Дорожные грёзы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Человек, находившийся в пути, и ощущал-то себя не так, как в обычной для него, привычной обстановке своего дома или родной деревни.

На остановке в тамбовском имении своих знакомых, по пути из Москвы в Астрахань, И. С. Аксаков 8 января 1844 г. записал в своём дневнике о том, каково в дороге зимою. Отправляешься с очередной ямской станции, и разговор с попутчиком поначалу идёт живо. «Но до новой станции долго, колокольчик так однозвучен, вид так однообразен, всюду белая равнина, сливающаяся с серым горизонтом, – что разговор мало-помалу прерывается, наконец пресекается совсем и каждый задумывается Бог знает о чём. Всякая дума становится неопределённою и неясною, в голове мелькают смешанные образы, сначала те, которые ближе к сердцу, потом, по какому-то, часто чудному сближению, за ними выходят и другие… И как-то привольно это состояние, это пребывание в переливе мыслей и образов. И это забвение, эти сновидения наяву так отрадны, что, кажется, всё бы тонул в них глубже и глубже, и эти минуты вознаграждают за претерпеваемые физические неприятности»[58].

А его отец, С. Т. Аксаков, в автобиографической книге о своём детстве «Детские годы Багрова-внука» (1857) писал: «Дорога – удивительное дело! Её могущество непреодолимо, успокоительно и целительно. Отрывая вдруг человека от окружающей его среды, всё равно, любезной ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды – в будущем; и всё это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости»[59].

Лаврецкий, герой романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо» (1859), возвратившись в родные края из-за границы, где он провёл несколько лет, ехал в тарантасе в своё имение, меланхолично поглядывал по сторонам. «…Вся эта, давно им невиданная, русская картина навевала на его душу сладкие и в то же время почти скорбные чувства, давила грудь его каким-то приятным давлением. Мысли его медленно бродили; очертания их были так же неясны и смутны, как очертания тех высоких, тоже как будто бы бродивших, тучек». Потом он решил поспать. «Заснуть он не мог, но погрузился в дремотное дорожное онемение. Образы прошедшего по-прежнему, не спеша, поднимались, всплывали в его душе, мешаясь и путаясь с другими представлениями. Лаврецкий, бог знает почему, стал думать о Роберте Пиле… о французской истории… отом, как бы он выиграл сражение, если бон был генералом; ему чудились выстрелы и крики… Голова его скользила набок, он открывал глаза… Те же поля, те же степные виды; стёртые подковы пристяжных попеременно сверкают сквозь волнистую пыль; рубаха ямщика, жёлтая, с красными ластовицами, надувается от ветра…»[60]

В общем, это не настоящий сон – разве что лёгкая дремота. И навеваются дорожные грёзы.

В одном из ранних рассказов Л. Н. Толстого – «Метель» (1856) – подробное описание кружений вьюжной ночью в ямщицких санях по заснеженной степи. Основой рассказа стало реальное происшествие, случившееся с Толстым 24 января 1854 г. в донских степях. Герой рассказа, офицер, долгое время не отдыхавший во время дальнего пути, то дремал, то просыпался, то впадал в странное забытьё и, наконец, свыкнувшись с мыслью об опасности замёрзнуть и погибнуть, крепко заснул. «Воспоминания и представления с усиленной быстротой сменялись в воображении», – писал Толстой[61].

В начале лета 1879 г. приговорённый к ссылке В. Г. Короленко ехал с наёмным ямщиком из Костромы в Вятку. «Помолчали. Выехали из волоки (леса. – В. К.), полем поехали. Ямщик думал; я тоже; вслушивался в звон колокольчика да ещё всегда, когда приходится на лошадях ночью ехать, мне всё сзади голоса какие-то смутные слышатся. Всё кто-то говорит, будто, – несколько голосов, далеко, далеко – сзади в сумраке. И такое знакомое что-то хорошее, да не разберёшь – что. И слушаешь, слушаешь, а тут и картины пойдут одна за другой, лица знакомые, дорогие люди, что осталось там сзади по разным местам, далеко. И не сплю я ночью в дороге от этого»[62].

Родившийся в 1852 г. прозаик Д. Н. Мамин-Сибиряк, детство которого прошло на Урале, вспоминая те годы, писал: «Есть неизъяснимая прелесть в простой русской гужевой езде, несмотря на все присущие ей недостатки… ‹…› Неудобства как-то забываются, а остаются воспоминания лучшие…» И добавлял: «Я лично особенно люблю зимние поездки в открытой сибирской кошёвке, только не по открытым степным местам, а горами и лесом, где картины чередуются одна за другой, как в панораме». На малопроезжей зимней дороге по лесистым горам – «дремучие ельники», «саженный снег», «синеющая даль»: «В таком лесу зимой какая-то особенно торжественная тишина, как в пустой церкви. ‹…› И хорошо, и жутко, и хочется ехать по этой лесной пустыне без конца, отдаваясь специально дорожным думам»[63]. Встречаются у Мамина-Сибиряка выражения несколько неуклюжие, но суть схвачена: тишина и покой на зимней дороге, её убаюкивающая, навевающая грёзы власть – и всплывающие у путника особенные, дорожные думы.

В одной из заметок некрасовского журнала «Современник» за 1864 г. можно было прочесть: «Впрочем, когда едешь хорошенько закутанный, то и зимой выходит иногда хорошо. Ноги не коченеют; в теле не чувствуется никакой неприятной боли; уединение сообщает мыслям сосредоточенность; пение ветра, проходя через поднятый воротник шубы, утрачивает свои резкие, визгливые тоны; медленное плавание повозки по пушистым сугробам разнеживает и ниспосылает на душу благодатные мечтания. Бог знает, об чём тут не припомнишь, об чём не передумаешь, в какие уголки видимого и невидимого мира не заглянешь. И, что всего лучше, исполняешь всё это без всякой системы, переходишь от одного предмета к другому бессвязно, отрывочно. Эта отрывочность, это, так сказать, мление мысли есть самое драгоценное и любезное её качество. Не знаю, знакомы ли с ним люди худородные, осуждённые на вечные телесные упражнения, но людям рождения деликатного и притом досужим оно известно в совершенстве»[64]. Финал тут явно ироничен, как разв стиле народолюбивого журнала…

Дорожные грёзы, «мление мысли» – это, говоря по-нынешнему, своеобразный медитативный транс (разумеется, в психологическом, а не в обыденном смысле). Такой транс похожна дремотное, предсонное состояние. Тем более что на мягкой дороге усталые путешественники обычно и задрёмывали. Да и мелькание перед глазами однообразных предметов (например, древесных стволов) производит тот же эффект. И. С. Аксаков – человек тонко чувствующий и впечатлительный, образованный и культурный – ценил такие мысли, чувства и образы, эти дорожные думы: «Вечно вращаясь в кругу скучной и пошлой действительности, я, по воспоминанию, чувствовал потребность в таких ощущениях, которые очищают душу. О, если бы у меня было в это время всё легко на сердце!..»[65] Однако же чаще дорожные впечатления и ощущения бывали не столь приятными.

Поэт П. А. Вяземский уже пожилым человеком, в 1860-х гг., в стихотворении «Дорогою» писал, что прежде, в давние годы, ему даже нравилось лететь по зимней дороге: «Тут коляски лёгкой качкой // Разыграется мечта…» Мечта эта поэтическая – наперегонки с повозкой мчатся рифмы[66]. Недаром Вяземский так много написал о российских дорогах.

Ну, а в более раннем стихотворении «Кибитка» (1828) он судил о зимней езде хоть и не без улыбки, но всё же как о злоключении: «Нет, нет, путь зимний не по мне: // Мороз, ухабы, вьюги, снеги».

Даже дремота в кибитке на зимней дороге навевает кошмары:

Дремота липнет ли к реснице,

Твой сон – горячки бред шальной:

То обопрётся домовой

На грудь железной рукавицей;

То хочешь ты без крыл лететь,

То падаешь в пучину с моста,

То вдруг невиданного роста

Идёт здороваться медведь…[67]

Ещё одно стихотворение Вяземского, «Дорожная дума» (1830), уже без иронии, оно серьёзно и грустно. Это стихотворение сходно со многими иными стихами других русских авторов – немало подобных строк в нашей литературе.

Колокольчик однозвучный,

Крик протяжный ямщика,

Зимней степи сумрак скучный,

Саван неба, облака!

И простёртый саван снежный

На холодный труп земли!

Вы в какой-то мир безбрежный

Ум и сердце занесли.

И в бесчувственности праздной,

Между бдения и сна,

В глубь тоски однообразной

Мысль моя погружена.

Мне не скучно, мне не грустно, –

Будто роздых бытия!

И не выразить изустно,

Чем так смутно полон я[68].

О дорожных дремотных мыслях и самоуглублённых грёзах у Вяземского имеется также стихотворение с названием «Ещё дорожная дума» (1841): «…Обратным оком // В себя я тайно погружён, // И в этом мире одиноком // Я заперся со всех сторон»[69].

Вот пример таких дорожных грёз, когда отчего-то накатывает тоска-печаль. Писатель и публицист В. А. Слепцов (1836–1878) совершил путешествие (пешком и на попутных подводах) из Москвы по печально знаменитой дороге Владимирке во Владимирскую губернию. Сразу же вслед за тем, в 1861 г., он опубликовал свои очерки. «Часу во 2-м пополудни купил я сайку у Рогожской заставы и пошёл по Владимирскому шоссе. День был ясный, сухой и холодный» – так вот запросто начинает он повествование[70]. Дело происходило осенью 1860 г.

Путнику было как-то не по себе на пустынном шоссе. Подступила дорожная тоска, обострённо ощущалось одиночество. И в самом начале своих очерков Слепцов поместил выразительное описание этой неясной дорожной тоски.

«Тут только стал я замечать, что я один. Это чувство одиночества удивительно странное чувство. После я к нему привык, но сначала оно мне показалось как-то очень ново, и даже тяжело стало. Одиночество среди белого дня, на большой дороге, – это вовсе не то, что одиночество в комнате или в лесу.

Дорога – это такая вещь, которую всегда себе представляешь с людьми и лошадьми; дорогу всегда видишь только в дороге, а потому когда смотришь на неё из экипажа, так всё и хочется поскорее её проехать, чтобы её оставалось как можно меньше; и видишь, как она бежит всё назад и назад, и чем скорее едешь, тем легче становится. Сидя в экипаже, особенно во время скорой езды, не чувствуешь почти этого тяжёлого, подавляющего влияния, которое производит большая дорога, и особенно шоссе, на пешехода, и притом одинокого пешехода; когда ни спереди, ни сзади не видишь ни души. Пока ещё идёшь и думаешь о разных разностях, а ветер однообразно шумит в ушах, тупо смотришь вдаль и считаешь себе бессознательно телеграфные столбы, ещё всё ничего: и не заметишь, как пройдёшь версту; но когда остановишься и посмотришь назад, а потом опять вперёд, удивительно странное чувство вдруг охватит душу. Особенно поразит эта необъятность кругом и над головой, а ветер кажется такою грозною, поглощающей силой, что как будто исчезаешь перед ней. И сознаёшь только, что вот что-то движется и заливает тебя, и какая-то невозможная для человека власть скрыта в этом движении. Идёт ветер громадною, неизмеримою массой, и ничем его не остановишь, и будто видишь даже это движение – мёртвое, окоченелое движение. А дорога лежит впереди скучная, бесприютная… и ей конца тоже не видно; и вдруг она до такой степени опротивеет, что просто бы не глядел на неё, тоска смертная нападёт, и нестерпимо захочется ехать и ехать, так бы вот скорее, скорее… а тут иди!»

И затем писал он про новые, не слишком привычные ещё для того времени придорожные звуки – про заунывный скулёж телеграфных проводов под осенним пронзительным ветром: «Ещё вот эта проволока, так решительно невыносима становится под конец. Никогда в жизни не слыхивал я такой адской музыки: бог знает, что за странные звуки издаёт она, особенно в ветреную погоду. То будто благовестят где-то очень далеко, то вдруг подымется визг, жужжание, точно пчёлы вьются над головой, то загремит оркестр трубачей, шмель бьётся по стеклу, пение какое-то пронесется струёй, чей-то голос жалобно завоет, и всё в одном тоне, – диссонансу ни малейшего. А если приложиться ухом к столбу, – тут таких звуков наслушаешься, что передать невозможно: гром, колокола, пушки… чёрт знает что такое!»

Попутчик, вообще любой прохожий и проезжий, казался ему на подмосковной дороге желанным – ведь каждый мог избавить его от этих тягостных чувств: «Но все эти страхи, на первых порах так назойливо встречающие одинокого пешехода, как сон разлетаются всякий раз, как только завидишь вдалеке по дороге чёрное пятнышко: медленно покачиваясь, плывёт и разрастается оно шире и шире, из круглого становится сначала продолговатым, а потом понемногу начинает вырастать на нём голова с ушами и дугою, и ужвидно, что это лошадь, а за лошадью ещё что-то мелькает, – должно быть, баба: так и есть – поп»[71]. Заключительная шуточка могла бы стать эпиграфом к уже опубликованному исследованию В. Ю. Макаровой о том, кем всё-таки является поп – мужиком или бабой[72].

Странные, причудливо-разнообразные звуки телеграфных проводов, эта, по словам Слепцова, «адская музыка», которая беспрерывно слышна на дороге, а если приложить ухо к телеграфному столбу, то и вовсе «передать невозможно» – на такое, кажется, многие в те годы обращали внимание. В. Г. Короленко, вспоминая своё житомирское детство, писал, каким событием для всех окрестных обитателей стала установка телеграфной линии на их улице. Вслушивались в завывание проводов («становилось как-то жутко слушать этот несмолкающий, ровный, непонятный крик мёртвого железа…»), к столбам прислонялись послушать («казалось – целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая»), рассказывали небылицы про свойства телеграфа («тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают…»)[73]. Звон телеграфной проволоки вошёл и в художественную прозу Короленко. В его рассказе «В облачный день» (1896) действие происходит на тракте, по которому среди пыли, в жару едет ямщицкий тарантас с двумя седоками. «Дорога, поле, шелест листьев, лёгкий звон придорожного телеграфа…»; «Поле, дорога, звон проволоки, зной и обрывки ленивых мыслей тянутся, как облака, друг за другом… Путаются, слипаются»[74].

Выбоины тряской дороги не препятствовали тому, чтобы путешественник, запертый в узком пространстве повозки, впадал в тревожную дрёму. Летом 1880 г. А. Г. Стадницкий (будущий митрополит Арсений; 1862–1936), среди прочих певчих, сопровождал архиерея в поездке по Бессарабии. Архиерей ехал в карете, протоиерей и дьяконы – в фаэтоне, а шестеро певчих добирались в крытом фургоне без рессор. Стадницкий записал в своём дневнике: «…Нельзя и представить себе, что за пытка была наша поездка. Ну так трусило, что слова нельзя сказать, зуб на зуб нейдёт. Попробовали было петь – куда, такие трели выходили, что страшно – трели именно выходящие непроизвольно из самой глубины души. Артист отроду не делал такой естественной трели, сколько бы ни трудился, а у нас выходило всё это естественно. Так, чтобы хотя сколько-нибудь сберечь свой организм, пришлось употребить ручные рессоры, так что большею частию дороги на руках держались». Однако потом, когда стемнело, они как-то притерпелись. «Водворяется тишина среди нас, понуривших головы, которые непроизвольно от этой тряски качаются из стороны в сторону, и мы находимся в каком-то полусознательном дремании. Тишина… Однообразная тряска, как вообще всё монотонное, способствует такому нашему полусознанию. Всё тебе представляется неопределённо, неясно; только свист ямщика да хлопанье бича как-то резко очерчивается в твоём полусознании». Правда, попадавшиеся на дороге особенно глубокие рытвины бросали ехавших вбок и мигом выводили из дремотного состояния[75].

Вообще же типичными чувствами путника в дальней дороге были тоска и скука[76]. Как сказано у А. А. Блока, «Тоска железная, дорожная // Свистела, сердце разрывая…» («На железной дороге», 1910). Ну, и не только железнодорожная, конечно. В создававшемся с 1823 по 1831 г. «Евгении Онегине» А. С. Пушкина о путешествии Лариных в Москву сказано: «…И наша дева насладилась // Дорожной скукою вполне: // Семь суток ехали оне». Н. П. Огарёв заканчивал своё короткое стихотворение «Дорога», написанное в декабре 1841 г., словами: «Я в кибитке валкой // Еду да тоскую: // Скучно мне да жалко // Сторону родную». А в поэме «Зимний путь (из дорожных воспоминаний)» (1854–1855), описывая ночной выезд на кибитке, Огарёв писал: «И взор с невольною тоской // Следит за смутною чертой, // Где небо далью бледносиней // Слилося с белою пустыней»[77]. В стихотворении М. Л. Михайлова «Дорога» (1845) как напоказ собраны штампы поэтического восприятия русской дороги: ямщик, дальний путь, скудная природа вокруг. И тоска, тоска… Вот концовка стихотворения: «Сердце замирает, // Душу рвёт тоска»[78]. Много ездивший по России В. А. Соллогуб, автор знаменитого «Тарантаса», в зачине другой своей повести, «Серёжа» (1838), восклицал: «Скучно ездить по святой Руси, нечего греха таить, куда как скучно!»[79] В конце рассказа А. И. Эртеля «Последние времена» (1882) – зарисовка о вечерней поездке в летнюю пору: «Телега плавно колыхалась и трещала однообразным треском. Какое-то странное изнеможение одолевало меня. Я то закрывал глаза, то с усилием открывал их. Мне казалось, что мы плывём в каком-то бесконечном пространстве и синяя степь плывёт вместе с нами. А на душе вставала тоска и насылала сны, долгие, тяжкие, скорбные…»[80]

В рассказе В. Г. Короленко «В облачный день» – такая обстановка: «было скучно»; «ощущение безнадёжной тоски»; «дорожное томление»; «слуховой призрак, встававший среди чуткой атмосферы, наэлектризованной томлением и испугом иссыхающей земли…»; «пустота, томление, зной…»[81]

Вот завершение 4-й книги романа П. Д. Боборыкина «В путь-дорогу!..», опубликованного в 1863–1864 гг. Действие этого эпизода происходит лет за десять до того, во время Крымской войны.

«На другой день Телепнев уже катил в своём тарантасе по большой дороге и лениво поглядывал на сонного Якова, клевавшего носом на козлах. Он ехал в гости к Абласову в уездный город. А… зачем? Просто от скуки. “А там”, думал он, “проеду в Москву, а может и в Петербург”… Особенно его никуда не влекло… Он чувствовал только, что так или иначе, ещё придётся много поездить, много жить и, во что бы то ни стало, искать интересов…

Долгий, долгий путь открывался перед ним и уже начинал страшить его своим однообразием, как та большая дорога, обставленная бесконечными берёзками, по которой подпрыгивал его тарантас.

“Господи, как скучно! – почти вскрикнул он, подъезжая к одинокой станции… – Хоть бы колесо сломалось!..”

Но колесо пошло своей дорогой…»[82]

Любопытно, что тоска и скука фигурируют обычно в концовках литературных произведений. Как это у Н. В. Гоголя в хрестоматийном финале «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» (1834): «Скучно на этом свете, господа!» Правда, у Гоголя эта скука не связана напрямую с дорогой.

Тоска, впрочем, могла быть не столь экзистенциальной и не такой ужметафизической. Т. П. Пассек (1810–1889), урождённая Кучина, которая вышла замужза учёного-этнографа В. В. Пассека (1807–1842), приводила в своих воспоминаниях отрывок его текста. В 1830-х гг., когда они жили в Харькове и много ездили, её муж, давая характеристику дорогам, начинал с очевидных неудобств, а заканчивал всё той же дорожной тоской: «Редкое время дорога от Харькова до Москвы бывает удобна, обыкновенно же или испорчена или грязна до того, что лошади местами тянут экипажшаг за шагом. Зимою, пожалуй, и того хуже. Частые метели заносят путь, обозы выбивают такие глубокие, последовательно идущие ухабы, что поездка становится невыносима, медленна и утомительна до крайности. На станциях беспрестанные остановки, помещения неудобны, нередко не достанешь куска порядочного хлеба, необходимо торговаться за каждую чашку чая, за тарелку щей. На приезжего находит тоска, досада – рвётся к цели поездки и благословляет судьбу, достигнув домашнего приюта. Как же при этих условиях путешествовать по России!»[83]

В рассказе И. С. Тургенева «Странная история» (1869) повествователь вспоминал, как пришлось ему осенью ехать по служебным делам: «Погода стояла дождливая и холодная; изнурённые почтовые лошадёнки едва тащили мой лёгонький тарантас по растворившемуся чернозёму большой дороги. Помнится, один день выдался особенно неудачный: раза три пришлось “сидеть” в грязи по ступицу; ямщик мой то и дело бросал одну колею и с гиканьем и завыванием переползал в другую; но и в той не было легче. Словом, к вечеру я так измучился, что, добравшись до станции, решился переночевать на постоялом дворе». На это нужно было именно «решиться»: комнатка оказалась совсем убога, да уж дождь зарядил совсем безнадёжно. Вот ощущения усталого человека в такой ситуации: «Я велел поставить самовар и, присев на диван, предался тем дорожным нерадостным думам, которые так знакомы путешественникам на Руси»[84].

И в повести Н. С. Лескова «Смех и горе» (1871) есть описание долгого пути по осенне-зимнему бездорожью из-за границы в самую глубинку России, о котором вспоминает пожилой рассказчик. Сам он тогда был ещё ребёнком. Опять остановка на какой-то почтовой станции. «И вот опять на столе чай – это единственное универсальное лекарство от почтовой скуки…»[85]

А тут ещё и наша природа, столь часто безрадостная! Одна из глав повести В. А. Соллогуба «Тарантас» (первая половина 1840-х гг.) начинается так: «Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мёртвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога тёмно-коричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно. ‹…› Никогда время не идёт так медленно, как в дороге, особенно на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, зато много беспокойства для боков»[86].

Таких описаний в русской литературе и публицистике множество. Дремота, грёзы. Тоска и скука. Ощущение потерянности. Безысходность. Родина и судьба.