«Она вздыхала о другом»

«Она вздыхала о другом»

Большинство покорялось воле родителей. Именно так поступила мать Татьяны Лариной. Когда к ней посватался будущий муж, «поневоле она вздыхала о другом»:

Сей Грандисон был славный франт,

Игрок и гвардии сержант.

Как он, она была одета

Всегда по моде и к лицу;

Но, не спросясь ее совета,

Девицу повезли к венцу.

Главный недостаток и гвардейского Грандисона, и князя Друцкого — молодость, а следовательно, невозможность как следует обеспечить семью. За интересами же юных родственниц, вступивших в свет, зорко следили не только матушки и отцы, но и вся старшая родня. Особенно славились московские кумушки, с деловитым бесстыдством атаковавшие холостых мужчин, засыпая их вопросами о чине и состоянии.

Попечитель Киевского учебного округа Е. Ф. Фон-Брадке, вспоминая времена своей молодости, описывал московские гостиные начала XIX века: «При всей внешней широте жизнь в Москве не была привлекательна… Множество старых княжон не оставляли без решительного приговора ни одного доброго имени, говорили за картами грубости своим партнерам и вообще всячески отмщали на ближних невольное свое добродетельное воздержание от проклятой брачной жизни. Они с отменным искусством и с крайним немилосердием добивались подробностей о вашем происхождении и о вашем семействе»[389]. Та же картина была и в царствование Екатерины II. Шевалье де Корберон в 1775 году писал о петербургских пожилых дамах: «Чувствуешь себя связанным по рукам и ногам и подверженным инквизиторскому допросу. Госпожа Чернышева начала коварно расспрашивать меня о Трубецкой, делая это с особенной настойчивостью, чтобы ввести меня в замешательство; я немного покраснел, что не укрылось от ее глаз и заставило меня покраснеть еще сильнее, чего она и добивалась. Говоря откровенно, я терпеть не могу этой женщины»[390].

Надо заметить, что тетушки старались не для себя. Почти у каждой имелся выводок племянниц, вдобавок к ним воспитанницы из бедной родни. Их следовало пристроить «в хорошие руки». А для матрон почтенного возраста не было более увлекательного дела, чем плетение матримониальных интриг. Это занятие наполняло жизнь смыслом, позволяя пожилым дамам чувствовать себя незаменимыми. Вот блестящая зарисовка, сделанная Сабанеевой:

«В эту зиму в Москве две тетушки, Екатерина Алексеевна Прончищева и фрейлина Александра Евгеньевна Кашкина, вывозили своих племянниц в свет. Несвицкие и Оболенские были знакомы домами, считались даже в родстве. Девицы в обеих семьях были очень дружны между собой и украшали тогдашние балы московского высшего общества. Казалось по первому впечатлению, что положение этих хорошеньких молодых девиц было тождественно. Однако… тетушка фрейлина так умело держала себя в свете, она шла таким твердым шагом по паркету московских салонов, тогда как Екатерина Алексеевна Прончищева с ее страстным нравом создавала часто тернистые пути для себя и для племянниц… Она, при всем своем уме и достоинствах, была лишена способности легко и свободно вращаться в светских сферах. Она часто сама мучилась и мучила племянниц…

В эту зиму Екатерина Алексеевна жила под влиянием двух для нее неотразимых чувств: желания выдать старшую княжну Анну замуж и страха, чтоб ее племянник, Алеша Прончищев, не женился. Он молод и богат! Мудрено ли в Москве женить такого молодца?

Когда она думала о судьбе княжны Анны, то в своем воображении намечала ей женихов из кавалеров, встречавшихся на балах и в обществе. То являлся Скуратов весьма приличной в ее глазах партией, то князья Друцкий и Щербатов, чаще же всего в этом смысле она думала об Оболенских… Затем, когда мысли Екатерины Алексеевны от племянниц обращались к племяннику, то те же Оболенские, столь желанные для одних, являлись ее воображению опасными для другого. Ей неоднократно уже мнилось, что тетушка фрейлина Кашкина имеет виды на ее Алешу…

Екатерина Алексеевна очень любила карты и вист, но вменяла себе в обязанность на всех балах являться в бальную залу в половине мазурки и взглянуть, с кем танцуют ее княжны. Мазурка имела искони особо интересное значение, она служила руководством для соображений насчет сердечной склонности — и сколько было сделано признаний под звуки ее живой мелодии!

Екатерина Алексеевна… взяла лорнет, поднесла его к глазам и начала внимательно производить инспекцию танцующих: „Кто это танцует в первой паре? А! Наш князь Алексей с княжной Урусовой. Как он хорош! Напоминает покойную сестру…“ Затем ее Алеша оказывается с княжной Варенькой Оболенской… Оба прелестны, свежи, юны! „Она — змея, — вдруг мелькнуло в голове Екатерины Алексеевны. — Она верно выбрала его в фигуре, но с кем же Алеша танцует мазурку? Конечно, не с ней же?“»[391]

Красноречивая картинка свидетельствует о литературном даровании мемуаристки. Однако для нас, помимо приятного чтения, важна точность этого наброска. Именно старшая женская половина семейства занималась подбором кандидатов для брачных партий и щепетильными вопросами сватовства. Если дамская родня оказывалась ловка и приятна в общении, для нее открывались двери самых высокопоставленных домов. Но беда, если тетушка или матушка не пользовались почтением, тогда она могла погубить тех, кому покровительствовала. Вот описание сватовства, где именно заносчивый и властный характер старшей сестры жениха едва не расстроил дело.

«Я стала ее знать в конце 80-х годов, когда ей было уже под сорок лет, — вспоминала Янькова о своей золовке. — Она была очень мала ростом; головка прехорошенькая, премилое лицо, глаза преумные, но туловище неуклюжее: горб спереди и горб сзади, и, чтобы скрыть этот недостаток, она всегда носила мантилью с капюшоном… С 88 или 89 года Анна Александровна стала у нас бывать чаще и чаще. Раз как-то батюшка и говорит за столом:

— Не понимаю, отчего это Янькова так зачастила ко мне; давно ли была, а сегодня опять приезжала; не знаю, что ей нужно, а уж верно недаром — она прелукавая.

И старший из ее братьев тоже стал у нас бывать почаще прежнего… Прошло еще сколько-то времени, приезжает к батюшке тетушка Марья Семеновна Корсакова и говорит ему:

— А я, Петр Михайлович, к тебе свахой приехала, хочу сватать жениха твоей дочери.

— Которой же?

— Елизавете, батюшка.

— Елизавете? Она так еще молода. А кто жених?

— Старший из Яньковых, Дмитрий.

— Нет, матушка сестрица, благодарю за честь, но не принимаю предложения: Елизавета еще молода; я даже ей и не скажу.

И точно батюшка мне ничего не сказал… Прошло, должно быть, с год, опять тетушка Марья Семеновна повторяет батюшке то же предложение, и опять он отказал наотрез: „Спешить некуда, Елизавета еще не перестарок; а засидится — не велика беда, и в девках останется“. И мне об этом ни слова… Думаю себе: „Стало быть, батюшка имеет какие-нибудь причины, что это ему неугодно“. Однажды я подхожу в зале к окну и вижу: едет на двор карета Яньковой; у меня отчего-то сердце так и упало. Батюшка был дома, он вышел в гостиную и Анну Александровну принял: из нас никого не позвал, они посидели вдвоем, что говорили — было не слышно, и Янькова уехала. Тут батюшка меня кликнул:

— У меня сейчас была Янькова, приезжала сватать тебя, Елизавета, за брата своего Дмитрия. Говорит мне: „Петр Михайлович, вот вы два раза говорили тетушке Марье Семеновне, что Елизавета Петровна еще слишком молода; неужели и теперь мне то же скажете, а брат мой приступает, чтоб я узнала ваш решительный ответ“. Я ей на это сказал: „И что это, право, далась вам моя Елизавета; неужели кроме нее нет невест в Москве?“ Про Дмитрия Александровича нельзя ничего сказать, кроме хорошего: человек добрый, смирный, неглупый, наружности приятной, да это и последнее дело смотреть на красоту; ежели от мужчины не шарахается лошадь, то, значит, и хорош. Родство у Яньковых хорошее, они и нам свои, и состояние прекрасное: чем он не жених? Не будь сестра у него, я никогда бы ему не отказал. Но вот она-то меня пугает: пресамонравная, прехитрая, братьями так и вертит, она и тебя смяла бы под каблук; это настоящая золовка-колотовка, хоть кого заклюет. Не скорби, моя голубушка: тебя любя, я не дал своего согласия. А быть тебе за ним, — прибавил батюшка, немного помолчав, — так и будешь: суженого конем не объедешь!

…Настала весна; мы начали собираться в деревню и часть обоза отправили уже вперед. Вот как-то утром посылает за мною батюшка: „Пожалуйте, Елизавета Петровна, в гостиную“. Спрашиваю: „Кто там?“ Говорят: „Яньков“. Вошла я в гостиную. Батюшка сидит на диване превеселый, рядом с ним Дмитрий Александрович, весь раскраснелся и глаза заплаканы; когда я вошла, он встал. Батюшка и говорит мне:

— Елизавета, вот Дмитрий Александрович делает тебе честь, просит у меня твоей руки. Я дал свое согласие, теперь зависит от тебя принять предложение или не принять. Подумай и скажи.

Я отвечала: „Ежели вы, батюшка, изволили согласиться, то я не стану противиться, соглашаюсь и я“.

Дмитрий Александрович поцеловал руку у батюшки и у меня… Потом батюшка говорит, смеясь и обняв Янькова:

— Ведь экой какой упрямец, четвертый раз сватается и добился-таки своего!»[392] Тем не менее отец невесты настоял, чтобы свадебный пир был в его доме, а не в доме жениха: он с самого начала не хотел позволить золовке командовать молодой семьей.

Оставался еще щепетильный вопрос о приданом. «Батюшка жаловал мне по сговорной записи: 200 душ крестьян в Новгородской губернии и двадцать пять тысяч рублей серебром, — писала мемуаристка. — В том числе были бриллиантовые серьги в 1500 рублей; туалет серебряный в 1000 рублей, столовое и чайное серебро, из кармана на булавки 2500 рублей». Такое приданое можно назвать средним. Не роскошным, но ни в коем случае и не маленьким. Прибавив его к состоянию мужа, Елизавета Янькова имела все основания считать себя обеспеченной женщиной. Михаил Александрович Дмитриев, родившийся в 1796 году, писал о приданом своей бабушки, которая выходила замуж в первой четверти XVIII века: «У меня есть приданая роспись моей бабки. Как любопытно в ней видеть, какие платья и другие предметы входили тогда в приданое! А между тем, при этом роскошном приданом дано было всего две тысячи на покупку имения. Следовательно, каковы были цены! Должно думать, что это приданое, истинно великолепное, не стоило и двух тысяч»[393]. К концу столетия цены заметно возросли, и все же 25 тысяч Корсаковой — солидный куш.

Янькова фиксирует в мемуарах смену свадебной моды. «Подвенечное платье у меня было белое глазетовое, стоило 250 рублей; волосы, конечно, напудрены и венок из красных розанов — так тогда было принято, а это уж гораздо позже стали венчать в белых венках из флердоранж». Во второй половине XVIII века белое подвенечное платье постепенно проникает в Россию из Европы, но данью старой традиции считать красный цвет — цветом радости, счастья и красоты — остаются алые венки на головах и букеты в руках у невест.

Прежде платья могли быть любого, предпочтительно яркого цвета. Подвенечный наряд Екатерины II, хранящийся ныне в Государственном историческом музее, желтый. На парном портрете супругов Николая и Ксении Тишининых кисти И. Я. Вишнякова, написанном в 1755 году, молодая облачена в красно-розовое платье с богатой отделкой из белого кружева, ее грудь и ручку веера украшают алые розы, а в волосах кисть ягод, напоминающих рябину.

Тогда же, в конце XVIII века, в церковный обряд вошло обручение кольцами. До этого жених и невеста обменивались крестами. Янькова, вышедшая замуж в 1793 году, по всей видимости, уже надела на руку суженого кольцо. До 60-х годов XIX столетия его носили на указательном пальце правой руки и лишь позднее стали надевать на безымянный[394].

Брак Яньковых был, пожалуй, тем идеалом, к которому стремилась каждая дворянская семья. С одной стороны, жених оказался невесте «по мысли». С другой, чтобы удовлетворить ее родню, он был и достаточно солиден, и состоятелен, и доброго нрава, и, наконец, что немаловажно, человек своего круга. Молодые подходили по всем статьям и, может быть, поэтому их дальнейшая жизнь сложилась счастливо.