«Недобрые молодцы»

«Недобрые молодцы»

В повести Пушкина «Дубровский» молодой дворянин, разоренный богатым соседом, становится разбойником, возглавив отряд бывших крепостных. Комментаторы всегда обращают внимание на романтичность сюжета, подчеркивая невозможность подобных событий в реальной жизни. Между тем история знала бар-разбойников, с шайкой собственных холопов нападавших на путников на большой дороге. Правда, руководствовались они чаще меркантильными интересами в отличие от благородного возлюбленного мадемуазель Троекуровой.

Так, знакомый нам по делу Салтычихи Николай Андреевич Тютчев, бежав от опасной любовницы с молодой женой в имение Овстуг, занялся там, по слухам, настоящим разбоем. Он не только обирал соседей в умелых тяжбах за земли, но и пристрастился к грабежу. Овстугские крестьяне рассказывали, будто их барин рядится в атамана разбойников и с ватагой своих же ряженых дворовых нападает на проезжающих купцов[590].

Но гораздо чаще хозяева и их дворовые объединялись против реальных разбойников, способных разорить не только барскую усадьбу, но и деревеньку-другую. Это особенно заметно на окраинах империи, где по соседству жили беспокойные кочевые народы, могли заглянуть казаки или волжские удалые молодцы на «расписных челнах». До губернской реформы 1775 года воинских команд на местах было мало и помощь от ближайшей администрации могла опоздать.

«С наступлением каждого лета, когда леса были уже одеты густою зеленью, появлялись разбойники, — вспоминал мемуарист М. А. Дмитриев. — В самый тот день, когда мне минул год, 23 мая 1797 года, дошло известие до моего деда, что будут к нему разбойники… Дед мой всегда был наготове: каждый год, с наступлением весны в деревенском его доме, на стенах залы и передней, развешивались ружья, сумы с зарядами, сабли и дротики с кольцами и на крепких бечевках; а по обеим сторонам широкого переднего крыльца вколачивались сошки с перекладинами и на них раскладывались колья и рогатины. Итак, врасплох застать его было невозможно! При первом известии о приближении разбойников ударили в набат; крестьяне, бывшие в поле, прискакали на господский двор; дворовые все вооружились. Дед мой надел на себя кортик… велел отворить ворота и ждал разбойников на крыльце.

Между тем моя бабушка, мать и тетки переоделись в платья дворовых женщин, чтобы не быть узнанными, и вместе с нами, малолетними, попрятались в саду и других местах. На этот раз обошлось, однако, благополучно. Разбойники в числе двадцати человек, вооруженные с ног до головы, подъехали верхами к околице и, подозвав караульщика, сказали ему: „Поди, скажи Ивану Гавриловичу, что мы не испугались бы его набату, да у нас лошади приустали“. — После этого они, ввиду всех, объехали около деревни, под горою, и отправились далее. Но в тот же день получено известие, что они ограбили под Сызраном мельницу и сожгли ее»[591].

Почему дворовые предпочитали поддерживать господ и оборонять имение, вместо того чтобы после разорения дворянского гнезда удариться в бега? Казалось бы, вторая модель поведения логичнее. Дело в том, что ни разбойники, ни казаки, ни тем более восставшие инородцы не гарантировали холопам жизнь. Чаще всего, взяв имение, победители убивали его обитателей, невзирая на социальные различия, и на дереве возле сожженного дома холопы висели рядом с хозяевами. Эта черта особенно ярко проявилась во время пугачевщины, когда множество дворовых, крестьян и горожан пало жертвой шаек мятежников[592].

К самому началу Крестьянской войны, вероятно, году к 1773-му, относится случай, описанный Лабзиной. На маленькое имение ее матери, располагавшееся под Екатеринбургом, ополчились жившие неподалеку башкиры. У небогатой вдовы и горстки ее дворовых не было сил защититься от более чем двух сотен «гостей», и хозяйка усадьбы решила дело иначе. «Мать моя жила чрезвычайно тихо, — вспоминала мемуаристка. — Одно было ее встревожило: татары против ее восстали и хотели землю отнять, будто ей не принадлежащую». Соседи предупредили вдову, чтобы она поскорее скрылась в город, но той некуда было бежать. «Что мне от Бога определено, от того не уйти, — ответила она. — …Меня не обидят и татары, когда Бог — мой защитник, я давно ему предалась». После этого разговора хозяйка имения принялась готовиться к приему гостей: «…велела варить пива как можно больше; вино у нас было свое, наливки разных родов. Итак, недели через две приехали башкирцы, человек двести, все верхами, и старшина их с пятьюдесятью человеками въехали прямо на двор. Мать моя призвала в помощь Бога, взяла нас за руки и вышла их встретить на крыльцо».

Ласково приветствовав приезжих, хозяйка пригласила их в дом, но поскольку стояло лето, то они предпочли остаться во дворе. Тогда мать мемуаристки усадила башкир на ковры и приказала выкатить бочки с пивом, вином и наливками и разносить обед. «Между тем стала со старшиной говорить, за что они ее, вдову, хотят обидеть с малыми детьми: „У меня нет другого защитника, кроме Бога, которого и вы знаете; Он один наш Отец. Он как меня сотворил, так и вас, то не страшитесь ли вы Его правосудия? Куды ж вы меня сгоните с земли? Я у вас же буду жить и посвящу вам себя на услуги. Есть и между вами любящие Бога, и я везде буду спокойно жить… я всех считаю ближними моими“. И взяла нас за руки и сказала: „Судьба сих сирот у вас в руках: хотите их сделать несчастными или счастливыми?“ Они начали между собой говорить, чего мать моя не разумела». Между тем поспел обед, хозяйка начала сама обходить гостей и потчевать их: «Покушайте хлеба-соли вдовы, которая всегда готова быть вам другом». Такое обращение смутило башкир, и в конце обеда старшина встал и «со слезами сказал: „Будь спокойна, наша добрая соседка и друг: мы теперь не враги твои, а защитники; вся наша волость к твоим услугам, требуй от нас за причиненный тебе страх и беспокойство чего хочешь“. Мать моя подошла к старшине, обняла его, заплакала и сказала: „Мне ничего не надо, кроме дружбы вашей и ваших добрых сердец“. Они все в голос закричали и открыли свои груди: „Вот они здесь!“ И так, пировавши целый день, уехали уж ночью. И с тех пор мать моя жила с ними в добром согласии, и они со своей стороны делали всевозможные ей ласки. Всякий праздник приезжали к ней в гости, привозили гостинцы и ее к себе звали, особливо на свадьбы. И мать моя никогда не отказывала им»[593].

Это уникальный случай. Мать Лабзиной была настоящей подвижницей: очень религиозной женщиной, много помогала каторжным, ссыльным и убогим. Кротостью ей удалось то, чего другие не могли добиться силой. Куда чаще между жителями пограничных имений и враждебной внешней средой происходили настоящие столкновения с пальбой и кровопролитием. Графиня А. Д. Блудова записала со слов старых дворовых: горничной Авдотьи Харитоновны, буфетчика Ивана Сергеевича, бывшего суворовского сержанта, и лакея Гаврилы Никитича — истории о волжских разбойниках, нападавших на имение ее бабушки в Казанской губернии.

«В рассказах ли Гаврилы, или в моем собственном воображении удалые молодцы, которые плыли „вниз по матушке по Волге“, промышляя по-своему и слагая звучные песни свои, были довольно увлекательные лица, и мне становилось жаль подчас, что прошло то бурное и славное время». Речь шла о конце 70-х — начале 80-х годов XVIII века, когда пугачевщина уже отгремела, а губернская реформа еще только вступала в свои права и по лесам пряталось много разгромленных банд, а на Волге нет-нет да и появлялись «расписные челны». «Бывало бабушка, Катерина Ермолаевна, когда жила вдовою в Танкеевке Спасского уезда, Казанской губернии, созовет всех дворовых и молодых крестьян, наберет, таким образом, отряд человек в 300 или 400, раздаст им охотничьи ружья, пистолеты, патроны, поставит две маленькие пушки у ворот усадьбы; канава вокруг сада исполняет должность рва, и бабушка с маленьким сыном засядет в своей импровизированной крепости, ожидая осады неприятеля. Большею частью этим и кончалась беда». Добрые молодцы проплывали мимо, а обороняющиеся прятали оружие до следующего раза. Но однажды пришлось в самом деле пострелять.

«В приволжских деревнях мужики позажиточнее большей частью откупались от молодцов, выходя на берег с хлебом и солью, с шитыми золотом и шелком полотенцами и ручниками, на которых, кроме хлеба, лежали и деньги, собранные всем миром и подносимые добрым молодцам; а разбойники, имея своего рода честь, почитали недозволенным нападать на таких слабых и сговорчивых людей. Но бабушка имела тоже свои понятия о чести и достоинстве барыни-помещицы и не соглашалась на такие сделки с неприятелем. Пока жив был дедушка, его огромная псовая охота служила обороной усадьбе и острасткой для разбойников. Но после него экономические расчеты заставили уничтожить весь этот штат… Воинственные псари превратились в мирных ткачей вновь увеличенной и усовершенствованной полотняной фабрики. Разбойники знали все это и решили наказать Екатерину Ермолаевну за ее гордость и несговорчивость. Однако, из презрения ли к женщине, или из рыцарства, они объявили заранее поход на нее. Высадившись большою шайкой на заливных лугах имения, они кинулись к усадьбе. Крик, плач и вой поднялся в деревне, которая лежала против самой усадьбы, на другом берегу пруда; а Катерина Ермолаевна, велев зарядить пушки и ружья и палить в добрых молодцов, как только станут подходить, отправила верного слугу к ближайшему пикету с требованием помощи; но нескоро мог пробраться посланный и нескоро, даже на подводах, приехала военная команда. Во все это время Катерина Ермолаевна с замечательным присутствием духа и распорядительностью выдержала нешуточное нападение разъяренных разбойников, и не будь этих двух пушченок, ей бы, вероятно, несдобровать; однако Бог помог. Команда пришла вовремя, и деревня и усадьба уцелели. С тех пор эти две пушки служили уже только украшением… да в торжественных случаях из них палили холостыми зарядами в виде салютов»[594].

Обратим внимание, как часто в имении из господ находились только женщины с малолетними детьми. Они вступали в переговоры с инородцами, устраивали оборону, палили из ружей, организовывали крепостных для отпора грабителям. Это были либо вдовы, либо жены служивших далеко от дома дворян. В предшествующую эпоху, до манифеста 1762 года, в селах из хозяев оставались главным образом помещицы. Иными словами: на уровне управления русская деревня долгое время представляла собой бабье царство.

Жившая уже совсем в другую эпоху мемуаристка романтизировала волжских разбойников, «в похождениях которых слышалось и увлекательное удальство, и даже какое-то дикое великодушие… Чуялось ли это смутно ребенку, — признавалась она, — но волжские недобрые молодцы остались навсегда в моей памяти с почти героическим оттенком… Оружие спрятано, расшива (лодка) с золоченой кормой и носом несется быстро на своих натянутых парусах; сидят по ее бокам смирно и лениво молодые купчики. Хозяин в щегольском полукафтане или полушубке, с шапкой набекрень распоряжается, будто торговцы едут на ярмарку. Но непохож этот удалой соколиный взгляд, эта молодецкая осанка, эта ловкая, быстрая походка на скромного купеческого сына: это он, молодой атаман, это его шайка с ним, и как затянут они песню, да гаркнет он своим звонким голосом: „в темном лесе“, так по всему берегу и забьется сердце у мужиков, и пока несутся звуки, удаляясь, утихая, замирая на водах, стоят они да крестятся и откликаются и старый, и малый, а парней иногда в душе и тянет туда к Волге, к разгулу этой заманчивой жизни, между тем как молодухи сожалеют о девке-красавице, что сидит на палубе, разодетая в парчовом шушуне, с длинною лентой в длинной косе, и на нее так дерзко и любовно поглядывает удалой атаман. Признаться, мне совсем не жаль бывало, а скорее завидно этой невесте (как я полагала) разбойника, которая делила с ним опасности его тревожной жизни»[595].

Через поколения дела минувших дней затягиваются облагораживающей реальность дымкой. Для Блудовой в устах стариков-лакеев прошлое превращалось в такую же яркую сказку, как истории об Иване-царевиче или Кудеяре-атамане. Столкновение с настоящими разбойниками произвело бы на нее отталкивающее впечатление. Лабзина, еще девочкой с матерью ходившая в острог «помогать несчастным», описывала виденное: «Я с нею относила деньги, рубашки, чулки, колпаки, халаты, нашими руками с нею сработанные. Ежели находила больных, то лечила, принашивала чай, сама их поила, а более меня заставляла. Раны мы с ней вместе промывали и обвязывали пластырями. И как скоро мы показывались в тюрьму, то все кричали и протягивали руки к нам, а особливо больные… Случается там часто, что на канате приводят несчастных, в железах на руках и на ногах, и она тотчас идет, нас с собой берет, несет для них все нужное и обшивает холстом железа, которые им перетирают руки и ноги до костей»[596].

Прошли годы, и уже с мужем, отправившись в Иркутск, Анна Евдокимовна встретила одного из тех волжских недобрых молодцев, о которых так живописно рассказывала Блудова. «С самого моего приезда я увидела всех служащих в доме без ноздрей и с клеймами. Сердце у меня замерло, и я в великом была страхе; особливо я одного очень боялась, называемого Феклистом, у которого зверское лицо и вид ужасный, а он всякий день входил в комнаты топить печки. В одно утро я лежала еще на постели и слышу, что кто-то вошел в комнату. Я тихонько встала и посмотрела через ширмы и увидела этого страшного Феклиста, не помню, как упала в постелю и дожидалась, когда он придет меня убивать». Испуганная женщина попросила полицмейстера заменить «этого страшного человека» кем-нибудь другим. Но тот отвечал: «Узнаете его короче, вы его полюбите. У меня нет лучше его». Однажды при встрече Феклист упал Анне Евдокимовне в ноги, прося его выслушать: «Я вижу, что вы меня боитесь: иначе нельзя — печать злодейств моих осталась на страшном моем лице, но меня убивает то, что вы меня не любите. Знаю, что нельзя любить, но хоть терпите и меня не бойтесь. Меня Христос Спаситель простил; я смею потому думать, что дано мне сердце новое, а не то зверское, которое я прежде имел». Женщина нашла в себе силы поднять раскаявшегося разбойника, обнять его и пообещать: «Я тебе даю слово, что буду стараться не только терпеть, но и любить тебя».

Новая хозяйка определила Феклиста смотреть за птицами, но вскоре произошел случай, открывший ей тайну каторжника. «Вдруг приходят и сказывают, что Феклист умирает, упал на дворе. Я пошла и увидела его безо всяких чувств; велела его внести к себе в комнату, послали за лекарем и пустили кровь. И как он пришел в чувство… я спросила, что ему сделалось. „Вы не знаете моих злодеяниев. Я был разбойник и ходил по Волге 17 лет. Первое было мое удовольствие — резать себе подобных и оставлять им несколько жизни, и их мучительное трепетание делало мне радость. Сегодня я отдал повару цыплят для стола и, идя по двору, нечаянно взглянул на крыло у кухни и увидел заколотых цыплят, и они трепещут. Я вспомнил свое злодейство, вся кровь во мне остановилась, и я больше ничего не помню. Вот, моя благодетельница, теперь тебе известны мои злодействы и причина моей болезни“. И я запретила, чтобы остерегаться делать все то, что может ему привести на память первую его жизнь»[597]. Анна Евдокимовна убедилась в справедливости слов полицмейстера, который ручался ей за Феклиста. Этот человек действительно раскаялся, он был очень предан новой госпоже и не раз выручал ее из трудных обстоятельств.

В условиях массовых волнений, таких как пугачевщина, преданность слуг порой была единственным, на что мог рассчитывать помещик, застигнутый повстанцами врасплох. «Гаврила Никитич и Авдотья Харитоновна много рассказывали мне или при мне моей няне о недавних событиях истории, — вспоминала Блудова. — Дядя моего отца со всем семейством погиб от Пугачева и еще долго, долго, до второго и третьего поколения дети слушали с ужасом от старых служителей, каким образом кормилица спрятала было грудного ребенка дяди и думала, что спасла его; но шайка внезапно воротилась, и один из злодеев, схватив за ноги ребенка, размозжил ему череп о стену на глазах верной кормилицы»[598]. Отметим, что истории эти распространяли в доме не родители, а старые дворовые, бывшие свидетелями возмущения.

До губернской реформы Екатерины II и до преобразований, предпринятых правительством в отношении казачества, превративших бунтарей с окраин в «цепных псов самодержавия», Россию примерно раз в 70 лет сотрясали крестьянские войны. Современные историки склоняются к тому, что их правильнее было бы именовать гражданскими, ибо они втягивали в борьбу разные слои общества, а также инородцев Поволжья и Урала, сосланных польских конфедератов, раскольников и т. д. Рассматривать подобные явления только как столкновение крестьян и помещиков — значит упрощать картину. Восстания И. И. Болотникова, С. Т. Разина, К. А. Булавина и наконец Е. И. Пугачева зарождались на окраинах, в казацких областях, среди вчерашних беглых и постепенно охватывали широкие регионы, населенные крестьянством. Крепостные становились мышечной силой, но никогда не управляющей элитой этих движений. Вольные казаки четко отделяли себя от мужиков и при случае не упускали возможности покуражиться над ними: ограбить, забрать скот, деньги, девок. Потому-то слух о приближении атамана-батюшки заставлял одних отправляться ему навстречу в надежде «показачиться», то есть вступить в отряд, других встречать пришлых хлебом-солью — Бог даст, пройдут мимо и не тронут, а третьих собирать скарб и уходить в леса. При подавлении восстаний крестьяне в равной мере страдали как от правительственных войск, так и от повстанцев.

Каждое крупное народное движение возникало именно тогда, когда страна находилась в состоянии войны и социальная жизнь была расшатана. Восстание Болотникова (1606–1607) приходится на Смуту начала XVII века. Разинщина (1670–1671) разразилась в условиях войны на Украине, когда Московское царство вело боевые действия против Польши и Швеции. Булавин взбунтовал казаков (1707–1709) в период Северной войны и преобразований Петра I. Пугачев назвался Петром III и поднял мятеж (1773–1775), когда на юге Россия вела трудную войну с Турцией. Причины этого понятны: внешний кризис вызывал повышение податей, дополнительные наборы в армию, недостаток рабочих рук на полях и, как следствие, нехватку продуктов. Кроме того, война оттягивала вооруженные силы из центра на границы, и, когда вспыхивал мятеж, на первых порах его просто некем бывало подавить. Этим объясняется успешность каждого из названных восстаний на начальном этапе. Как только правительство организовывало переброску армии в места, охваченные волнениями, подавление мятежа становилось делом времени. Однако размеры России, плохие дороги и суровый климат превращали такую переброску в задачу крайне непростую. Порой проходил не один месяц, прежде чем верные войска оказывались там, где надо. Пока помощь добиралась, не только представители благородного сословия, но и священники, множество горожан, купцов и те из крестьян, кто не желал отдавать хлеб и скот, могли быть вырезаны.

Суровому барину отливались слезы вчерашних «подданных», а человечное отношение к крестьянам и дворовым могло спасти жизнь. Один из таких случаев описала русская эмигрантка М. А. Толстая, оставившая мемуары из истории своей семьи. Ее предок С. Е. Кротков, владевший имением в Бугурусланском уезде, был спасен собственным бурмистром. «Пугачев надвигался все ближе; уже соседние имения были разгромлены, и те из помещиков, которые остались на местах, были бесчеловечно замучены и убиты… И вот в одну темную июльскую ночь пришел тайно к Степану Егоровичу его верный бурмистр Дулин. Он сказал барину, что другого выхода нет, и, упавши перед ним на колени, умолял Степана Егоровича довериться ему во всем… Снял Дулин со своего барина кафтан, надел на него крестьянскую сермягу, и к приходу пугачевских войск барин бесследно исчез».

Крестьянам же Дулин сказал: «Нет у вас теперь барина, есть только великий государь Петр Федорович». Перед самым приходом мятежников бурмистр собрал сход и заявил, что он сам зарезал помещика, в доказательство чего показал кафтан владельца имения, измазанный кровью. «Крестьяне смущенно молчали, некоторые робко крестились. Но Дулин не дал им опомниться, он властным голосом приказал им идти встречать государевы войска хлебом с солью. Все повиновались ему». Когда повстанцы были разгромлены полковником И. И. Михельсоном, пришло время давать ответ.

«Было яркое летнее утро, когда крестьяне, дрожа и ожидая наказания, собрались на широкий двор перед помещичьим домом. Дулина между ними не было. „Сбежал окаянный, сбежал, подвел нас и сбежал“, — слышалось в толпе.

Полковник Михельсон вышел на крыльцо. „Шапки долой и на колени, — звонко крикнул он, — по приказу матушки государыни вы все понесете достойную кару за смерть убитого вами барина“. Только плач и стон послышались в ответ. „Эй, люди, вяжите их“, — приказал полковник. Но в эту минуту… перед взорами коленопреклоненных крестьян предстал бледный, весь в белом барин, или его тень, и прерывающимся голосом стал просить за крестьян. Возглас изумления, радости и страха пробежал по толпе. Многие крестились и протирали глаза… А Дулин стоял в стороне и важно разглаживал свою окладистую бороду»[599].

Впервые этот материал, хранящийся ныне в США, опубликовал историк А. Б. Каменский, обративший внимание на ряд живописных подробностей семейной легенды, романтизм, свойственный подобным источникам, и нарочито беллетристический стиль повествования. Однако, по его мнению, в основе приведенной истории лежат реальные факты.

После пугачевщины Екатерина II предприняла реформу местного аппарата, которая позволила в дальнейшем избежать таких крупных потрясений. Согласно изданному в 1775 году «Учреждению для управления губерний Российской империи» прежние территориальные единицы были разукрупнены, их стало 50 по 300–400 тысяч жителей в каждой. Во главе стоял губернатор, власть которого значительно расширилась, в частности, он мог сам принять решение об употреблении войск против мятежников. Для этого в каждой губернии на постой располагался полк солдат. Губернии делились на уезды по 20–30 тысяч человек в каждом. Во главе уезда стоял капитан-исправник, избиравшийся местным дворянством. В губерниях и уездах появились дворянские собрания, куда местные помещики выбирали своих представителей. Система выборных органов для благородного сословия призвана была сосредоточить внимание освободившегося от службы дворянства на делах самоуправления и поддержать административные учреждения нижнего звена, что и произошло.