II. Телесные наказания
В последней трети XVIII века появляется критика телесных наказаний. Пытки, так называемые «предварительные муки», отменены в 1788 году. Маркиз Беккариа, противник королевского права распоряжаться жизнью и смертью подданных, высказывается за отмену смертной казни. Европа, впрочем, его тогда не услышала. Даже философы не разделяли все его взгляды. Тем не менее многие просвещенные деспоты приспосабливаются к новому пониманию чувствительного. Смертная казнь отменена в Швеции при Густаве III, в России — при Екатерине II, в Пруссии — при Фридрихе II. «Австрийский уголовный кодекс 1782 года, утвержденный Иосифом II, отменяет смертную казнь», которую, правда, восстановят в Империи между 1796 и 1803 годами[481].
В других странах казни случаются все реже, что свидетельствует о смягчении уголовного права. В Англии конца XVIII века насчитывалось 20 повешений в год, в то время как при Елизавете их число достигало 140. С 1755 года число повешенных сокращается в Женеве. А начиная с 1780 года все меньше смертельных приговоров выносит и французский парламент. Мишель Порре пишет: «Представители духовной и судебной элиты все чаще выражают отвращение к смертной казни»[482].
Несмотря на эти данные, свидетельствующие о «новом понимании чувствительного», на высшей мере наказания «продолжает держаться судебная система доиндустриальной Европы». Мучимое тело и его бесчестье остаются, таким образом, «в самом центре судебной власти, монополизированной государством». Во Франции, как и в Англии, наказания были публичными. Казнь Дамьена в 1757 году — самый наглядный пример этой церемонии, во время которой выставляется напоказ отвратительная природа преступления. Судебный театр демонстрирует злодеяние, которое в некотором смысле начертано на самом теле провинившегося. Таким образом, пишет Мишель Фуко, он восстанавливает в правах задетый суверенитет. Он представляет собой главное пространство литургии власти. Наказание подтверждает сакральный характер права. Судебный театр становится, в первую очередь во Франции, яркой демонстрацией силы и превосходства разгневанного короля, всем своим телом оскорбленного совершенным преступлением[483].
Все это подразумевает превращение боли в спектакль. Открытое взгляду тело в чудовищных терзаниях производит эффект «добровольного визуального шока». Разумеется, наказание и казнь имели педагогическую цель — напугать. В 1814 году Жозеф де Местр так говорит об этом: «[Палач] хватает (преступника), кладет его на горизонтальный крест, привязывает, поднимает руку. Тогда наступает страшная тишина, и становится слышно только скрежет костей под прутом да вопли жертвы. Затем палач отвязывает преступника и ведет к колесу: раздробленные конечности оплетают спицы колеса, голова свисает, волосы встают на голове, а открытый рот, словно кровавая печь, прерывисто произносит отдельные слова с мольбой о смерти»[484]. Вид тела, испытывающего боль, призван служить примером и предотвращать преступления.
Во время пытки приближение или отдаление смертного мига зависит исключительно от палача, носителя сложного знания. Мишель Фуко подчеркивал роль многообразия пыток. «Муки» представляют собой ученую «грамматику телесной боли», определяемой тяжестью проступка. Так, убийцу короля четвертовали, разбойника с большой дороги колесовали, отцеубийцу забивали кулаками. Отрезание носа или ушей, прижигание языка раскаленным железом можно сопоставить с анатомическим разделыванием: тело превращается в останки, лишенные человеческого облика. Иногда голову или другую часть тела выставляли напоказ. В XVI и XVII веках эта «грамматика боли» была особенно усовершенствована в Англии. Казненных передавали в анатомический театр. Вплоть до 1832 года судьи постановляли в дополнение к казни расчленить тело. Итак, надругательство над телом было официально закреплено законом, а при других обстоятельствах им заканчивались и бойни.
Подобно тому как благоразумный разбойник, распятый вместе с Христом, попал в рай, преступник через собственную казнь получал возможность спасти свою душу. Публичное признание в совершении преступления, ритуал покаяния, целая система унижения и устыжения помогают преступнику заслужить прощение. В Женеве один преступник, босоногий, с веревкой на шее и горящим жгутом в кулаке, должен был вставать на колени на каждом городском перекрестке и тем завоевать уважение таких же, как он, чтобы потом, выразив раскаяние, удостоиться вечного спасения[485]. Казнь предоставляет возможность наблюдать, как преступник превращается в мученика, демонстрируя тем самым, как тяжела дорога к Божьей милости.
Та же логика возможного перехода от совершенной низости к угрызениям совести стоит за исправительным клеймом. Нанесение метки на кожу превращает ее в зеркало порочной души[486]. Она есть воплощение проступка, нестираемый знак преступной сущности, необходимый для того, чтобы навеки отпечатать на теле историю преступлений. Этот знак позора, как и простая порка, — особенно в Женеве — наносится публично и по шагам, повторяющим ритуал казни. Во Франции вору отпечатывают на коже не только лилию, но и букву V[487], к которой добавляли еще одну (VV) в случае рецидива. Буква G служила меткой для каторжника, само тело которого является в некотором смысле свидетельством его судимости.
О подобной интерпретации телесного наказания — в том виде, в котором мы ее только что представили, — написана обширная литература. Томас Лакёр считает, что применительно к Англии и частично к Италии такая интерпретация ошибочна[488]. Он выражает сомнение в том, что на другом берегу Ла–Манша смертная казнь могла считаться чем–то вроде государственного театра. К большому изумлению иностранных гостей, в особенности немцев, Англия не предлагала торжественной церемонии наказания. Государство, казалось, мало интересовал этот вопрос. Ритуал казни строго не контролировался, и приговоренный чувствовал себя достаточно раскованно. Место проведения казни также не свидетельствовало о необходимости в торжестве или в демонстрации власти. В провинции театральность казни говорила скорее о буколическом характере действа, чем о величественности буквы закона.
Здесь главным действующим лицом являлось не государство, даже не осужденный, а толпа с ее карнавальным настроением. Казнь становилась предлогом для веселья. В этом смысле она была похожа на французские бойни. Изгнание из сообщества «грязного пятна» воспринималось как праздник. Как напоминает Томас Лакёр, об этом писал еще Ницше: любое наказание доставляет удовольствие, а ведь во время казни при бесчестной смерти взрослого может присутствовать ребенок.
В Англии за казнью наблюдала шумная толпа. К веселью примешивались опьянение и сексуальное возбуждение. Более того, некоторые врачи рекомендовали такое зрелище в качестве лекарства от импотенции. Дорога, ведущая к месту казни, представляла собой бесконечную ярмарку, заполненную разновозрастной толпой граждан обоего пола. Дети брали с собой собак и присоединялись к праздничной процессии. Открывавшаяся глазам картина казалась скорее смешной, чем торжественной. Казнь осужденного превращалась в комедию. Как и карнавал, она делала возможной перемену ролей и выставляла напоказ гротескное тело всего народа. Порой, если толпа не одобряла хода комедии, она начинала рычать от недовольства. Отметим, что публичные казни в Соединенном Королевстве были отменены в 1868 году, а влияние Французской революции было там значительно меньше, чем на континенте.
25 апреля 1792 года вводится гильотина — механизм, за которым последовали радикальные изменения в институте смертной казни и последующем обращении с телом[489]. Разумеется, новый механизм вписывается в многовековую традицию, в соответствии с которой врач представляется инженером, работающим с мертвым телом, а эшафот — прелюдией к препарированию. Нововведение также дает возможность казнить людей группами, коллективно, что позволяет избежать уличной бойни. Оно спасает народ от «каннибализма». Кроме того, оно формирует новое отношение между процессом казни и обращенным на нее взглядом. Отныне смерть наступает мгновенно, так что гильотина отнимает у осужденного роль в происходящем действе и лишает его индивидуальности. Никто больше не следит за его агонией, за угасающим лицом. С появлением гильотины важным становится один кратчайший миг, а от зрителя требуется максимальное внимание. Палачу больше не нужно особое мастерство.
Благодаря этой «докторской машине» исчезает театрализация страданий. «Человек, несущий наказание, оторван от травматического переживания издевательств над своим телом, поскольку его смерть должна быть безболезненной»[490]. В некотором смысле гильотина, дитя века Просвещения, отвечает потребностям чувствительной души. Она обеспечивает полное отсутствие телесных мук и кладет конец вакханалии страданий. Она предлагает невиданный доселе тип театральности, свой особый темп и придает новый смысл приведению казни в исполнение.
Кроме того, гильотина лишает церемонию сакрального характера. В этом новом театре нет больше места выставлению напоказ стыда и раскаяния. Гильотина не позволяет более, приняв страдания, искупить свою вину. Параллель со Страстями Христовыми и благоразумным разбойником потеряла свое значение.
Поскольку гильотина отрубает голову, то весь церемониал концентрируется на голове, которая завораживает зрителей, словно Медуза Горгона. В этом смысле гильотина — это адская машина, производительница чудовищ. Помимо всего прочего, она предлагает зрителю пережить особый опыт — увидеть, как в одно мгновение разъединяются душа и тело. Эшафот превращается в стол для препарирования трупа, заставляющий с возросшим интересом задуматься о том, где же у человека находится душа. Отрубленные головы станут настоящим помешательством XX века; к этому мы еще вернемся.
С точки зрения современной нам действительности гильотина — идеальная, истинная машина, позволяющая убивать группу людей, одного за другим. Она вводит в сцену казни представление о количестве и тем самым превращает ее в обыденное явление. В этом отношении она вступает в противоречие с возвышенным ощущением собственной личности, с которым связывается момент приведение гильотины в действие. Так, гильотина увеличивает силу ужаса. Несомненно, она также удовлетворяет принципам равенства, поскольку обеспечивает единообразие казней на всей территории страны.
В сознании создателей механизма, у его подножья возникает новый образ единства народного духа. Гильотина, производящая чудовищ и в то же время их уничтожающая, дает народу урок, в то время как палач фигурирует в качестве якобинца, выпускающего кровь, чтобы смыть грязное пятно с тела общества.
Неудивительно, что гильотина занимала огромное место в воображении современников. Она символизировала катастрофу нового типа: в глазах роялистов эшафоты революционной эпохи, в которых было что–то величественное, оставили после себя множество мучеников. И теперь пришло время искупать вину.
Гильотиной пользовались вплоть до 1981 года, но с течением времени поднималось все больше вопросов относительно того, отвечает ли она новым понятиям о чувственном, о переносимом. Ее называли одним и тем же словом, но не стоит поддаваться на это языковое совпадение: репрезентации смертной казни претерпели серьезные изменения. Цель казни заключалась уже не просто в наказании, но в попытке ухватить душу. «На смену юридической культуре бесчестья и маргинализации приходит идея реабилитации личности, не связанная с телесной болью»[491].
Разумеется, тело продолжает страдать от других «мрачных наказаний». Все, что связано с тюремным заключением, любое дополнение к лишению свободы также является частью изучаемой нами проблематики. Жак–Ги Пети провел подробный анализ мучений в тюрьмах XIX века[492]. Холод, а в случае с одиночными камерами — полная изоляция, приводившая к самоубийствам; чрезмерность выполняемой в тишине работы, подталкивающая к восстанию; разбивка рабочего дня и сна по часам; скудная зловонная еда; ужасы тесноты сосуществования с другими заключенными и невыносимые запахи; карцер, чудовищно строгая дисциплина… И венчает все это в колониях строгого режима высокая смертность.
Как бы то ни было, элита общества испытывает отвращение к выставлению тел напоказ; публичные казни имеют целью превратить тело в абстракцию. Сильная боль должна отныне стать интимным переживанием. Театрализованная постановка казни призвана «указать на победу души осужденного над порочностью своего тела»[493]. Проявления физической боли начинают вызывать омерзение. Если осужденный поднимается на гильотину, дико озираясь, с выражением страха на лице, — значит, ему не удалось призвать на помощь силу духа и мысленно отрешиться от своего тела.
Реформы, фиксирующие изменения в области чувствительного, варьируют в разных странах. В Англии институты и процедуры не переживают глубоких модификаций вплоть до 1868 года, когда запрещаются публичные казни. Отметим тем не менее отмену Анатомического акта (Anatomy Act), принятого в 1832 году и разрешавшего завещать свои органы для анатомических исследований: отныне он воспринимался как противоречащий человеческому достоинству.
Во Франции смертная казнь, упраздненная 26 октября 1795 года, была восстановлена 12 февраля 1810 года. Уголовный кодекс возвращается к использованию гильотины и к идее публичных, а значит, бесчестящих осужденного наказаний, имеющих показательное значение. Каторжников и заключенных выставляли у позорного столба. В Париже между одиннадцатью утра и полуднем их привозили на повозке к Пале де Жюстис и привязывали по четыре человека к стоящим на площади столбам. Вплоть до 1832 года на них надевали железные ошейники, прикованные цепью к браслетам на запястьях. Над головами прибивали таблички с именем, домашним адресом, профессией, совершенным преступлением и вынесенным приговором. Так происходит театрализация позора. У некоторых из этих несчастных постоянно текли слезы раскаяния. Другие же, демонстрируя свое презрение к властям, старались обратить все внимание на себя. Они улыбались зрителям, шутили с толпой, доказывая тем самым, что не уступили искупительным «ценностям наказания».
Статья 20 Уголовного кодекса 1810 года вернула нанесение клейм раскаленным железом; сразу после унижения у позорного столба их выжигали на правом плече: букву Т — приговоренным к каторжным работам, а ТР — пожизненным каторжникам. Букву F добавляли, если преступник обвинялся в фальсификации, a R — в случае повторного преступления (рецидива)[494]. До 1820 года преступникам иногда выжигали номер суда, вынесшего приговор. Отцеубийц доставляли на место казни босоногими, с головой, накрытой черным платком. Их выводили на эшафот, отсекали, в соответствии со статьей 13, правое запястье и только потом убивали. По правде говоря, к 1832 году было казнено только тринадцать отцеубийц; четверым из них после смерти пришили отрубленные запястья. Кроме того, палач Шарль Сансон, если верить его «Воспоминаниям», использовал приспособление, которое, зафиксировав запястье осужденного, сдерживало кровообращение, уменьшая тем самым чувствительность. Голову он отрубал тоже до того, как чувствительность могла восстановиться[495].
В 1825 году[496] закон о кощунстве ввел смертную казнь для укравших дарохранительницу с гостиями. В случае осквернения таинства евхаристии несчастному пришлось бы также отдать на отсечение свою руку. Правда, закон этот в описанной форме так ни разу и не был применен.
Июльская монархия с самого начала коренным образом меняет всю карательную систему и дистанцируется от традиционных наказаний. Законом от 28 апреля 1832 года был отменен описанный выше особый вид наказания для отцеубийц, обязательным остается только специфический костюм. Пытка у столба и клеймение заменяются публичным выставлением провинившегося напоказ. Это факультативное наказание применялось к лицам в возрасте от восемнадцати до семидесяти лет и не приносило телу никакого урона. В деревнях осужденных выставляли на рынке в деревянных клетках. В Париже их вывозили на площадь Пале де Жюстис со связанными кожаным ремнем руками, а затем привязывали подпругой к столбу.
В 1832 году гильотину переносят с Гревской площади на заставу Сен–Жак. До этого ее приводили в действие в середине дня, перед Отель–де–Виль, куда заключенных везли прямо из Консьержери. Отныне казни совершались на восходе. Тюремная повозка перевозила несчастных от тюрьмы Бисетр к заставе Сен–Жак. Так устанавливается новый порядок видимости тела. На подобных повозках везли зарегистрированных проституток в диспансеры полиции нравов, а также туши забитого скота. В 1836 году был положен конец театральности этапных переходов заключенных из двора Бисетра, где их заковывали в цепи, до каторжных тюрем Тулона, Бреста и Рошфора. До сих пор их шествие, а также метки с обозначением злодеяния, насмешки и ругательства, шутки, которыми они обменивались с толпой, представляли собой гротескный спектакль, но отныне он расценивался как недостойный.
В 1848 году приходит время упразднению публичного выставления напоказ как позорящего человеческое достоинство. В 1851 году гильотина начинает работать на площади Рокетт, рядом с тюрьмой, куда были переведены заключенные Бисетра. В провинциях казни проводились на заре. Декретом от 25 ноября 1870 года упраздняется самый древний постамент для наказаний — эшафот[497]. Гильотину теперь ставят прямо на землю, поэтому зрителям становится труднее наблюдать за процессом. Заключенный больше не был обязан постоянно носить смирительную рубашку, сковывавшую его движения. С 1878 года парижские казни переносятся за стену, огораживающую тюрьму Санте, и толпа туда больше не допускается.
В провинции гильотины все чаще устанавливают у тюремных ворот. Тем не менее в течение века на всей территории страны за казнями продолжает наблюдать густая толпа. Так, Максим Дюкан подробнейшим образом описал казнь, на которой присутствовал он сам. В столице на зрелище собираются посмотреть «жаворонки», а также полуночники, которые таким образом завершают свои прогулки[498]. В ноябре 1871 года толпа, собравшаяся на одну из казней в Ле–Мане, насчитывала около 2000 человек. В 1872 году в Тулузе перед гильотиной теснились 10 000 зрителей[499].
К свидетельствам новых порядков французской карательной системы относятся не только избавление осужденного от дополнительных страданий и перенос гильотины с места на место. Сюда же включается предшествующее казни обязательное приведение тела в порядок. Это соответствовало новым гигиеническим нормам, а также избавляло заключенного от преступной идентичности, чтобы он мог предстать перед зрителями таким же человеком, что и они сами. Незадолго до приведения приговора в исполнение осужденного связывали по рукам и ногам. Руки так сильно заламывались за спину, что ему приходилось опускать голову. Длинные волосы могли помешать лезвию гильотины, поэтому их заранее отрезали. Перед казнью на плечи осужденному набрасывали куртку, чтобы скрыть связанные руки[500].
В последние мгновения зрители внимательно рассматривают тело приговоренного к казни, которая, в свою очередь, совершается в полной тишине. С законом о предоставлении последнего слова покончено. Зрители оценивают твердость походки осужденного, ждут, когда он начнет дрожать, изучают цвет его лица. Предполагалось, что на теле его проступит нравственное покаяние[501]. В 1836 году начались споры[502], вызванные поведением Ласенера[503] перед смертью. Все ждали, что в последние моменты жизни из него вырвется чудовище–двойник — образ, буквально гипнотизировавший всех наблюдателей за его процессом.
Благодаря гильотине у медиков появился разделочный стол, а также возможность проводить абсолютно невиданные эксперименты. Венсан Барра отмечает[504]: «Мгновенно и очень ровно отрубленная от туловища голова — идеальная находка для того, чтобы, как говорили в то время, экспериментальным образом изучить отношения между душой и телом и хотя бы на несколько мгновений отделить одну от другого». Особый интерес эксперимента с только что гильотинированным телом заключался в том, что чаще всего речь шла о молодых, здоровых людях и «свежих» трупах. Воспользуемся выражением Дюжардена–Бометца и скажем, что осужденный «вошел в смерть живым». Немецкий анатом Самуэль Томас Земмеринг в 1795 году утверждал, что если бы отрубленная голова не была лишена голоса, она бы заговорила. Кроме того, работники экспериментальной медицины должны были орудовать очень быстро, так как тело казненного (голова, упавшая в ведро, и туловище, которое быстро уносили с эшафота) тут же увозилось и закапывалось на «реповом поле» в Париже вместе с трупами из моргов, госпиталей и анатомических театров.
Первоначально ученые разделились на два лагеря[505]. Одни были сторонниками идеи сохранности личности, то есть сохранения некоторой формы сознания после смерти. Они считали, что в голове остается «жизненная сила»; этим объясняется тот факт, что глаза продолжают моргать, лицо дергается в «ужасных конвульсиях» и выражает гнев, как это было в случае с Шарлоттой Корде. Кроме того, такие врачи, как Гельснер, Жан–Жозеф Сю, Земмеринг, полагали, что голова испытывает невыносимую боль, «самую сильную, острую, мучительную, какую только можно представить». К тому же, уверяли они, прочность костей не позволяет гильотине в прямом смысле отсекать голову: она дробит и разрывает шею. «Какое ужасное положение, — пишет в 1797 году Жан–Жозеф Сю, отец писателя Эжена Сю. — Ты переживаешь казнь, а твоя голова помнит перенесенную пытку»[506]. Если не принимать во внимание наличие таких мнений, то сложно оценить ужас, который впоследствии испытывали потомки жертв Террора.
Однако существовали представления и о мгновенной смерти: среди их носителей — Кабанис[507] и Марк–Антуан Пети. Согласно этим знаменитым в то время ученым, кровоизлияние в мозг было слишком сильным, чтобы жертва могла сохранить сознание. Наблюдения за разными формами жизни указывали на то, что речь идет о рефлексах, свойственных любому животному, о явлении раздражения, вызванного «эластичностью тканей». Им казалось немыслимой идея о том, что человек может продолжать мыслить после собственной смерти[508].
На заре XIX века пересмотру имевшихся данных способствовали эксперименты с электризацией. Луиджи Гальвани утверждал, что нервная система имеет электрическую природу и что от головы к костному мозгу и мускулам идет ток. В 1802 году Жан Альдини привязал две отрубленные головы друг к другу так, чтобы сечения шей соприкасались. Потом он положил два гальванических элемента на правое ухо одной головы и на левое ухо другой. В результате оба лица исказили отвратительные гримасы. Подобные эксперименты проводились в течение века разными специалистами — от Биша до Вирхова. Некоторые из них были заворожены иллюзией возвращения жизни мертвому телу. В 1818 году в Глазго в ходе экспериментов с телом убийцы, Мэтью Клайдесдейла, кое–кто из любопытных не выдерживал и сбегал, один даже потерял сознание. Дело в том, что на лице казненного отпечатывались самые поразительные гримасы, иллюстрирующие все разнообразие человеческих чувств: гнев, ужас, тревога, жестокая улыбка. Эту завораживающую идею о возможности творить жизнь и возвращать к жизни сильно наэлектризованный труп перенесла на бумагу Мэри Шелли в романе «Франкенштейн». В описании тела монстра прочитываются черты подвергавшихся экспериментам преступников.
Историю научных убеждений и споров по поводу «живого мертвого» тела и боли, которую оно, возможно, испытывает, детально проследила Анн Кароль. Несмотря на разнообразие точек зрения, к 1820 году мнение оптимистов — то есть тех, кто верил в мгновенную и абсолютную смерть, — одерживает верх над противоположным. Однако в 1833 году перед членами Академии медицины выступает Жюлья де Фонтенель и вновь рождает сомнение и неуверенность. Такой поворот связан с неоднозначностью клинического определения смерти. Распространяются представления о существовании промежуточного этапа между жизнью и небытием.
Во второй половине XIX века, с обособлением физиологии и торжеством экспериментальной медицины, ученые с еще большим рвением борются за возможность «поработать» с как можно более свежим трупом. Анн Кароль пишет, что «у подножья эшафота эксперименты проводятся редко», чаще они происходят «на полном ходу, в мчащихся повозках, при свете свечей в лабораториях или на кладбищах». Это касается как простого вскрытия, так и гальванизации, измерения уровня возбудимости тела, способности мускул сокращаться, а также наблюдения за пищеварением.
Особое место отводилось экспериментам по оживлению отдельных частей тела. В 1851 году ученик Клода Бернара, Эдуар Браун–Секар ввел в предплечье гильотинированного преступника 250 миллилитров своей крови. В 1886 году Альфред Вюльпьен предлагает провести этот эксперимент с отрубленной головой, что и проделал в 1880 году доктор Лаборд. Результат был один: к коже лица в некоторой степени вернулся ее прежний цвет. Начиная с 1884 года тот же врач вместе со своими учениками все усерднее предпринимает попытки «оживления» тела. Поль Бер выступает против таких опытов, ссылаясь на медицинскую этику. Лаборд же настаивает на общественной пользе своих исследований: в случае успеха с отрубленной головой можно будет разговаривать, получать от нее уникальную информацию! Медики уже давно мечтали о возможной коммуникации с жертвой гильотины. 25 июня 1864 года Альфред Вельпо и Луи Кути де ля Помре условились с осужденным за двойное убийство, что если после смерти у него сохранится сознание, то он моргнет три раза. Эксперимент ни к чему не привел.
Вопрос о мгновенной или замедленной смерти казненных на гильотине обсуждался не только в медицинской среде. Им интересовались также читатели популярных изданий. 17 января 1870 года, за два дня до наделавшей много шума казни Тропмана[509] газета Le Gaulois проводит опрос среди читателей о том, не является ли гильотина в большей степени моральной пыткой, чем физической[510]. Нет сомнений в том, что эти мрачные вопросы вызывали огромный интерес. За отрубанием голов продолжает следить множество людей. На открывшуюся в музее Гревен выставку карательных инструментов со всего мира собирается огромная толпа посетителей. Вместе с гильотиной, виселицей и гарротой там демонстрировались человеческие жертвоприношения из Дагомеи[511].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК