VI. Боль и страдание [577]

Попытка проследить историю боли или удовольствия означает обращение к истории самого тела. Этот исторический объект намечается в конце XVIII века: чувствительные души начинают изливать свои чувства, описывать свои переживания, анализировать свои личные особенности и общие ощущения. Поднятый Монтенем еще в XVI веке вопрос о тесных отношениях между человеком и его телом долгое время оставался единичным случаем. В «Опытах» «тело уже не является просто клеткой души; оно не преображается благодаря подражанию Христу, не возвеличивается красотой, данной в откровении. Оно принимается в истинности своих ощущений»[578]. Распутать историю этого предмета не входит в нашу задачу. Тем более что эта история уже не нова. Как отмечает Розелин Рей, постепенно стали появляться работы, посвященные телу рожениц, агонизирующему телу, изнурению от работы, страданий и тягот войны, но все они представляют собой скорее дополнение или приложение, проливающее свет на совсем другие проблемы.

О чем нам предстоит вести разговор: о боли или о страдании? Поль Рикёр пишет: «Договоримся, что термин „боль” обозначает аффекты, локализованные в отдельных органах тела или ощущаемые во всем теле; термин же „страдание” соотносится с аффектами, переносимыми на мысль и язык, на отношение к себе и к другому, к чувству, к проблематике»[579]. Мари–Жан Лавилат, проанализировав огромный корпус медицинских текстов, предлагает схожее разграничение. Она пишет: «Боль — категория скорее пространственная. <…> [Она] легче поддается овеществлению». «Страдание — это боль… которую можно увидеть и рассмотреть»[580]. Так, появляется возможность оценить выносливость, терпение и смирение больного. Особое внимание Лавилат уделяет проявлению или сдерживанию боли. В любом случае мы не можем ограничиться узким пониманием физической боли. «Человек никогда не страдает только телом, он страдает всей своей сущностью».

Объект нашего изучения состоит из нескольких элементов: способов обозначения, называния, языка боли, ее функций, придаваемого ей значения. У каждого из этих элементов своя история. История боли устроена сложнее, чем история удовольствия. Основная функция последней казалась настолько очевидной, что не вызывала споров. Угроза могла исходить только от неумеренного сладострастия.

Боль представляет собой потрясение органов чувств. Однако она также является социальным и психокультурным конструктом, оформляющимся в самом раннем детстве. Именно на этом основаны разнообразные обряды инициации. «Традиции формируют социальное существо посредством телесных испытаний»[581]. Придаваемый боли смысл предшествует ее переживанию. Прочитывание симптомов, в свою очередь, тоже «основывается на индивидуальном, социальном и профессиональном опыте, сплетенном из культурных ценностей и предрассудков». Церковь, медицина, больница, рабочая среда и сообщество, в котором заключен индивид, предлагают, а чаще предписывают боли смыслы, а испытывающему ее человеку — модели поведения. Страдание становится, таким образом, знаком «власти и покорности», в зависимости от того, приносится оно или испытывается.

Способы выражения и собственный язык боли оказывают сильное влияние на опыт и на положение больного. Здесь стоит задаться вопросом о том, может ли этот опыт, как в случае с удовольствием, быть вербализирован или же он относится к сфере невыразимого. Давид Ле Бретон считает, что боль так глубоко вписана в тело, что высказать ее почти невозможно, а если и получается, то только образным языком[582]. Так или иначе, обнаруживающие боль признаки: молчание, жалобы, рыдания и стоны, жесты, мимика, гримасы — не позволяют дать оценку испытываемому чувству. Правда о боли располагается внутри того, кто ее переживает. Таким образом, историк обречен иметь дело с едва уловимыми деталями, отпечатками практически невыразимого опыта. Поэтому следующие страницы, на которых мы предложим обобщение известных нам данных, являются скорее анализом рассуждений о боли, чем представлением свидетельств о ней.

Боль — это субъективный опыт, «психологическое событие», навсегда отпечатывающееся на теле и оттачивающее его память. Переживание собственной боли, наблюдение за ней, ее восприятие и выражение постепенно формируют идентичность. Через боль прочитывается история индивида. В некотором смысле хроническая боль образует структуру жизни. Она может блокировать мыслительный процесс, внести изменения в отношения между людьми[583]. Больному случается управлять грузом своей боли, если он использует коммуникативный код жалобы, и тогда он может вызвать к себе сострадание[584]. Иногда происходит и обратный процесс: проговаривание боли принижает человека; отныне, зная, что его жалоба не встретит никакой реакции, он вынужден никак не проявлять своих страданий. Иными словами, как отмечает Арлет Фарж[585], выражение боли и его восприятие представляют собой единую систему. К этому стоит добавить тот факт, что жестокое обращение с телом может превратиться для объекта насилия в удовольствие. Нетрудно оценить сложность выбранного нами объекта исследования. Не забудем также, что первая версия «Венеры в мехах» Захера–Мазоха датируется 1862 годом и что в 1886 году, к великому его несчастью, Крафт–Эбинг предложил термин «мазохизм».

Решающую роль в восстановлении телесной памяти играет попытка изучить историю боли наблюдаемой и боли испытываемой, хотя последняя чаще всего описывается постфактум. С Античности и до конца XVIII века медики стремились различить разнообразные формы боли, в результате чего объект оказался «утопленным в медицинском языке, непонятным никому, кроме него самого»[586]. «Помешательство на описании» замедлило исследование механизмов боли. Типология, предложенная во II веке н. э. Галеном, использовалась вплоть до Нового времени. Греческий врач выделял пульсирующую боль (при воспалении), давящую боль (ощущение тяжести во внутренних органах), ноющую боль (результат расширения тканей) и колющую боль (напоминающую втыкающуюся в тело иголку). По Декарту, боль — это восприятие души, поэтому животных–машин[587] она не касается: так, Мальбранш не стеснялся хорошенько бить ногами свою толстую кошку. В конце XVII века Томас Сиденгам вводит понятие человека внутри, не покидавшее медицину вплоть до разработки концепции кинестезии (1805), появления понятий «внутреннее чувство» (его можно найти у Кабаниса) и «органическая чувствительность» (использовалось у Биша).

В течение XVIII века на смену попыткам деноминации приходят измерение силы чувств и анализ свойств живой ткани. Именно тогда медики открывают нервную систему. С тех пор чувствительность становится «центральным явлением, управляющим человеческой жизнью». Она характеризировалась «бесконечным диалогом между стимулом и реакцией, который фиксируется органами чувств — датчиками, встраивающимися в сеть, именуемую нервной системой»[588]. Считалось, что «жизнь поддерживается только этими позывами и поступающими им в ответ импульсами. <…> Следовательно, жить — значит чувствовать».

Нервный принцип отныне тесно связывал тело и дух, их взаимное истощение. Этой взаимосвязи посвящено большое количество работ, в первую очередь таких идеологов, как Кабанис, Мен де Биран и Вирей. Нервы попадают «в фокус любого медицинского исследования», что объясняет особый интерес к боли: пациентов начинают расспрашивать о самочувствии, фиксируют их описание своего состояния. История литературы и история медицины в этом смысле идут рука об руку. Дневниковые записи больного, находящегося на лечении, становятся чем–то вроде автобиографии, под стать признаниям и душевным излияниям лучших писателей.

Существенное влияние на развитие истории боли оказал витализм, превращающий «живое тело в динамичное пространство, где встречаются и пересекаются многочисленные дороги и пути коммуникаций»[589]. Когда речь заходила о том, чтобы вновь активизировать свои жизненные силы, говорили о пользе потрясений, стимуляций, шокового эффекта. При необходимости в эту терапию включается и боль: она помогает разбудить спящую энергию. Доведение хронической боли до острого состояния и даже до приступа, как считалось, может привести к полному выздоровлению. Однако в то же время такой фактор, как душа и ее чувствительность, напоминают о необходимости облегчать страдания гуманными методами[590].

В этом отношении XIX век — эпоха великих открытий. В первые его десятилетия сторонники «локального подхода» занимались изучением рецептивных центров и путей их сообщения. Благодаря исследованиям френологов и работам Брока подобные мозговые центры были постепенно вычислены. Обнаружение тактильных телец, сплетения рецепторов в спинном мозге, описание такой нозологической категории, как невралгия, сопровождают общий прогресс. В 1880?е годы развиваются исследования строения мозга. Картография сменяется стратиграфией. Боль перестает считаться лишь ощущением, теперь ее называют эмоциональным состоянием, которое в первую очередь выражается в повышении уровня адреналина и целом ряде других реакций симпатической системы.

Это одна из частей фундамента, на котором в период между 1770 годом и концом века строилась история боли. Однако существовала и другая логика, в соответствии с которой определялся уровень человеческого страдания. Жан–Пьер Петер провел тонкий анализ специфической связи между представлением о боли и Западным миром. Ученый отмечает, как высоко в Античности ценилась выносливость: достаточно вспомнить стоицизм и эпикурейство. В эту традицию полностью вписываются христианские представления. В молодости святой Августин долго и упорно борется с дуализмом манихейского учения, а впоследствии, чтобы объяснить присутствие зла на земле, обращается к догмату о первородном грехе. Зло невозможно отделить от греха, поскольку Бог справедлив и милостив. Так, Он задумал страдания — и в первую очередь страдания Своего Сына — для общечеловеческого блага. Страдание быстрее доставляет душу к Богу, готовит ее к спасению, свидетельствует о ее пути к помилованию. На представлениях Августина основывается идея о «взаимно обратных отношениях между телом и душой». Следовательно, «чтобы утвердить торжество духа, нужно позаботиться о поражении плоти»[591]. Страдание обладает спасительной силой; оно есть искупление. Аскеза и, разумеется, мученичество, а значит, физическое разрушение тела, — вот главные пути к нравственному восхождению и бессмертию души. «Золотая легенда»[592] и жития святых были «наполнены сострадательными описаниями телесных мук». Последним в течение всего XIX века посвящается богатая литература. Отречение от тела, стремление подчинить его душе в ожидании воскрешения, отказ от удовольствий и аскетический образ жизни, обеспечивающий «постепенное тщательное уничтожение истерзанного тела, имеют целью через его страдания заслужить благословение».

Образцом становятся Страсти Христовы. Уже в Средневековье появляются практики по созерцанию мучений Спасителя (см. с. 42). Эта «анатомия» страданий занимает мысли верующих в XIX веке. Не стоит верить в быстрый и полный переход к светским репрезентациям боли. В некоторых частях Западной Европы кульминация католической реформы приходится, как это ни странно, на период, следующий за революцией. Духовные упражнения, чтение «О подражании Христу», распространение практики крестного хода, чтение молитв и перебирание четок, таинство созерцания крестных мук, несколько стилизованный культ Святого Сердца — все это свидетельствует о неослабевающем влиянии христианских представлений о боли.

Колокольный звон напоминал верующим последние эпизоды из жизни Христа[593]. Религиозные изображения предлагают взгляду созерцание скорбных мистерий и побуждают к аскезе[594]. Христианское воспитание способствует тому, что молодые люди каждый день идут на небольшие жертвы. Жизнь в монастырях, семинариях и даже частных религиозных учебных заведениях направлена на забвение тела[595]. Скольким священникам–ригористам удалось, по примеру Кюре из Арса, привить эти представления как больным, так и просто своему окружению, в особенности богобоязненным девушкам! Все эти сведения хорошо известны, но упоминаются они в основном в работах по истории религии, а ведь они глубоко пронизывают широкие слои общества, даже облеченные в светскую форму.

Благодаря трактату «О подражании Христу» боль верующего человека воспринимается как носитель искупительной силы. В качестве перенесенного во времени «мимесиса страданий Спасителя»[596] стигматизация и замедленная агония раба Божьего становятся главным и достойным свидетельством искупления грехов. Стигматы, воспроизводящие одну или несколько ран Христа, обильно кровоточат. Возникают они внезапно, никогда не инфицируются, но и не заживают в привычные сроки. В начальной стадии они производят впечатление признаков мистического экстаза. Их появление не просто превращается в зрелище, но и создает точечный очаг страдания, возвещающий о божественном избрании. Стигматы превращают человека в священную жертву.

Медицину XIX века неотступно, один за другим преследуют подобные случаи: только за 1894 год доктор Имбер Губейр отмечает их 320. Последующая сверка подправила это число в меньшую сторону. Самым интересным остается случай Анны Катерины Эммерих, чьи муки воспринимались после Революции как искупление грехов Церкви и всех верующих. Несчастная скончалась в 1824 году. В 1868 году, как только у бельгийки Луизы Лато проявились первые симптомы «мистического экстаза», к ней стали приходить самые именитые специалисты. Предположение о приступе истерии, высказанное Жаном Мартеном Шарко и Жилем де ля Туретом, сегодня кажется недостаточным, а объяснение психосоматическими факторами — не до конца подкрепленным. Одним словом, происхождение стигматов остается неразгаданным.

Ясно, что борьба с болью не могла быть ни легкой, ни быстрой. В XIX веке теория Аристотеля, согласно которой удовольствие и страдание имеют единую цель — сохранение нашего вида, продолжает питать умы. В 1823 году Жак–Александр Сальг воспринимает боль как спасительное испытание. Будучи явлением природным, она, по его мнению, одновременно необходима и неизбежна. С точки зрения клинической медицины, находящейся тогда в большом почете, страдание — это знак, предупреждение и стимул. Боль имеет побуждающий характер и «скрывает в себе энергию, способную вылечить». Она предлагает телу порыв, движущую силу. Этот «друг и проводник» «является частью идеального образа благой, целительной болезни»[597].

Жан–Пьер Петер пишет: «Судя по всему, система медицинских представлений о механизмах и функционировании боли, ее клинической ценности и классификации спровоцировало непонимание, которого хватило, чтобы воспрепятствовать необходимому для эволюции переходу, подготавливаемому этикой чувствительного и философией». Великий Дюпюитрен был тверд в своем убеждении, и его коллеги — хирурги, вынужденные принять его точку зрения, продолжили эту политику «бесчувственности».

Оправданием страданий занимались не только медики и представители духовенства. Теория благоприятного характера несчастий питала все современное общество. Боль делает человека сильным, гарантирует ему мужественность. Признание ценности испытаний и страдания происходит на фоне изобличения изнеженности и наслаждения. Мишель Фуко выделял целый набор практик, которые он называл «технологиями по ожесточению». В школе характер ковали телесные наказания. Их детально описал Жан–Клод Карон[598]: детям давали оплеухи, их били линейкой, заставляли стоять на коленях, ставили в угол, а иногда и сажали в карцер. Таким образом «дисциплина врезалась в телесную память»[599]. Господствовала точка зрения, согласно которой целебная боль не может причинить вреда, она поучительна.

Солдат в казарме, как показала Одиль Руанет[600], также «закаляют» физическими упражнениями и телесными наказаниями. Во всех слоях общества времена года воспринимаются в соответствии с нравственными ценностями. Зима, например, — как откровение[601]: стойкость индивида определяется его способностью переносить холод. Жак Леонар продемонстрировал, как сильно было сопротивление боли среди народа[602]. Рабочие и крестьяне стоически переносят травмы, потому что боятся себя скомпрометировать. Многочисленные медицинские свидетельства, посвященные малодушию, являются символом этой системы ценностей, переживающей расцвет в то время, когда зарождаются анестезия и другие методы обезболивания.

Действительно, существовала и иная, противоположная описанной выше тенденция, которая привела к трансформации статуса боли и к снижению порога чувствительности. Мы уже отмечали, что в конце XVIII века зарождается филантропическая традиция и приходит время обладателей «чувствительной души». Поэтому постепенно распространенные ранее бойни и казни начинают считаться недопустимыми. В 1780 году Амбруаз Сассар публикует научную работу, в которой прочитывается новое отношение к чувствительности. Он представляет боль внутренним врагом, изнуряющим и опустошающим: «она закупоривает все наши чувства и движения души»[603]. Отрицательное отношение к боли соответствовало традиции гиппократовой медицины, согласно которой боль подвергает человека смертельной опасности. В 1847 году Вельпо напоминает, что боль может пагубно сказаться на здоровье. В 1850 году Франсуа–Жозеф Бюиссон вычисляет время, в течение которого человек может терпеть невыносимую боль, — пятнадцать минут; после этого в 75 процентах случаев наступает смерть. В качестве примера он приводит смерть от ампутации. В 1853 году Шарль–Альфред Ивонно также приходит к выводу о том, что боль может сама по себе привести к летальному исходу.

Падение престижа витализма упрощает распространение убеждения, в соответствии с которым боль не полезна для выздоровления и на самом деле не является живительной силой. К этому убеждению следует добавить неприятности, которые боль доставляла на операционном столе. Борьба с болью набирает силу и сопровождается достижениями анальгезии, антальгии и, конечно же, «анестетической революцией»[604].

Чтобы лучше представить значение последней, рассмотрим историю операционной боли[605]. Наиболее сильной считалась боль рожениц. В отличие от болей при подагре или лицевой невралгии (которые во второй половине XIX века считались самыми невыносимыми), боль во время операций вызвана человеческой рукой. Она намеренна и предвидима, что сближает ее со страданием от пытки. Она вписана в театральную сцену, которой становится операционная. В первой половине XIX века эта сцена свидетельствует о «старом режиме» терзания тела, разумеется, на благо пациента. Неудивительно, что в общественном сознании работа палача и мясника долгое время соотносилась с профессией хирурга.

Операционная сцена — это спектакль, посвященный боли, но предназначенный ограниченному количеству зрителей. Со звуковой точки зрения это действо сопровождалось неистовыми криками и завываниями, которые, как говорили сами врачи, невозможно было умерить. С визуальной стороны, оно состояло из беспорядочных судорог больного, не прекращавшего отбиваться, и, разумеется, из непрерывно текущей крови. Кроме того, на «сцене» царили страх и отчаяние, связанные с высокой вероятностью смерти после операции. Присутствующие ассистенты, количество которых могло достигать двенадцати; разнообразные ремни; физическая «дикая битва» пациента с хирургом, который обязан быть строгим, внешне безразличным, скупым на слова и виртуозным в своем деле, — все это, с одной стороны, придает операционной драматический характер, а с другой, обязывает «актеров» действовать быстро.

Роды также принимались в трагической обстановке. Если верить медикам, впрочем, не очень щедрым на комментарии, роженицы кричат так же неистово, как и пациенты на операционном столе. Впрочем, они чаще рыдают, больше покрывается потом и не скрывают страха смерти. Надо, разумеется, отметить, что роды проходили намного медленнее, чем операции.

Мари–Жан Лавилат скрупулезно проанализировала замечания врачей по поводу операционных мук. Они говорят о болях (douleurs) во множественном числе, указывая тем самым на мощность эмоций, вызванных самыми разнообразными мучениями. Употребление этого слова во множественном числе почти всегда сопровождается прилагательным: «резкие», «острые», «чудовищные», «безжалостные», «невыносимые». Из существительных часто звучит слово пытки (tortures), также во множественном числе, слишком явно отсылающее к уголовному словарю. Словосочетания вроде «хирургические муки» и «операционная пытка» встречаются так часто, что их можно назвать общим местом.

Так произошла ли эволюция в восприятии боли и выносливости? Здесь мы сталкиваемся с загадкой, которую историк разгадать не может. Рассуждения медиков о все увеличивающемся малодушии, о понижении уровня терпимости к боли, казалось бы, указывают на новый тип чувствительности, требовавший появления анестезии. Тем не менее аргументов для таких выводов у нас не очень много. Эти тексты позволяют лишь поставить вопрос и броситься на поиски каких–либо свидетельств в пользу одной или другой теории.

В 1893 году доктор Л. Олье уверяет, что в наполеоновскую эпоху «повсюду находились люди, которым боль не мешала, и они умели так хорошо с ней справляться, что, казалось, переставали ее чувствовать. В начале моей карьеры мне случилось оперировать нескольких представителей этого стойкого поколения. Они отказывались от анестезии эфиром, обращение к которой считали трусостью, оставались недвижимыми под скальпелем и безучастными перед видом хлещущей рекой крови. <…> Я уверен, что это племя и среди нас еще не перевелось… но когда видишь такое количество невротиков и неврастеников, которых нам приходится оперировать, волей–неволей начинаешь превозносить анестезию»[606]. Действительно, с появлением анестезии «операционная сцена» стала более умиротворенным пространством.

В XIX веке распространению анальгезии, антальгии и анестезии содействует целый ряд факторов. Отказ от массовых боен, использование гильотины, перенос скотобоен за пределы публичного пространства, исчезновение кровопролитных сцен и неодобрение некоторыми теологами умерщвления плоти — все это приводит к непереносимости операционной жестокости. Борьбу с болью и потребность в анестезии также подкрепляют многочисленные новые факторы: осознание проблемы прав человека, страх, вызванный уже широко известной статистикой смертности на операционном столе и после операций, рост благосостояния и потребления, изменения в социальном поведении — habitus, — вызванные требованиями комфорта, стремление заботиться о теле[607]. К тому же, когда утратила силу потребность в искуплении грехов, так сильно ощущавшаяся в период Реставрации, стал наблюдаться и относительный спад восприятия боли как искупительной силы.

Анестезия предоставляет хирургу новый тип комфорта: молчание и неподвижность пациента позволяют ему действовать быстро. Поэтому «операционная сцена» избавляется от инструментов, напоминавших о пытках. Теперь можно было спокойно определить место надреза и точнее сделать перевязку, поэтому крови в операционной было не так много. Разумеется, анестезия снизила смертность после операций.

Этапы анестетической революции хорошо известны[608]. В 1800 году английский химик и физик Гемфри Дэви предложил использовать окись азота в клинических операциях, и пять лет спустя Джон С. Уоррен уже проводит первые опыты. В 1818 году Майкл Фарадей опубликовал исследование паров эфира, а Генри Хилл Хикман провел несколько экспериментов над животными с использованием окиси углерода. В 1828 году парижская Академия медицины во главе с королем Карлом X отказалась продолжать эксперименты: анестезия внушала страх.

Жан–Пьер Петер постарался разгадать загадку — почему в течение полувека анестезии старались избегать, а не открыто ей противостоять? Хирурги, утверждает Пете, испытывали гордость оттого, что могли оперировать с виртуозной скоростью без анестезии. Кроме того, он вспоминает таких великих докторов, как Мажанди, которые считали унизительным отключение пациенту сознания и уверяли, что жизненные испытания нужно переживать с трезвым пониманием происходящего, поэтому нехорошо одурманивать, опьянять пациента, превращая его в подобие трупа. К тому же надо учитывать, что вопрос об облегчении боли связан не столько с медициной как наукой, сколько с потребностями больных[609]. Впрочем, как отвечает Патрик Фершпирен, было бы неверным ставить этот вопрос в прямую зависимость от католической церкви. Известно, что в период с 1800 по 1870 год Церковь не предпринимала попыток отговорить медиков от идеи облегчения боли.

Обновление сложившейся ситуации приходит из Соединенных Штатов Америки, где к 1819 году доктор С. Стокманн успевает изучить действие окиси азота. В январе 1842 года Уильям Кларк предписывает мисс Хобби использование паров эфира по время операции по удалению зуба, которую должен был провести Элайджа Поуп. Это было первое хирургическое вмешательство, сопровождавшееся анестезией эфиром. С тех пор опыты продолжились, и 16 октября 1846 года доктор Уильям Мортон продемонстрировал свои достижения в Массачусетской центральной больнице. Несмотря на некоторое недовольство, поднявшееся после выступления врача, встреча прошла очень успешно.

Тогда анестезия пересекает Атлантику. 15 декабря того же года ее испробовал профессор анатомии и хирург Жобер де Ламбаль. Первая попытка потерпела фиаско, но успех не замедлил последовать. Современники приписывают первую удачную анестезию на территории Франции Жозефу Франсуа Мальгэню.

В течение трех лет[610] эта практика вошла в обиход, однако в целом она была встречена настороженно, во многом по этическим соображениям. Многие медики опасались, как бы сон не спровоцировал со стороны врача желание воспользоваться женским телом. Женское целомудрие оказывалось под угрозой. Устойчивость некоторых представлений требовала вести себя осторожно. Первые операции с применением анестезии сопровождаются страхами удушения, отравления или внезапной смерти. Помимо всего прочего, встает большая философская проблема. Впервые она была представлена еще Франциском Булье в работе «Об удовольствии и боли» (1865). Некоторые философы считали, вслед за Аристотелем, что без боли жизнь не может продолжаться. Отсюда возникали сомнения: избавляет ли анестезия от боли или просто от воспоминаний о ней? Наконец, некоторым хирургам, получившим известность благодаря виртуозной и быстрой работе, казалось, что они лишались престижа своего искусного мастерства, поскольку торопиться во время операции больше не имело смысла.

Как бы то ни было, анестезия быстро распространяется по всей Европе и за пределами Атлантики, чему способствовало также открытие антисептики (1875). Этот процесс стимулировался и достижениями в области оборудования. Параллельно вперед продвигается анальгезия. С 1806 года в небольших дозах используют опий и морфин. Невролог Гийом Дюшен де Булон прибегает к фарадизации для облегчения ревматических болей. Чуть позже начинают применять гипноз, хотя и не очень умело. Наконец, в 1899 году — эта дата завершает эпоху, изучаемую в нашем томе, — во Франции в продажу поступает аспирин.

Итак, в XIX веке одновременно понижается уровень терпимости; происходит коренной перелом в статусе боли, которая отныне воспринимается как сложная эмоциональная конструкция; наконец, успешно ведется борьба с болью с помощью анальгезии, антальгии и анестезии. К этому добавляется повышенное внимание к усталости тела. Кроме того, как мы убедились, удовольствие и наслаждение перестают рассматриваться исключительно в связи с деторождением, а потому гедонизм удостаивается официального места в новой истории тела. В целом можно сказать, что приходит время новым законам чувствительности. Тем не менее общество не избавилось от жестоких сцен: военных сражений, колониальных побоищ и несчастных случаев на производстве.