X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

X

Снился Ершову сон. Будто проваливается он куда-то вниз, по тесной коленчатой трубе. А внизу целое море нечистот. И неизбежно ему потонуть, задохнуться в этом море. Цепляется он за стенки трубы, а они тоже грязные, липкие и скользкие — невозможно задержаться. Дух захватывало у него, спирало дыхание… Он задыхался, просыпался, долго не мог прийти в себя и отдышаться, а когда засыпал снова, опять снился ему все тот же сон: скользит вниз по грязной трубе.

Проснувшись и прогнав память о скверном сне, Ершов стал думать о том, что с ним случилось. А случилось то, что после митинга и стрельбы по казакам вернувшийся тогда через несколько часов Андрей Андреевич уговорил его оставить полк, поступить в партию и ехать с ним в Петроград, чтобы там вступить в Совет солдатских и рабочих депутатов. Как решился он на такое дело, Ершов не понимал и сам. Не спросясь у адъютанта, никому не заявившись в полку, он забрал свой серебряный корнет, ноты, кое-какие вещи и, бросив команду, уехал в автомобиле с Андреем Андреевичем с таким видом, будто поехал прокатиться или проводить дорогих гостей.

Теперь Ершов вторую неделю жил на квартире у Андрея Андреевича, занимался с ним музыкой, играл на корнете под фортепьяно, читал газеты и книжки, изучал социализм, а по вечерам ходил на митинги и собрания.

Мудро было написано в книгах. Мудро, — но непонятно и неясно. Про себя было Ершову ясно одно: он, Димитрий Ершов, дезертир и подлежит смертной казни через расстрел. Но кругом кричали об отмене смертной казни, кругом было полно такими же солдатами, покинувшими фронт, и никто их не хватал. Ершов ездил в автомобиле, бывал в театрах и в кинематографах, и никто не спрашивал у него, почему он в Петрограде, а не на фронте. И самый Петроград был не похож на Петроград. Исчезли куда-то городовые, и лишь кое-где по углам стояли жалкие, отрепанные «босиканты» с австрийским ружьем на веревочке. Извозчиков стало мало. Куда-то они девались. На автомобилях ездили или евреи, или очень молодые прапорщики. Да еще солдаты мчались куда-то, навалившись так, что гнулись рессоры. Торчали в разные стороны штыки и шарахались от них испуганные прохожие.

Ершов отыскал Марью Семеновну Солдатову и пошел ее проведать.

«Хотя теперь все и по-новому, — думал он, — а все-таки она моя невеста».

Муся жила на Офицерской улице, на своей квартире, с матерью и двумя подругами по сцене, сестрами Адамович.

На настойчивый звонок дверь открыла Маланья Петровна. Она ахнула, увидав Ершова, и затопталась на месте, не зная, что делать, но пропустила его в прихожую;

— Здравствуйте, Маланья Петровна… Что? Не чаяли, увидать такого гостя, любезная будущая теща? — развязно сказал Ершов.

— Димитрий Агеич, Димитрий Агеич, — лепетала Маланья Петровна. — Я уж и не знаю, как быть.

Маланья Петровна похудела и постарела. От нее пахло кухней и серым мылом, и полные белые руки были засучены по локоть.

— А что такое, Маланья Петровна?

— Принимать вас, Димитрий Агеич, не приказано. Уж, как и быть, не знаю!

— А кто не приказал?

— Мусенька не приказала. От отца было письмо об вас… Обо всем вашем поведении… Отец отписал, что нет больше его благословенья на свадьбу, а Муся прямо сказала: «Ежели, мамаша, придет, не пускайте, и видеть его не хочу».

— А вы вот что, мамаша, — сказал Ершов. — Вы много не разговаривайте, а ступайте и скажите, что Димитрий Агеевич, мол, требует для объяснения.

— Уж и не знаю, как быть!.. Ахти, беды-то сколько нажили!

Ершов подтолкнул Маланью Петровну и вошел в маленькую гостиную. Тюлевые занавески висели на двух окнах во двор. Паркетные полы были чисты. Дешевенькая подержанная мебель была чинно расставлена вдоль стен. На круглом столе, под лиловою, бархатною, с бахромою скатертью, с вышитыми на ней шерстью букетами, стояла лампа под абажуром с бисерной покрышкой. На каминной полке были фотографии в ореховых рамочках, — офицеры полка. Портреты Петренко, Эльтекова, Окунева и Мандра были украшены креповыми бантами. Тут же был портрет отца — вахмистра Солдатова, недавно снятый, в походной зелено-желтой рубашке с полным бантом георгиевских крестов на груди. Из-под козырька фуражки остро глядели круглые глаза, усы были расчесаны и задраны колючками кверху. Как живой, стоял на фотографии вахмистр. Рядом с ним портрет Морозова с пришпиленной к нему георгиевской лентой.

Над диваном на стене висели два литографированных портрета Государя и Государыни, в золотых рамах с коронами. Ершов хорошо помнил эти портреты. Они всегда висели у вахмистра в его казарменной комнате. Полковник Работников подарил их Солдатову, когда остался тот на сверхсрочную службу и получил квартиру.

На столе под лампой лежал бархатный альбом. На его крышке было вытиснено золотом: «Album». И альбом был знаком Ершову. На первой странице четко, как для ребенка, было написано: «Милой моей крестнице Мусе в день, когда она одолела грамоту, от ее крестного папы. Полковник Работников». В альбоме были стихи, росчерки, картинки. Писали и рисовали подруги Муси по гимназии.

Ершов сел за стол и открыл альбом. Последняя страница. Детским почерком, порыжелыми от времени чернилами написано:

На последнем я листочке

Напишу четыре строчки.

И в знак памяти святой

Ставлю точку с запятой.

Люба Парникель 6-го класса.

Ершов стал перелистывать.

Вот и его «память». Нотные линейки и на них ноты его соло для корнета. Строфа из «Ночи» Рубинштейна, где слова: «люблю… твоя… твоя…»

Дальше была акварельная картинка. Каменная стена, обвитая плющом, башня с зубцами, внизу монах в капюшоне и подпись тушью: «Соня Петровская на память Мусе Солдатовой».

Вот и Морозов написал: «Будьте, Муся, всегда честной и доброй. Веруйте в Бога, чтите Государя, слушайтесь родителей. С. Морозов».

«Подумаешь! Какой скромник!»

А на следующей странице опять детские каракули:

Бим бом, бим бом

Я пишу в альбом.

Хи-хи, да хи-хи

Вот вам и стихи

Женя, семиклассница.

В соседней комнате слышался шепот. Маланья Петровна что-то говорила, ей отвечали в два голоса. На окне заливались птички. «Папины птички».

Ершову это начинало уже надоедать, когда открылась дверь и в гостиную вошла Муся. Она была в полном блеске, своей двадцатилетней весны и была очень красива. В модном платье, выгодно обрисовывавшем ее гибкое, стройное тело, в серых шелковых чулках и в черных ботинках, она казалась такого же высокого роста, как сам Ершов.

Лицо ее было румяно от волнения. Маленькие колечки золотистых волос завитками спускались к тонким бровям, и большие, такие же круглые, как у отца, глаза блистали синевою — южное море под солнцем. Под тонким, прямым носом пухлые губы были все еще в детских морщинках и, когда от возбуждения она приоткрыла рот, блеснули ярко-белые, ровные и крепкие зубы.

Широкие рукава закрывали руки до локтя, и ниже были видны красивые кисти с маленькими розовыми пальчиками.

Вся она показалась Ершову красивой, как никогда, и, как никогда, желанной.

Хмель бросился в голову Ершову, словно туман на миг завесил ему глаза. Он встал из-за стола и бросил альбом. Тяжелая шашка глухо стукнула о ножку кресла.

— Марья Семеновна, здравствуйте.

Ершов протянул ей руку. Муся быстрым движением заложила обе руки за спину и, гордо выпрямившись, откинула голову назад.

— Что это значит, Марья Семеновна?

— Вы… дезертир… вы… — она не могла продолжать. У нее не хватило дыхания и она до крови закусила нижнюю губу.

— Идите вон!.. — глубоко передохнув, наконец, сказала глухим шепотом Муся.

— Меня?.. Вон? — проговорил Ершов, складывая руки на груди так, как делал это Андрей Андреевич, когда в своей речи говорил что-нибудь особенно сильное. — Меня, вон?.. Да вы понимаете ли, Марья Семеновна, кому вы это говорите?.. Да я не нынче-завтра буду член Совета солдатских и рабочих депутатов… Я, может, такое высокое назначение получу в армии, что никому и не снилось!.. Я предан революции… Я пошел за народом… А вы, я вижу, все еще в путах кровавого царизма. Да ежели донести на вас, ежели только товарищам сказать, какие такие контрреволюционные мысли у вас в голове, — вас сгноят в тюрьме!.. Туда сошлют, куда Макар телят не гонял… Вас можно даже, между прочим, и совсем истребить, как гидру буржуазных предрассудков! В теперешнее время, когда народ нашел пути к свободе, когда у него осталось позади все темное прошлое, когда плети, пытки, тюрьмы и смертная казнь отменены навсегда, в эти великие дни свободы я не вижу ни на вас и нигде в комнатах ни нашего священного знамени, ни красного банта или какого другого признака преданности революции. Можно сказать, наоборот! В эти дни, когда справедливый народный гнев готовит достойную участь Николашке Кровавому, вы оставляете висеть на стенах его портреты, да еще с коронами, то есть с атрибутами его проклятой власти.

Муся не дала ему окончить. Судорога точно от боли пробежала по ее лицу, она протянула вперед руку и сказала:

— Вон!.. Немедленно… Сию же минуту… Вон отсюда… и навсегда!..

Глаза ее блистали такою силою, что Ершов неожиданно для самого себя как-то съежился, неловко выбрался из-за кресла и вышел с прихожую. В прихожей он потоптался в нерешительности, потом нахлобучил на брови фуражку и вышел на лестницу.