XI
XI
В манеже пахло сыростью. У входа от натасканного солдатами и лошадьми снега была липкая грязь. Высокая, дощатая, задняя стенка трибун, задрапированная елками, доходя до верхнего края окон, перегораживала манеж. Елочная ограда отделяла станки для лошадей и передманежный дворик. На нем гусар водил большую поджарую серую в яблоках лошадь, а маленький подвижной гусарский офицер с безусым и безбородым, как у англичанина, жокейским лицом, приседая на согнутых коленях, смотрел сзади, как она ступала. Видный вахмистр, лет тридцати, с рыжеватой бородой под Государя
Императора, худощавый и стройный, прикрыв глаза ладонью, тоже смотрел из-за офицера на ноги лошади. Четко сверкали подковы и между ними размытое, бело-розовое пятно копыта.
— Никак нет, ваше благородие, нисколько не хромает, — говорил успокоительно вахмистр.
— А, по-моему, на левую заднюю чуть улегает. Эх, надо же было мне ее вчера ковать, Соломатин. Расчистили глубоко. Зарезали, черти!
Высокий артельщица в длинном черном с барашковым воротником пальто кинулся, было, преградить дорогу Морозову, — вход с этой стороны был для публики закрыт, — но узнал его и улыбнулся.
— Здравия желаю, ваше сиятельство.
— Здравствуйте, Семен Семеныч. Афишка найдется?
— Извольте, господин Морозов.
Морозову было приятно чувствовать себя здесь «своим», точно артистом какого-то спектакля. Гусар увидал Морозова и крикнул:
— Ну-ка, Морозов, погляди, друг, мою Кармен, хромает или нет?
Морозов так же, как гусар, присел, чтобы лучше видеть, и стал смотреть.
— Нет, не хромает… Разве что… Нет, совсем не хромает.
— Я их благородию и то говорю, опять же и жару в пятке ничуть не обозначается, — солидно сказал гусарский вахмистр.
— Ну, ладно, ставь.
Станки из досок, убранные тонкими елками, наполнялись лошадьми.
— Мою Русалку можно рядом с твоею Кармен, Петров? — спросил Морозов.
— Отлично. А ее не привели еще?
— Вот и она.
Морозов с Петровым, знаменитым наездником и скакуном, прошли за зеленую ограду елок к буфету.
Там за длинными столами, накрытыми чистыми скатертями, лакеи во фраках расставляли бокалы, рюмки, тарелки с закуской. В углу у окна, в ящике со льдом торчали белые, золотые и фасные головки шампанских бутылок.
Маленький, плотный, рыжебородый Перфильев, есаул казачьего полка, в яркой голубой фуражке и новеньком легком, щегольском пальто с блестящими погонами, только что опрокинул рюмку водки и теперь прожевывал большой бутерброд. Все лицо его маслилось и сверкало от удовольствия.
— Морозов, душа мой! — крикнул он, увидев Морозова. — Ходы до мой лавка. Кушать мало-мало будим… Ну, что же? Ни пера, ни пуха. Возьмешь, — бутылка шампитра за тобою.
— Ладно. И даже две.
— Люблю я господ спортсменов. По-господски поступают. Отказа нет угостить приятеля.
— А ты с утра уже ешь? — сказал Петров. — Смотри, совсем не кавалерийского образца чемодан нагулял! А давно ли скакали мы с тобою в Красном Селе?
— «Облетели цветы… Догорели огни… Та весна далеко… И тех нет уже дней…» Старость, Александр Александрович, не радость. Слаб человек. Ты понимаешь, я люблю лошадь платонически. Чтобы на своем месте, стояла, шерстью блестела, телом радовала, на гладком месте не спотыкалась и на ученье не подводила.
Красные, голубые и темные фуражки были рядом. Их обладатели на «ты». Друзья. Одной школы, одних обычаев, одного воспитания, одной русской кавалерии, одной Российской Империи.
И от этого увеличивалось бодрое настроение Морозова. Точно все они помогали ему на скачке, ободряли его уже самыми звуками ласковых голосов.
Он поднялся по ступенькам на деревянный помост узкого коридора, огибавшего овальную арку манежа. Вправо были маленькие квадраты лож, слева высились боковые трибуны. Солнце пробралось косыми лучами в окна, золотило, верхние места левых трибун и бросало столбы радужной пыли в туманный воздух манежа.
У Царской ложи, между высоких белых колонн, полковник в серебряных адъютантских погонах и штатский в барашковой — остроконечной шапке расставляли призы и раскладывали афиши на плотной бумаге — для судей. Здесь, на тоненьких столбах была устроена вышка со звонком.
У входных ворот с колоннами и тамбурами, откуда тянуло морозным воздухом улицы, было уже много народа.
Раздевались у вешалок, оставляя шубы и тяжелые шинели. В углу у сорокавосьмистекольного окна трубачи офицерской кавалерийской школы, в черных доломанах с желтым широким басоном, расставляли пюпитры и вешали белого металла инструменты.
Левые трибуны тонули в туманном мраке. В проходе, в сумраке ворот были составлены тяжелые барьеры, лежали тонкие белые рейки, и человек двадцать рабочих в красных рубахах стояли в ожидании приказа ставить барьеры. У закругления манежа толпилась солдатская аристократия. Рослый кавалергардский подпрапорщик с вахмистерской нашивкой, в блестящей каске с серебряным орлом, туго подтянутый белым лосиным ремнем, с палашом на земле, рыжеусый полный, толстомясый, красивый мощью раскормленного тела, разговаривал с вахмистром Солдатовым.
Они увидали Морозова и взяли под козырек. Солдатов, улыбаясь, доверительно сказал:
— А мы, ваше благородие, с кавалергардским подпрапорщиком парей подержали. Они за ротмистра Зорянку держат, а я за вас. Чья возьмет.
Когда Морозов вошел в передманежник, он был полон лошадьми. Вороные, рыжие, гнедые, серые, они плотно стояли в нем, и уже нельзя было водить. Между ними были офицеры. Солдаты-вестовые копошились среди лошадей, замывая и зачищая ноги, перебинтовывая их и осматривая седла и подпруги. По всем углам передманежника были разбросаны попоны, троки, шинели, палаши, сабли и шашки.
Морозов протолкался к Русалке. Она узнала его и тихо заржала. Как будто в этой волнующейся суете ожидания скачки она обрадовалась увидать своего человека и что-то хотела ему сказать, — не то попросить, не то пожаловаться.
Петров, стоящий подле Кармен, сказал:
— Узнала тебя. Тоже, как актриса перед выходом, волнуется. Сначала отлила у нее кровь к сердцу, побледнела она, и мутной стала шерсть, а теперь, смотри, как налились все жилки на ногах и боках. Будь она девушкой, теперь зарумянилась бы, вся оживилась и какая была бы хорошенькая! Только женщина это делает для мужчины, а она… бессознательно? для нас… Для ездоков.
— Как думаешь, Александр Александрович, возьмет она? Или опять Зорянко заберет все?
— Не знаю. У Зорянки не лошади, а английские машины! Они скачут, не думая. Скачут потому, что они так устроены. И как машина, так и они могут ошибиться. Они не свалят препятствия, ну, а рейки зацепить могут. Слишком точны.
— А Экс?
— Ванда Экса — аккуратная немка. Прыгает с таким точным расчетом, чтобы не было и сантиметра между ее ногами и рейкой. Ловчится, поджимает ноги. Ее много подбивали палками и железными прутьями. Она научена прыгать… Твоя Русалка, милый Сергей Николаич, — талант. Притом она русская лошадь, хоть и английских кровей. Она самолюбива, как русская девушка, она влюблена в тебя, и она все тебе даст. Она на репетициях прыгала на четверть выше, а сегодня будет на пол-аршина. Только повод давай, только сиди плотнее с тугими шенкелями и низкими руками. Будь спокоен и верь ей!..
Петров ласково потрепал по шее Русалку.
— Она умна, и это все… — добавил он.
По манежу загремела музыка. Играли что-то сложное тягучее, оперное, чем любят щегольнуть полковые капельмейстеры. Эхо отдавало звуки труб, и мелодия корнета покрывалась откликами басов и геликонов. Правая и задняя трибуны, любимые места дешевой публики, были уже полны. Ложи тоже наполнялись и пестрели модными, только что полученными из Парижа туалетами. Говор тысячи людей стоял в манеже.
Звонко и резко зазвонил колокол…
Штатский брюнет, в длинном черном сюртуке и цилиндре, с розеткой распорядителя и членским билетом в петлице, вошел в передманежник и крикнул:
— Господа, прошу садиться на премировку (Премировка — здесь, осмотр лошадей и ездоков перед скачками). Морозов перекрестился и сказал со вздохом Тесову:
— Ну, выводи!