Матушка-царица
Матушка-царица
Одной из причин неприязни дворянского общества к Павлу было его нарочитое и грубое вмешательство в семейные дела — сферу частной жизни. В Екатерининскую эпоху процесс обособления частной жизни от служебной, государственной только начинался, благодаря расширению образования и предоставлению дворянству законодательных гарантий его высокого положения.
Семьи были велики, и не всегда удавалось определить их границы. Мало того, что все благородное сословие «считалось родством», оно еще и воспринимало монарха не просто как носителя верховной власти, но и как главу огромного патриархального клана. «Люди из простого народа обращаются к вам не иначе как матушка, батюшка, братец, сестрица, — писала Виже-Лебрён. — Каковой обычай распространяется и на всю императорскую фамилию, в том числе и на самого императора»[54]. Подданные ничуть не стеснялись докучать императрице просьбами пристроить детей в учебное заведение, решить спор о наследстве, подыскать жениха засидевшейся в девках дочке, вернуть «блудного» мужа, наказать «развратителя». Если бы Елизавета Петровна или Екатерина II уклонились от участия в подобных делах, их поведение расценили бы как отказ от прямых обязанностей.
В идеале все подданные воспринимались как чада большой семьи, родные, если речь шла о жителях коренных русских губерний, или усыновленные, когда дело касалось присоединенных инородцев. В реальности материнская длань государыни дотягивалась до тех, кто находился ближе к престолу. Львиная доля щедрот доставалась дворянству. Однако риторика царствования была направлена на то, чтобы все население вне зависимости от сословия и национальной принадлежности ощущало себя «детьми» Премудрой Матери Отечества. Во время поездок по стране Екатерина II прекрасно исполняла эту роль, а ее визиты в какое-нибудь захолустное дворянское гнездо выглядели совсем по-семейному.
Мемуарист С. Н. Глинка вспоминал, как, путешествуя в июне 1781 года по Смоленской губернии, императрица осведомилась у «поселян»:
«— Довольны ли вы, друзья мои, вашим капитаном-исправником?
И раздался общий крик:
— Довольны, матушка-царица, довольны! Он нам отец!..
— В семействе ревностного капитана-исправника рада быть гостьею», — отвечала Екатерина и тут же велела поворачивать к дому отца Глинки. Там ее встретила вся родня Духовщинского капитана-исправника, которую возглавлял столетний прадед мемуариста. Он «с быстротою юноши спрыгнул с коня и, преклонив колено, воскликнул:
— Матушка! Живи вдвое столько, сколько я прожил на белом свете!..
— Цари так долго не живут», — с улыбкой возразила гостья.
«Мать моя облобызала руку императрицы и подвела к ней нас, пятерых малюток. И теперь еще помню то очаровательное мгновение, когда брат мой Николай резво и смело плясал перед царицею, звонким голосом заводя родную нашу песню: „Юр Юрка на ярмарке“. Вижу теперь, как она, нежная мать отечества, посадила его на колени; вижу, как брат играл орденскою ее лентою; слышу, как смело сказал ей:
— Бабушка, дай мне эту звезду!
— Служи, мой друг, — отвечала Екатерина, — служи, милое дитя, и у тебя будут и ленты, и звезды; и тут же собственноручно записала его и меня в кадетский корпус, а старшего брата нашего Василия в Пажеский корпус».
Через несколько месяцев капитан-исправник Глинка повез сыновей в Петербург. По сельской традиции он снарядил обоз с гостинцами для столичных благодетелей и для матушки-императрицы. Там были домашние коврижки и липец (алкогольный напиток на меду). Со времен посещения Екатериной Смоленска соседи прозвали этот липец «царским». Государыня была тронута и первое, о чем осведомилась, о здоровье столетнего прадедушки.
«— Пусть он живет, — примолвила Екатерина, — он патриарх Глинок, а я люблю времена патриархальные… Всех ли трех правнуков вашего патриарха ты привез с собою?
— Виноват! — воскликнул мой отец, — виноват, слезы матери выплакали у меня старшего сына, записанного вами в пажи!
— А разве я не мать вам? — спросила императрица с ласковою улыбкою»[55].
«Разве я не мать?» Произнося эту фразу, Екатерина II претендовала в отношениях с подданными больше чем на статус главы государства. Ее власть была овеяна родственными узами, основана на семейном праве. Нити такой власти, пронизывая всю страну, шли от матушки-царицы через отцов-командиров к многочисленным «детям», которыми следовало управлять со строгостью и милосердием. Любя «все патриархальное», императрица поддерживала у подданных ощущение семейного единства, и ее вмешательство в их внутреннюю жизнь, буде такое случалось, выглядело по-родственному мягко.
В первые годы нового царствования русское общество не слишком нуждалось в подобной мягкости. При Елизавете Петровне передача семейных дел на суд государыни считалась вполне достойным поступком. В мемуарах Екатерина II описывала случай, произошедший на ее глазах с графиней М. И. Чоглоковой: «Мы увидели в окна, которые выходили в сад у моря, что муж и жена Чоглоковы постоянно ходят взад и вперед из верхнего дворца во дворец в Монплезире, где жила тогда императрица… Все эти хождения происходили оттого, что до императрицы дошло, что у Чоглокова была любовная интрига с одной из моих фрейлин, Кошелевой, и что она была беременна. Императрица велела сказать Чоглоковой, что муж ее обманывает, тогда как она любит его до безумия; что она была слепа до того, что эта девица, любовница ее мужа, чуть не жила у нее; что если она пожелает теперь разойтись с мужем, то сделает угодное императрице. Жена… вернулась к себе и стала ругать мужа; он упал перед ней на колени и стал просить прощенья, и пустил в ход все влияние, какое имел на нее, чтоб ее смягчить. Куча детей, какую они имели, послужила к тому, чтобы восстановить их согласие… Жена пошла к императрице и сказала ей, что все простила мужу и хочет остаться с ним из любви к своим детям; она на коленях умоляла императрицу не удалять ее мужа с позором от двора — это значило бы обесчестить ее и довершить ее горе; наконец, она вела себя в этом случае с такой твердостью и великодушием, и ее горе было так действительно, что она обезоружила гнев императрицы. Она привела мужа к Ее Императорскому Величеству, высказала ему всю правду, а потом бросилась вместе с ним к ногам императрицы и просила простить ее мужа, ради нее и шестерых детей»[56].
Знаменательно, что поведение Чоглоковой, открыто обличившей супруга, а затем кинувшейся государыне в ноги с просьбой не расторгать их брака, вызывало у современников уважение. Это единственный случай в воспоминаниях Екатерины II, где она говорит о своей «мучительнице» с симпатией и даже восхищением. Никакого понятия о суверенитете семьи в тот момент еще не было. Оно зародилось в России именно во второй половине XVIII века. Хороший психолог, чуткий к переменам культуры, императрица инстинктивно избегала вмешательства во внутренние дела подданных — не участвовала в скандалах, уклонялась от просьб рассудить стороны при дележе наследства. Лишь когда к ней требовательно обращались за справедливостью, Екатерина II вынуждена бывала пойти на разбирательство. С другой стороны, она никогда не отказывалась помочь искавшим ее покровительства, как, например, детям Глинки. Или выступить примирительницей поссорившихся супругов. Исполняя просьбы дворян, императрица приобретала их преданность.
Подобным механизмом нужно было пользоваться крайне тактично, по мере развития общества сокращая вмешательство в приватную сферу. Екатерина это умела. Ее сын Павел нет. Императрица не лукавила в разговоре с Дени Дидро, называя своих подданных «щепетильными людьми». «Щепетильность» повышалась с расширением образования и усложнением правовой системы. Чем дольше действовали гарантии социальной безопасности дворянства, тем болезненнее становилась реакция на их ломку. Первой сферой, где напряжение от павловского контроля дало себя знать, была семейная.
Показательна история замужества графини Александры Григорьевны Лаваль, урожденной Козицкой. Государь заявил ее матери, что нашел девице жениха — графа И. С. Лаваля. Французский эмигрант без состояния не мог считаться хорошей партией, поэтому старушка Е. И. Козицкая отвечала, что не знает претендента. «Какое ей дело! — в сердцах воскликнул Павел I. — Главное, что его знаю я». В этом историческом анекдоте бестактность императора — не самое важное. Конфликт — в отказе общества предоставить государю те права, на которые он все еще претендовал. Павел, как и его мать, субъективно сознавал себя главой большой патриархальной семьи. Но «семья» отворачивалась от него.
Вот как фрейлина В. Н. Головина описывала коронационные торжества 1797 года, на которых дворянство обычно демонстрировало свое единение перед лицом монарха: «Их Величества каждое утро в течение двух недель проводили на троне, принимая поздравления. Императору все казалось, что приходило слишком мало народу. Императрица (Мария Федоровна. — О.Е.) постоянно повторяла, что она слышала от императрицы Екатерины, будто во время коронации толпа, целовавшая руку, была так велика, что рука у нее распухла, и жаловалась, что у нее рука не распухает. Обер-церемониймейстер Валуев, чтобы доставить удовольствие Их Величествам, заставлял появляться одних и тех же лиц под разными названиями… то как сенатора, то как депутата от дворянства, то как члена суда… Надо сказать, что никогда раньше высшая власть не давала столько поводов к смешному, чего народная наблюдательность не оставляет безнаказанным». Дело дошло до того, что новая императорская чета даже обедала, сидя на тронах. «Император вкладывал в представительство и приемы всю свою склонность к преувеличению. Казалось иногда, что он был просто знатным человеком, которому позволили сыграть роль монарха, и торопился насладиться удовольствием, которое у него скоро отнимут»[57]. Последние слова оказались пророческими.
Было ли русское общество рубежа веков готово совсем отказаться от «семейного главы» в лице государя? Скорее всего нет. Недаром в начале александровского царствования дворянство ощущало недостаток в объединяющих праздниках и во внимании государя к своим нуждам. «Преувеличенная склонность к приемам императора Павла оказала печальные последствия в царствование его сына. Император Александр был шокирован, как и все, отсутствием меры в этом отношении и запомнил все насмешки и жалобы. При своем восшествии на престол он бросился в противоположную крайность и вызвал недовольство общества, уничтожая, насколько возможно, всякие приемы и поздравления»[58]. Стало быть, благородное сословие нуждалось не просто в возможности вращаться в своем кругу, а в том, чтобы эту возможность предоставлял именно государь. Он оставался центром мироздания. Павла уже называли «тираном», но в Александре еще хотели видеть «отца».