ГЛАВА VIII. 1892–1906 гг.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА VIII. 1892–1906 гг.

На фоне закрытой синагоги и изгнания Минора — событий, символизировавших разбитую и обезглавленную общину, — жизнь московского еврейства протекала внешним образом очень уныло, но внутренне, под напором жгучего чувства обиды, она продолжала кипеть и гореть хоть и затаенным, но сильным огнем. Дела приказано было Минору передать духовному раввину М. Н. Левину, который и стал временно его заместителем. Постепенно за Минором был выслан из Москвы кантор синагоги, получивший право жительства только в силу своей должности, а теперь, с закрытием синагоги, лишившийся этого права, затем и хористы, кроме тех, которые служили в хоре Большого театра, а с закрытием училища был выслан и заведующий Фидлер. Словом, опустошение продолжалось систематически и планомерно. Но не могло царское правительство истребить чувства самосохранения и жажды к жизни, свойственные и отдельному человеку, и всякому коллективу. И рядом с борьбой за синагогу шла работа по реставрации и организации общины, как это не было трудно. Прежде всего решено было избрать на место Минора нового общественного раввина. Выбор пап на Якова Исаевича Мазэ, сравнительно молодого юриста (ему было около 30 лет), но уже тогда известного в еврейских кругах как большой знаток еврейских наук, образованный человек, прекрасный оратор и преданный еврейству кантор. Конкурентов у него не было и быть не могло, так как он по своим качествам был вне конкурса, но претендентом на этот пост явился еще один, малоизвестный человек, сын одного московского купца. Характерно, что М. Н. Левин — хотя кандидатура Мазэ была решена единогласно — на выборном собрании публично в своей речи агитировал за этого бесцветного претендента, доказывал, что в такое время «надо выбрать именно скромного, смиренного и покорного человека». Но народ не только не согласился с этой аргументацией, а встретил это предложение презрительной улыбкой. Мазэ был избран. Это было в августе 1893 г., и происходили эти выборы в старой, многократно упоминавшейся нами Аракчеевской молельне (главная синагога была закрыта). Долго ждали утверждения его в должности со стороны всемогущего Сергея Александровича. Наконец, в ноябре 1893 г. это утверждение состоялось, и Мазэ стал официально общественным раввином Москвы. Обезглавленная община получила нового главу. Его первая трехчасовая речь, произнесенная в праздник Маккавеев в синагоге Полякова, на Бронной, собрала невероятную толпу мужчин и женщин, явившихся послушать нового проповедника-раввина, и произвела фурор. Это было событием, вызвавшим большой подъем в упавшей духом общине, говорившей как будто: «Ничего, еще живем…».

Начальство между тем делало свое дело. После избрания Мазэ решено было выслать духовного раввина Левина, исполнявшего временно должность после выселения Минора. Община, получив общественного раввина, лишилась, таким образом, духовного. Как ни трудно было найти подходящее лицо, так как требовалось, чтобы таковое имело право жительства в Москве (а где взять раввина, духовного, имеющего право жительства?), такое лицо было найдено. В курляндском городишке Фридрихштадте жил раввин Л. Кан, благодаря разным связям получивший право занимать должность раввина и вне черты оседлости. Этот раввин и был приглашен в Москву. Это был красавец-старик с патриархальной седой бородой, воспитанный на курляндский манер и недурно владевший немецким языком, хотя в талмудически-богословских науках он был не из перворазрядных ученых. Но… он был назначен духовным главой московской паствы и, надо сказать, красиво и тактично нес эту службу.

[Одновременно] со вступлением в должность раввина Я. И. Мазэ стали действовать в Москве правила о «хозяйственных правлениях для молитвенных учреждений», изданные министерством внутренних дел для городов вне черты оседлости.

Правила эти, как известно, гласят, что «все евреи, имеющие право жительства в столице и вносящие не менее 25 руб. в год на хозяйственные нужды молельни, имеют право участвовать в избрании шести членов Правления и трех кандидатов к ним на трехлетний срок для заведования хозяйственной частью молельни, по испрошении каждый раз на сие разрешения г. Московского Обер-полицмейстера».

Первое Хозяйственное правление, избранное в 1893 г., составили кроме Я. И. Мазэ (члена Правления по должности) Л. С. Поляков, М. Л. Поляков, Е. Я. Рубинштейн, О. Г. Хишин, В. О. Гаркави и С. И. Чепливецкий[106], кандидаты М. М. Виленкин, А. М. Шик и В. Л. Вишняк, члены ревизионной комиссии В. И. Розенблюм, А. А. Эмдин и Е. А. Эфрос. Председателем Правления был избран, конечно, Л. С. Поляков.

В октябре 1894 г. в Ливадии скончался грузный и грозный царь, Александр III, и на престол вступил его юный, малокровный и малоумный, бесхарактерный и безвольный, коварный и жестокий Николай II. Освобождение от давившего Россию груза дубового и упрямого «миротворца» зародило было кое-какие надежды в обществе; но вскоре грубым цинизмом, свойственным помазанникам, прозвучали на весь мир слова о «бессмысленных мечтаниях» — и народ понял, что это одного поля люди и что хрен не слаще редьки. Вскоре почувствовали это и евреи, тем более что с женитьбой Николая на Алисе, сестре Елизаветы Федоровны, жены Сергея Александровича, власть, сила и влияние последнего стали еще больше. И действительно, вскоре в течение 90-х годов был издан ряд новых законов, имевших целью как можно больше уменьшить еврейское население Москвы. На первом месте были возмутительные узаконения о «николаевских». По закону бывшие нижние чины николаевских времен, приписанные к местам, вне черты оседлости находящимся, пользовались безусловным правом жительства по всей России, в том числе, конечно, и в Москве. И многие такие семьи, мещане разных городов России, многие десятилетия проживали в Москве как полноправные граждане. По высочайшему повелению 15/XI 1892 г. приказано выселить из Москвы и Московской губернии всех нижних чинов николаевских рекрутских наборов, кроме приписанных к мещанским обществам Москвы. Это новое изгнание было наиболее возмутительным из всех предыдущих, так как касалось людей, купивших свое право жительства дорогою ценою — мученической службой в кантонистах и николаевских казармах. Многие такие семьи подвергались выселению и покидали Москву, в которой жили уже десятки лет, ведя в столице трудовую бедную жизнь; теперь и они пошли в изгнание. В 1897 г. 13 ноября — новое ограничение, специально для Москвы, а именно: воспрещено жительство в Москве и Московской губернии евреям, изучающим фармацию, фельдшерское и повивальное искусство. В 1899 г. опять ограничение, касавшееся членов семейств купцов 1-й гильдии. Но об ограничениях купцов речь будет ниже.

Так всеми мерами и способами старались свести еврейское население Москвы до [minimum’a]. Одних выселяли, новым запрещали селиться вновь. В 1896 г. стали готовиться к коронации, которая своей пышностью и роскошью должна была превзойти все предыдущие подобные торжества. Все ждали каких-нибудь манифестов, облегчений. Ждали этого и евреи вообще, и московские в частности. В депутацию от русских евреев вошел и московский раввин Я. И. Мазэ. Некоторые наивно думали, что следует воспользоваться таким случаем и попытаться испросить разрешения на открытие синагоги. 13/XI 1895 г. исполнявший должность председателя Правления от имени Московского еврейского хозяйственного правления (без его согласия) вошел к и.д. московского обер-полицмейстера с прошением о возбуждении перед высшей властью [ходатайства] о разрешении открыть по случаю предстоящего священного коронования синагогу, закрытую в 1892 г., в январе 1896 г. Г-н Шик означенное ходатайство повторил перед Его императорским Высочеством августейшим московским генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем. По этому поводу 31 января 1896 г., по приказанию Его императорского Высочества г. московского генерал-губернатора, весь состав Хозяйственного правления был вызван в канцелярию г.и.д.[107] московского обер-полицмейстера для объявления о том, что «означенное ходатайство является незаконным и удовлетворению не подлежит».

Коронация состоялась. Празднества, торжества, рауты и иллюминации не прекращались, несмотря на катастрофу на Ходынке, где задавлено было несколько тысяч человек. Сергей Александрович получил в народе титул «князя Ходынского», а Власовский вскоре был устранен от должности. Отчет Хозяйственного правления за 1896 г. отметил, что истекший год «ознаменовался двумя счастливыми в жизни евреев событиями»: 1. Раввин Я. И. Мазэ был назначен в состав депутации из трех раввинов для принесения поздравления в Москве Их Императорским Величествам по случаю коронования. 2. Член Правления В. О. Гаркави вошел в состав общей еврейской депутации от еврейских обществ С.-Петербурга, Москвы, Киева, Варшавы, Риги и Одессы для поздравления и поднесения группы из серебра по модели М. М. Антокольского[108]. Рядом с этими «счастливыми юбилеями[109]» рассказывается об упомянутом отказе в открытии синагоги, о выселении из Москвы преподавателя и смотрителя еврейского училища Я. Фидлера, об отказе в ходатайстве Хозяйственного правления о разрешении евреям молиться в праздники Новый год и Судный день в частной молельне Л. С. Полякова и т. д.

В 1894 г. на международном медицинском конгрессе в Риме председатель русского комитета известный хирург профессор Николай Васильевич Склифосовский[110], получив, конечно, предварительно согласие русского правительства, просил назначить местом следующего конгресса Москву. <…> Французы с восторгом, свойственным их темпераменту, встретили предложение Склифосовского, представителям других государств тоже улыбалось повидать «дикую и варварскую Россию» — и приглашение Москвы было принято. Медицинские круги Москвы стали готовиться к этому исключительному в медицинском мире событию, предвкушая радость видеть своими гостями все светила медицинского небосклона. Но по мере того, как приближался срок конгресса, на сцене неожиданно для русских врачей появился «еврейский вопрос». Дело в том, что по русским законам того времени заграничным евреям запрещен был въезд и пребывание в России. Как быть? Международный медицинский конгресс без евреев, которые так богато, и количественно и качественно, представлены в медицинской науке, медицинский конгресс, на который не могли бы в силу своего еврейства приехать такие лица, как Ломброзо, Сенатор, Мендель, Минковский, Эрлих и множество других, совершенно немыслим. Кроме того, немецкие врачи, которые в наибольшем числе собирались в Москву, заблаговременно подняли этот колючий вопрос и категорически требовали недвусмысленного на него ответа. Председатель Германского организационного комитета, всемирно известный ученый и политический деятель Рудольф Вирхов[111] требовал ясного, открытого ответа: да или нет? Сергей Александрович, поставленный по этому вопросу в неловкое положение, колебался, долго не решался, а председатель организационного комитета Н. А. Склифосовский на заседаниях бессильно восклицал: «Ах, этот неприятный еврейский вопрос!». Сергей Александрович стал торговаться: согласился на разрешение заграничным врачам-евреям приезда и пребывания в течение двух недель. Но Р. Вирхов категорически и решительно заявил: «Если будет какое-либо различие в отношении к евреям, ни один немецкий врач на конгресс не поедет». Конгресс же без немецких врачей, играющих такую колоссальную роль в медицинских науках, это все равно что свадьба без невесты или жениха.

Пришлось невольно снять с очереди еврейский вопрос и установить «равноправие» врачей-евреев с врачами других исповеданий и национальностей. Конгресс, как известно, состоялся в августе 1897 г., открыл его Сергей Александрович. Это был один из самых блестящих и многолюдных международных медицинских конгрессов, и Москва увидела в своих стенах несметное количество медицинских знаменитостей, в том числе знаменитейших врачей-евреев, [таких], как автор «Преступного человека» Ломброзо, известный профессор Сенатор, Израэль и многие другие.

Если московскому сатрапу, по-видимому, неприятно было видеть в своих владениях даже временно и даже заграничных врачей-евреев, то как он, само собою понятно, тяготился той кучкой евреев, постоянно живших в его столице. И начальство не переставало изощряться в изобретении всяких мер для уменьшения еврейского населения Москвы. Имея такого хитроумного руководителя по лабиринту русского законодательства о правожительстве евреев, как правитель канцелярии Истомин, который тоже «без лести предан» был и своему начальнику, и самому делу искоренения евреев, начальство немало успевало на этом поприще. Мы уже видели, как начальству удалось удалить из Москвы «законнейших» ее обитателей, часть «николаевских» солдат. К концу 90-х годов задумано было новое, довольно коварное дело. По закону права 1-й гильдии купцов после их смерти переходили без всяких изменений на членов их семей, на старшего сына, на вдову и т. п. И вот, когда умер в Москве один 1-й гильдии купец-еврей, начальство московское поставило вопрос, распространяется ли право отцов на сыновей, на вдов и т. д. Хотя закон в этом отношении был ясен и категоричен, но раз возбудил его такой человек, как московский генерал-губернатор, министерства внутренних дел и финансов не решались сразу ответить на вопрос, и он остался висеть в воздухе. Мысль московской администрации была блестящая. В самом деле, в Москве было несколько сот купцов-евреев с их семьями, чуть ли не треть или больше еврейского населения. Если разрешить этот вопрос в желательном смысле и лишить членов семьи купца права на жительство после смерти главы семьи, то… ведь и еврейские купцы, до сих пор пользующиеся безусловным правом жительства, тоже не бессмертны — и с течением времени, в два-три десятка лет, Москва освободится постепенно (не все же умрут одновременно) и, значит, безболезненно от значительной части еврейского населения. Какая счастливая мысль! Какая чудная перспектива… Но купцы ведь имеют крупную торговлю, фабрики, владеют домами, связаны многочисленными узами с торговым и промышленным миром, с банками и кредитными учреждениями, состоят кредиторами, имеют должников на большие суммы и выселение наследников их и вместе с тем разорение и ликвидация их дел может повлечь за собою большие убытки не только им самим, но и русским людям и государственным учреждениям. Ну так что ж? Лес рубят, щепки летят. Для такого важного дела, как «очищение» Москвы, можно и пожертвовать кое-чем. Так, очевидно, рассуждала московская канцелярия генерал-губернатора. И в течение многих лет этот жизненный для московских еврейских купцов вопрос не решался, и все это время дамоклов меч висел над их головой, грозя каждый день лишением их наследников и членов их семьи права жительства и вместе с тем полным их разорением и выселением. Но в данном случае экономические интересы одержали верх над капризом и беззаконием — и эта мера в исполнение приведена не была. Но зато приписка к купечеству Москвы обставлена была новыми ограничениями, не существовавшими в других местах.

Печально и нудно текла российская жизнь 80-х и 90-х годов, эта эпоха черной реакции и общественной депрессии. Общая тоска охватила всех, нытье и дряблость чувствовались повсюду. Чайковский изобразил эти чувства меланхолическими звуками, Чехов рисовал это поколение нытиков и неврастеников заунывными словами, а Левитан — красками в своих плакучих, задушевных пейзажах. Еще печальнее и тоскливее была жизнь евреев вообще и московского еврейства в частности. Певцом этой жизни, или, как он сам себя называл, «факельщиком», был Фруг[112], который погребальным звоном своей заунывной песни сопровождал скорбный путь российского еврейства от Елисаветграда до Кишинева <…>

В 1900 г. 25 июля не выдержало сердце прекраснейшего художника, автора нового слова в русском пейзаже: скончался Исаак Ильич Левитан. Предстояли торжественные похороны на еврейском кладбище. Но как их устроить? Ни кантора, ни хора, чтобы прилично и красиво устроить отпевание, не было. Синагога запечатана. Раввин Мазэ как раз в это время был вне Москвы. Умер Левитан в квартире, предоставленной ему С. Т. Морозовым[113] в его доме в Трехсвятительском переулке, почти одинокий, окруженный чужими людьми. Его смерть взволновала всю Москву. Все газеты были полны некрологами и статьями, посвященными его памяти. Но похороны, конечно, пришлось организовать еврейской общине, которая ввиду своего опустошения не могла организовать их так, как хотелось, в соответствии с личностью покойного и той публикой, которая ожидалась при выносе тела и погребении на кладбище. Кое-как, наспех, был собран хор из молодежи и некоторых хористов Большого театра, кое-как, без кантора, было совершено отпевание. На кладбище собралось много народу, директор Училища живописи, ваяния и зодчества и все его преподаватели, художники Коровин, Врубель, Серов и многие другие, представители литературы, музыки, профессуры и проч. Вся эта публика впервые, конечно, попала на еврейское кладбище, и она молчаливо и с любопытством смотрела на совершающееся кругом. Раввин Л. Кан, появившийся на трибуне, видимо, произвел большое впечатление своей стройной фигурой и из ряда вон выходящей красотой патриарха-старца. Он произнес маленькую речь на немецком языке. Затем начались другие речи, читались специально написанные на смерть Левитана стихи. От имени Еврейского общества последним говорил член Правления С. С. Вермель, который внес совершенно новую, неведомую для русских ноту. Вот эта речь.

«Еще одно последнее „прости“ — и мы покроем землей богатейший духовный клад, мы похороним Исаака Ильича Левитана.

„Смотрите похороните меня на еврейском кладбище“ — такова была просьба, с которой Исаак Ильич обратился в последние дни своей жизни к окружавшим его лицам. Какая трогательная просьба, какой знаменательный факт! Не менее знаменательно и то, что еврей, обитатель темных закоулков наших местечек, явился, как выразился вчера один критик, истолкователем и поэтом русской природы. Как много в этом поучительного как для русского общества, так особенно для нас, евреев. Да, труден путь еврейских талантов. Ценные самородки, таящиеся в глубоких и темных недрах еврейских городишек, они с особенным трудом выбираются на поверхность. Сколько их гибнет безвестно. Зато, когда это удается, как ярко сверкают они на нашем мрачном и сером небосклоне. Одной из самых блестящих таких звезд, несомненно, был Исаак Ильич.

Не только внешняя жизнь, трудна и внутренняя жизнь еврейского таланта. Ему приходится жить на два фронта и постоянно примирять в своем сердце часто противоположное, непримиримое, несогласимое. Вот почему нам становится понятна трогательная просьба Исаака Ильича: „Похороните меня на еврейском кладбище“.

Но, деля в этом отношении общую участь своего народа, еврейские таланты во многом счастливее его. Наш народ никто не хочет признать своим. Не то бывает со знаменитыми людьми. Их прославляют другие народы, ими гордится и наш народ.

Но каждый народ имеет свои ценности, которые он, естественно, никому не отдаст. И мы с гордостью заявляем: Исаак Ильич Левитан — наш. Всю свою краткую, но плодотворную жизнь он посвятил русскому искусству, духовным интересам России, но он сын нашего народа. Таким он родился, таким он оставался всю жизнь, таким он хотел быть после смерти. Вот смысл его просьбы: „Похороните меня на еврейском кладбище“. Бедный Исаак Ильич! Он воображал, что мы его отдадим. Нет, здесь, в этом поле, в этой черте вечной оседлости, среди родных твоих братьев, связанные с тобой общей историей, общими страданиями, общими надеждами, мы с гордостью будем хранить тебя как лучшую ценность, которая имелась в нашей среде.

Еврейское происхождение Левитана, мне думается, имело значение и для его творчества. Не мне, профану, произвести оценку его художественной деятельности. Это только что сделали учителя — товарищи его, это, наверное, сделают и другие в другом месте. Но как зритель, как один из публики я скажу что, в его произведениях чувствуется та вечная грусть, та многовековая тоска, которую постоянно носит в себе многострадальное еврейское сердце. В картинах Левитана проглядывает то же чувство, то же настроение, которое слышится и в чудных элегиях Генриха Гейне, и в замечательных песнях без слов Мендельсона-Бартольди. Это — еврейская грусть, еврейская тоска. Эту тоску и грусть он внес в русскую природу, которую так любил, так по-своему понимал и изображал.

Были в его сердце и другие струны, но они еще не зазвучали. Когда еврейская молодежь попросила его в конце прошлого года написать афишу для благотворительного концерта, он представил картинку, которая всех поразила. Неужели это Левитан? — удивлялись все, глядя на нее. Картинка изображает длинный ряд евреев, стремящихся куда-то вдаль, к какой-то неизвестной стене (стране? — Ред.)… Были, значит, в его душе и другие струны, но они еще не зазвучали: он был еще слишком молод. Тем более сильно наше горе, тем жгучей наша боль, что он унес, быть может, в могилу такие образы, которых мы уже никогда не увидим. Но не будем печалиться о том, чего он не досказал. Выразим ему нашу признательность за то, что своими трудами он прославил не только себя, но и наш многострадальный народ, одним из лучших сынов которого он был и навеки останется. Покойся же тут, дорогой собрат, среди родных братьев, которые с гордостью будут хранить тебя. Вечной благодарностью окружено будет имя твое».

Речь эта произвела большое впечатление, хотя некоторые из русской публики как будто были обижены. В параллель к этой речи в «Новом времени», в котором тоже появилось немало статей, посвященных Левитану, одна статья очень известного художника закончилась следующими словами: «Как жаль, что в жилах этого русского художника текла нерусская кровь». Он, бедный, не понимал, что, если бы в жилах Левитана текла русская кровь, он, может быть, не был бы таким русским художником…

Через несколько недель после этого в с. Узком под Москвой,[114] в имении кн. Трубецких скончался Вл. С. Соловьев. Этот искренний друг евреев и глубокий знаток и ценитель еврейской культуры был, понятно, кумиром евреев. Его смерть, и притом преждевременная, вызвала глубокую скорбь в московском еврействе. За неимением подходящего места невозможно было, как это хотелось, устроить соответствующее заупокойное собрание, посвященное его памяти. Особенное впечатление произвело появившееся в газетах известие, что на вопрос окружающих находившийся в предсмертном бреду Владимир Соловьев ответил: «Я молюсь за еврейский народ».

Так закончилось в Москве просвещенное, гуманное, либеральное и прогрессивное девятнадцатое столетие.