Выводы
Проведенный анализ литературных и мемуарных произведений позволяет сделать парадоксальный вывод: и русская, и русско-еврейская литература, задающаяся вопросом о встрече русских евреев и русской армии, занимается чем угодно, только не рассмотрением этого вопроса. Еврей представлен то философом-просветителем, то христианским подвижником, то навязчивым еврейским догматиком или жертвой религиозного безволия — но только не солдатом, интегрированным в армейскую среду. При значительном числе авторов и произведений, посвященных указанной теме, мы не можем с известной точностью указать хотя бы на одно произведение, которое обстоятельно исследовало бы именно эту тему. Во всех рассмотренных примерах еврей — либо по духу, либо по профессии — гражданское лицо, случайно заброшенное в военную среду и решительно выламывающееся из нее. Русское предубеждение против еврейского солдата и еврейское предубеждение против армии приводят к одному и тому же результату: в русской литературе складывается парадигма несовместимости еврея и военной службы. Парадигма эта свойственна как юдофильской, так и юдофобской литературе.
Мировая война мало что меняет в этой парадигме. Об этом свидетельствуют все без исключения рассказы и очерки русских писателей, написанные в защиту русских евреев, собранные Максимом Горьким и Леонидом Андреевым в знаменитом сборнике «Щит»{1131}. Гершель Мак из рассказа Арцыбашева, рядовой второго взвода третьей роты Ашкадарского полка, заблудившегося у линии фронта, братается с еврейским солдатом из такого же заблудившегося немецкого отряда, благодаря чему спасает от нелепой гибели своих и немецких солдат (21–22). Арцыбашев изображает скорее стихийного пацифиста, чем солдата. Валерий Брюсов рассказывает о неожиданной встрече двух еврейских братьев-солдат во время пасхального седера; причем рассказ о традиционном еврейском обычае приглашать на Пасху бедных и особенно солдат занимает его гораздо больше, чем вопрос о евреях в армии (40–42). Леонид Добронравов описывает больничную палату, где встречаются раненый Черемухин и бывший скрипач, еврейский солдат Фихман, оставшийся без пальцев (76–87). Вопрос о судьбе еврейского солдата и его интеракции с военной средой сведен здесь к совместному чтению и обсуждению Черемухиным и Фихманом книги пророка Иезекииля. Наконец, у Тэффи центральным лицом рассказа оказывается претенциозная юдофобка Анна Павловна, патронесса лазарета. Она не может смириться с тем, что плоды ее стараний — специально приготовленные для раненого георгиевского кавалера больничная койка и сигареты — достаются еврею (221–224). О самом же георгиевском кавалере Иоселе Шнипере Тэффи не сообщает ничего. Разумеется, вряд ли такое совпадение в подходе к рассматриваемой теме можно назвать случайностью. Знаменательно, что обнаруженная нами парадигма верна также и для Бабеля: литературные критики отмечают, что во всем цикле новелл «Конармия» собственно военному аспекту соответствует одна-единственная фраза.
Мы убедились, что и еврейская, и русская литература обращались к теме «солдат-еврей в русской армии» как к центральному моменту русско-еврейской социокультурной интеграции. С точки зрения еврейской беллетристики опыт еврея — патриота своего отечества, прошедшего Севастополь, Плевну и Порт-Артур, отражал готовность (или неготовность) русского общества интегрировать русских евреев в свою среду. В то же время, с точки зрения русского писателя, этот опыт свидетельствовал о готовности русских евреев к ассимиляции. И в том, и в другом случае военный опыт рассматривался как наиболее показательный, моделирующий всю систему русско-еврейских отношений. Мы также убедились в том, что рассмотренные произведения в большинстве своем не могут служить источником изучения интеракции еврея и армейской среды. Мы имеем дело с художественным вымыслом, подчиняющим себе образную систему, сюжет, стиль и решительно переиначивающим историческую действительность. В конечном счете рассказ о еврейском солдате служит литературным манифестом каждого следующего поколения русских и еврейских литераторов, решающих, всякий раз на новом историческом витке, вопрос о русско-еврейском правовом, культурном и историческом общежитии.
Сказанное касается и мемуаров. В обстановке предвоенной антиеврейской истерии они были прежде всего репликой в дискуссии о полной эмансипации евреев. Публикуя их на страницах журнала, «Еврейская старина» была далека от академической беспристрастности. Наоборот, эти мемуары должны были лишний раз свидетельствовать в пользу того, что евреи заслужили равноправие. Чем страшнее была нарисованная в них картина исполнения евреями воинской повинности, тем убедительней был аргумент в пользу полной еврейской эмансипации.
Полемичность и тенденциозность рассмотренных литературных произведений делает их особо интересным объектом с точки зрения «истории идей», интеллектуальной истории. Еврейский солдат, оказывающийся рупором русской либеральной и русско-еврейской социально-философской мысли, проделывает вместе с ней полувековой путь и повторяет ее основные этапы. Кроме того, его образ мышления отражает литературно-критическую и эстетическую полемику большой русской литературы. За двумя исключениями (Куприн и Бабель), пятидесятилетняя литературная эволюция еврея-солдата свидетельствует: приобщение еврея к русской армии требует решительного разрыва с еврейством, вплоть до окончательного от него отречения. Со своей стороны, противореча авторским замыслам, еврейский солдат активно сопротивляется полному растворению в армейской среде. От Рабиновича до Бабеля, через голову направлений, течений и стилей русской и русско-еврейской литературы, прослеживается крайне максималистское решение проблемы: либо армия отторгает еврея, пытающегося стать солдатом, либо еврей отвергает свое еврейство и становится членом клуба. Интеграция еврея в русскую армию, увиденная на широком социокультурном фоне, опровергает этот литературный миф.