В разладе чувств

Поверхностного наблюдателя пугает свойственный началу Средневековья масштаб отрицания мира земного и надежды на мир загробный. Корни этого явления надо искать в наследии Античности. Средневековье пытается возродить связь человека с областью сверхъестественного — из-за неукротимой чувственности позднего Рима о ней на долгое время забыли. С тем же пылом, который до той поры касался всего телесного, теперь обращаются именно к душе.

Из этого интереса прорастает пугающая зацикленность на потустороннем. Из гибнущей римской культуры нужно было вытеснить чувственность и импульсивность и сообщить новый духовный идеал. Небеса раннего христианства теперь открыты лишь тому, кто научился укрощать свою плоть и оставаться глухим к зову земных радостей. «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим»[3] — это выражение из Евангелия становится единственным актуальным требованием. Из этой любви к Богу, который сам представляет совершенство любви и чистоты, люди самым положительным образом меняют отношение ко многим проявлениям жизни. Так, с воцарением христианства, провозглашающим принципиальное равенство людей перед Богом, римские рабы единым махом получают гражданские права и тем самым обретают человеческое достоинство. Однако христианство связывает данный постулат с безусловным требованием абсолютной чистоты. На этих принципах церковь все настойчивей основывает свое притязание на положение первой и высшей власти в Западной Европе.

Впрочем, поначалу триумфальное шествие христианства в послеантичном, раннесредневековом мире воспринималось как великое освобождение, ибо новое учение благоприятствовало началу самоопределения в обществе — конечно, в рамках, установленных верой. Для античного образа мыслей само собой разумеется, что люди низведены до состояния вещей. Римское право определяет раба именно так: он не человек, как свободные граждане, а вещь, животное, а потому его эксплуатации не установлено никаких преград.

В общественном устройстве Средневековья, которое базируется на феодальных отношениях, невольник хоть и должен работать на господина, отдавая десятину и отрабатывая повинность, но полномочия господина — по крайней мере, теоретически — не безграничны, ибо мера платежей и отработок твердо прописана.

При таком преобразовании общества христианство становится мощной движущей силой. Оно апеллирует, в первую очередь, к бедным и старается пробудить в них новое жизнеощущение. Тем самым начинается борьба за достоинство, борьба низших слоев за звание человека. И хотя Средневековье не доводит этот процесс до конца, оно все-таки выполняет в мировой истории определенную подготовительную работу.

Составить представление об огромной революционной силе новой морали можно, если иметь в виду, насколько опасную мощь увидели в ней рабовладельцы Римской империи — им пришлось преследовать первых христиан, чтобы сохранить собственную власть. Исходя из этой ситуации, из крайней деградации и распущенности старого Рима, христианство связывает свою революцию с призывом воспротивиться плотской похоти и распутству. Глашатаи новой морали прибегают к резким формулировкам и работающему на их популярность заострению конфликта, не осторожничая, не взвешивая силу своих нападок на извращения античной сексуальности. Атака идет сразу на все в целом, христианство взывает к духу и душе в противостоянии телу, ведет борьбу против похоти. Делая из раба, который прежде был вещью, человека, оно требует от него преодоления всего плотского. Не только над путами рабства может он торжествовать победу — душа его тоже должна восторжествовать над телом. Средство на пути к этой победе называется целомудрием.

При этом непорочность не следует понимать только как телесную неприкосновенность — христианство с самого начала резко меняет устоявшиеся определения целомудрия и распутства. Даже неверная жена, даже проститутка может — если осознает свою греховность и раскается в ней — выйти на путь целомудрия. В конце концов, Христос учил великому прощению, а к телу не может пристать грязь, которую нельзя смыть покаянием.

Но самое значительное новшество христианской морали в том, что она сплавляет в нерасторжимое целое сексуальность и брак, которые так долго существовали порознь. Если в Античности господствовал чувственный идеал красоты, то христианство проповедует этический идеал чистоты. Чистота достойна любви — более того, чистота заслуживает почитания. «Христиане, — пишет Климент Александрийский[4], — хотят, чтобы женщины привлекали чистотой своих нравов, а не красотой; они также не желают, чтобы мужчины видели в женах объект вожделения, ибо природа дала нам брак как пропитание, разрешив употреблять его, но не злоупотреблять им».

Женщина перестает казаться «добычей чувственности» и объектом. «Деловые» любовные отношения Античности превращаются в отношения человеческие — по крайней мере, в теории. Элемент господства над партнером по браку должен исчезнуть, уступив место новому, общему для обоих идеалу. В этом состоит также принципиальное различие между языческим и христианским браками: в первом случае важнее чувственное наслаждение, во втором — исполнение божественного долга. Впредь считается грехом искать в браке лишь удовольствие. Так идея чистоты оказывает дисциплинирующее воздействие и создает новый идеал любви, который принципиально отличается от античного идеала.

Средневековье характеризуют новые теологические и моральные идеалы, а также сопротивление этому новоиспеченному духу времени. Конфликт между чувственным и духовным, между вакханалией и аскезой, между страстью и страхом вездесущ и, в конечном счете, неустраним. Христианство вновь и вновь ищет способ утвердиться в этой борьбе против чародейства, суеверий, язычества и не в последнюю очередь — против сексуальных традиций античного мира.