется вся, как слились мы теперь: я, дворянин Морозов, паныч из Константиновской экономии, русский, иногородний — с дедом Мануилом и со старым полковником, и с девочкой Агашей, и с этой Маринкой, что сейчас ведет транспорт. Вот он залог этого единства, — эти мертвецы, что теперь медленно колышутся на санных раскатах, чтобы после тяжелым якорем, каменным основанием лечь в морозную землю. Кто они? В передних санях, я знаю, лежит мальчик-кадет, с мальтийским крестом Пажеского корпуса на груди, в золотых погонах; откуда он пришел на позицию, не знает никто, прислан из штаба. Дальше два мужика из Тарасовки лежат — добровольцы. А потом казаки — Вонифатий Яковлевич с сыном… Все вы скажете там у Господа, что вы вместе любили родину, и вместе боролись за нее, и вместе отдали жизнь за нее, не помня ни о классах, ни о сословиях, помня только о том, что все вы — русские». Транспорт остановился… Сани съехались в степи в большой круг. Будут кормить лошадей. Солнце близко полудня. Коротки тени. Жесток лютый мороз.

— Паныч. Хлебца хошь? Ай яичек? Я тебе припасла. Агаша из-под тела отца достала мешок с сеном, а из

него кошелку. Сено навесила лошадям, из кошелки вынула хлеб, яйца и холодное мясо.

К Агаше подошли другие дети из обозного транспорта, — жались подле саней с покойниками, глядели.

— Ишь, ты, урядника Цирульникова, бачку ейного убили и брата Петрушу

— То-то мачка у ней убиваться будет… Четверо в их доме покойников-то стало!..

Морозов смотрел вдаль, в степные просторы. Синее… белое… белое… синее… золото подле солнца… звенящее серебро под горизонтом… пустыня… синий плат… белая рубашка… золотой венчик… ризы серебряные…

«Божия Матерь, где ты? Аксайская Заступница, скоропослушница, каждый год ходившая из старого храма над Доном в Новочеркасский собор! Что же не пришла Ты сюда посмотреть на великое детское горе? Такое великое, что и слез у него нету… слез-жемчугов, чтобы ризы Твои белые украсить. Или покинула Ты землю, в селения райские удалилась, скрылась к Сыну Своему Христу Иисусу от людской от жестокой бойни?»

Холодно и пусто было в степи…