Запрягать на «том свете»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Согласно материалам, собранным В. Е. Добровольской, в Гороховецком районе Владимирской области ещё совсем недавно было такое обыкновение. На сороковой день после смерти человека его близкие выглядывали за занавеску в окно. Если видели тройку лошадей и покойного, который ими правит, то это был знак, что его душа попала в рай. А когда могли разглядеть, что его самого, как коня, погоняют, – это дурной знак: он отправился в ад. Говорили: «И значит – если его погоняют, то значит в ад, а если он погоняет, то значит в рай»[711].

Если это редкостное гадание было в действительности сколько-нибудь распространённым, то его можно сопоставить с известным народным убеждением, что на утопленниках да удавленниках черти «воду возят». Выходит, те мертвецы, смерть которых осознавалась как «неправильная», греховная, «не своя», – они в аду, и там их используют как тягловых животных.

Не так давно Г. Ю. Смирнова обратилась к интересной теме – она постаралась объяснить происхождение расхожих выражений вроде «воду возить (на ком-либо)» и т. п. Обычно указывали, что, согласно старинным славянским народным представлениям, именно таким бывало наказание грешников (например, самоубийц) на «том свете» – на них, дескать, черти воду возят, как на лошадях. Ссылаясь же на один из популярных мифологических словарей, Смирнова утверждала, будто в картинах славянского ада этакого загробного наказания грешников нет. И если так, то тогда, по её мнению, образные выражения могут восходить к речи охотников: о плохо «работающих по дичи», медлительных псах говорили, что они «будто воду возят»[712].

Выявленные Смирновой сравнения дурных охотничьих собак с водовозными животными понятны: та лошадь, что тянет тяжёлые бочки с водой – она не резвый скакун, а скорее старый мерин, вот и тащится еле-еле со своим грузом. Однако из этого ещё не следует, будто бы и сами такие выражения происходят из речи охотников. В конце концов, на собаках (тем более на охотничьих – гончих да легавых) у нас не только не возили воду, но и вообще ничего никогда не перевозили. Так что причины для столь странного сближения нерадивого охотничьего пса с сердитым и недовольным жизнью человеком непонятны: мотив «воду возить» к собаке вовсе не применим, попросту нет оснований для уподобления. Охотники, может, и бранили так своих собак, но уже тогда, когда такие образные выражения вошли в повседневный речевой обиход и стали неотъемлемой частью русской фразеологии. Поскольку эти выражения уже издавна были широко распространены и явно не ограничивались узкими профессионально-сословными рамками, то, если поискать как следует, наверняка обнаружится, что они бытовали не только в речи охотников, но и в разговорах военных, священнослужителей, бурлаков, разбойников…

Всё же славянские поверья о таком наказании самоубийц на «том свете» хорошо известны. Надо только обратиться хотя бы к обширному справочному изданию, которое суммирует многочисленные и основательные работы исследователей народной традиции: «С[амоубийцы] пополняют ряды “заложных” покойников и поступают в услужение к нечистой силе: черти используют С[амоубийц] как лошадей, возят на них воду, ездят верхом, запрягают в повозки и часто заезжают к кузнецу, чтобы их подковать. Ср. популярный сюжет восточнославянских быличек: кузнеца ночью будит путник, прося подковать коня; выполняя работу, кузнец узнаёт в лошади человека, недавно повесившегося в соседнем селе» (курсив мой. – В. К.)[713]. Кроме этнолингвистического словаря «Славянские древности», подобных свидетельств и в других изданиях немало.

При этом очевидно, что мотив «черти на самоубийцах воду возят» – это лишь вариант более общей мифологической темы наказания самоубийц. Главное в этом наказании – использование человека (после смерти, разумеется) в качестве вьючного животного или скакуна, то есть уподобление человека животному и эксплуатация его в таком качестве. Известно, что у славян были широко распространены представления о переселении душ умерших людей в животных. Домашний скот являлся посредником между живыми людьми и их предками[714]. А ярмо (хомут) в традиционной народной культуре славян воспринималось как своего рода канал связи с «тем светом»[715].

На Урале рассказывали, что на «том свете» все самоубийцы ходят в хомутах[716] – как бы запряжёнными. И про удавленника говорили, что он «чёрту баран» (добавляя иногда: «уже ободран»). И значит, тоже уподобляли такого мертвеца покорному домашнему животному. Ранний по времени пример использования такого выражения – в книге И. Т. Посошкова «Завещание отеческое», законченной в 1719 г. Посошков, обращаясь к сыну, который в будущем мог бы стать солдатом, предостерегал его от того, чтоб «какие заговоры у себя имети». Он писал: «Аще заговоры иметь будеши, то з Богом вражду возъимееши, понеже въместо Бога будеши у себя имети заговоры. И аще с теми заговоры убьют тебя, то будеши ты чорту баран, и кровь твоя и з душею твоею ни за что погибнет» (курсив мой. – В. К.)[717]. Здесь речь, правда, не о самоубийстве, а о нечестивой кончине вообще. Но результат такой же – попадёшь в ад.

Итак, образные выражения о том, что на ком-либо «воду возят», действительно, могут восходить к идеям о посмертном наказании, когда мертвец приравнивался к домашнему животному.

Во многих местах, а особенно на Украине, были распространены былички о том, как ведьмы по ночам ездят на людях, оборачивая их лошадьми (этот сюжет известен по повести Н. В. Гоголя «Вий») или же просто используя как своеобразное средство передвижения[718]. А в Вятской губернии такое рассказывали про вещиц – баб-колдуний, которые могли принимать сорочий облик. Вещицы умели накидывать на спящего уздечку и разъезжать на человеке, как на лошади[719]. Известен, так сказать, и оборотный сюжет: ловкий и хитрый фольклорный герой (например, солдат) превращал ведьму в лошадь и ездил на ней. Или же он заставлял лешего перевозить себя в Петербург (тоже гоголевская тема)[720].

Это отражает представление о престижности езды на конях – в противоположность униженному положению того, кто везёт. И вообще лошадь в восточнославянской народной традиции воспринималась как животное трудной судьбы: она много и тяжко работает, на ней «пашут», её «заездили»… Такие ассоциации определялись прежде всего тем, что лошади у народов лесной и лесостепной зоны Евразии были основными пахотными животными. Скажем, на Украине тягловыми и пахотными животными, наряду с лошадьми, были волы, и те ассоциации, мотивы, образы тяжкой работы, что у нас связаны с лошадью, там переходили и на быков с волами. А вот древние греки пахали на быках и волах, лошади же им служили для передвижения, войны, спорта, охоты. Лошади у греков стоили дорого, обладать ими было престижным уделом аристократов и богачей. Они казались изящными и благородными. Множество имён, образованных от греческого слова «(х)иппос» (конь), – всё имена аристократические и, как правило, мужские: Гиппий, Гиппарх, Гиппократ, Гиппоник и т. д.

Если лошадь у славян воспринималась как животное обыкновенное, непрестижное, хозяйственное, трудящееся, то тем более возмутительным и унижающим представлялся хомут на человеке. Взнуздать человека, запрячь его в повозку означало лишить его человеческого облика, символически уравнять с бессловесной тварью. Так поступали летописные обры со дулебскими «женами»: злодеи запрягали женщин завоёванного племени вместо лошадей и волов. («Обры» – это воинственные авары, жившие во времена раннего Средневековья в Восточной и Центральной Европе. Согласно русской летописи, за гордыню Бог истребил их всех до единого. В память о наказании нечестивцев оставалась на Руси поговорка: «погибоша аки обре».)

И о разных прочих врагах, во всякие позднейшие эпохи, проносились слухи, будто они издевательски запрягали покорённых ими людей. В рукописном дневнике тверского купца Михаила Тюльпина, который был назван им «Летописью о событиях в Твери 1762–1823», включены известия о войске Наполеона в Москве. Тюльпин писал: «…А для доставления в кремль съестныхъ припасовъ всякого рода и чтобы рускихъ обоего пола не разбирая ни состояния ни летъ, употреблять вместо лошадей»[721].

Вот и создатели российского фильма «Царь» (2009 г., реж. П. С. Лунгин) зачем-то решили продемонстрировать на экране Ивана Грозного, выезжающего на повозке, в которую запряжены боярские дочери – девушки из лучших столичных семей. Православный царь – а ведёт себя (точнее, везут его), как обрин поганый, Богом истреблённый. Что и говорить, такой киношный образ запоминается…

В древней Италии, где в I тыс. до н. э. ж или индоевропейские народы, отдалённо родственные славянам, был такой воинский ритуал: побеждённых врагов, сложивших оружие и сдавшихся, заставляли проходить «под игом». Прямо на месте битвы втыкали два копья, а сверху, поперёк, прикрепляли третье, делая тем самым что-то вроде ворот. Это и было позорное «иго» (лат. «jugum»), под которым одного за другим прогоняли сдавшихся воинов. Слово «jugum» означало ярмо, хомут, парную запряжку волов, а в переносном смысле – рабство. То есть прошедшие «под игом» разгромленные враги, став пленниками, уподоблялись рабочей скотине, да ещё «говорящему скоту» – рабам. Кстати, показательно, что однокоренным существительным «conjunx» римляне называли супруга или супругу. Древнеримские супруги – буквально: «сопряжённые», «соединённые», «одноупряжники». Так же обстояло дело и с соответствующими древнегреческими терминами. Да и славянское существительное «супруг» строится по той же модели, оно родственно глаголу «запрягать». Интересно, что символика прочного супружеского скрепления и соединения возродилась в недавние годы в обычае навешивать в день свадьбы замок на мосту, а ключ от него выбрасывать. У некоторых людей этот новый обычай вызывает неприятные ощущения: мол, это как-то слишком уж навсегда, да чуть ли не насильно…[722]

Для тех, кто говорит «словами», то есть для славян, уподобление бессловесному домашнему скоту было особенно оскорбительным. В русском народном праве надевание хомута и запрягание в повозку применялось, например, в случаях воровства и прелюбодейства. Это означало символическое исключение виновного из человеческого коллектива путём соотнесения его с миром животных[723].

Фольклорно-мифологические аспекты, связанные с мотивом, так сказать, загробного оскотинивания, то есть уподобления мертвеца домашнему животному, указывают также на значение темы движения в погребальной практике и в мифологии «иного мира».