ГЛАВА III. Царствование Николая I (1825–1856)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА III. Царствование Николая I (1825–1856)

В 1825 г. кончилось царствование Александра «благословенного» и началось царствование Николая I, прозванного справедливо Некрасовым и Толстым Николаем Палкиным. Это царствование, необыкновенно мучительное для всей России, было особенно ужасным для русского еврейства. Ужасным оно было по той, употребляя выражение Достоевского, артистической жестокости, которую оно проявило по отношению к русскому еврейству. Со времени Иродова избиения детей история не знает такого правительственного истребления детского населения, какое совершил этот проклятый царь. Но это массовое истребление было куда хуже Иродова. Последний избил в один момент детей и сразу положил конец мучениям. Николай в течение десятков лет подвергал истязаниям тысячи еврейских детей, подвергая их неслыханным физическим и моральным пыткам. Мы говорим о всем известных кантонистах, об отбирании у родителей детей начиная с 5 лет на военную службу и отдаче их на воспитание в отдаленные центральные и сибирские губернии, где их всякими хитро изобретенными способами всякого рода мучительства вынуждали отказаться от веры отцов и переходить в православие. Еврейская народная фантазия[24] заклеймила в своих песнях и легендах это подлое царствование, в народной памяти этот период русско-еврейской истории стоит рядом разве только с эпохой испанской инквизиции. Один очень известный проповедник начал свою речь по случаю кончины Николая следующими словами: «Все добро, которое он сделал евреям, да выйдет ему навстречу на том свете…». Что до евреев в Москве, то это время было наполнено историей московского гетто и борьбой за его уничтожение.

У подошвы довольно крутого спуска, ведущего с Ильинки и Варварки вниз к Зарядью и Проломным воротам Китайской стены, на углу ныне Псковского и Елецкого переулков, стоит двухэтажный казарменного типа дом под № 12, окаймляющий грязноватый и невзрачный двор. Это «Глебовское», или «Жидовское», подворье. Глебовским оно называлось потому, что принадлежало действительному статскому советнику Глебову, подобно тому, как соседний и постоянно с ним конкурировавший дом, Мурашевское подворье, называлось по имени своего владельца — купца Мурашева. Жидовским оно называлось потому, что, как сказано выше, издавна этот дом облюбовали евреи, приезжавшие в Москву. Это Глебовское подворье в течение многих лет и было московским гетто, так как все евреи, почему-либо прибывавшие в это время в Москву, имели право проживать только в этом доме.

Какова история этого гетто? Когда и как оно возникло? Как жили в то время попадавшие туда евреи?

Московское гетто отличалось от западноевропейских тем, что последние составляли целые кварталы, в которых проживало еврейское население того или другого города; в Москве же гетто состояло из одного дома, вышеупомянутого Глебовского подворья.

Этот дом владелец его, Глебов, в 1826 г. завещал казне, с тем чтобы доходы с него шли на содержание главным образом Глазной больницы. Когда дар генерала Глебова был высочайше утвержден, московский генерал-губернатор кн. Голицын сообщил попечителю подворья, что евреям, временно пребывающим в Москве, разрешается останавливаться в этом подворье, но с тем чтобы не брали с собой жен и детей и не устраивали там синагоги для общего богослужения. Таким образом, Глебовское подворье, так сказать, официально было санкционировано как местожительство евреев в Москве.

Но в этом разрешении, в этой санкции, еще не было элемента принуждения. Евреям как будто предоставлялось право останавливаться в этом доме, но и не запрещалось жить в других местах.

Но скоро это разрешение превратится в принуждение, в требование, чтобы евреи проживали только в этом подворье и не имели права жить в другом месте. В этом превращении разрешения в принудительное требование большую роль опять (это уже во второй раз) сыграло московское купечество. В грибоедовской Москве, Москве фамусовых, репетиловых, скалозубов, молчалиных и чацких, в пушкинской Москве, Москве онегиных, лариных и ленских еще не слышно голоса московского купца, он еще не показался на поверхности общественной и политической жизни. Пройдет еще несколько десятилетий, и он начнет проявлять себя активно, станет героем «темного царства», потом превратится во всероссийское купечество, претендующее на место, оставленное оскудевшим дворянством, и из «Кит Китыча» Островского[25] превратится в «Джентльмена» Сумбатова-Южина.

Но в николаевское время он сидел еще в тиши за своим прилавком и занимался только накоплением. Тем не менее, однако, когда дело касалось его узких интересов, он уже и в то время выступал открыто, обнаруживая свои довольно яркие агрессивные стремления. Особенно легко это было сделать, когда дело шло о евреях. И вот в 1826 г. московская торговая депутация обратилась к московскому генерал-губернатору с жалобой на то, что евреи незаконно приезжают в Москву, продают иностранные товары, покупают русские товары и отправляют из Москвы «без всякого сношения с московскими купцами, к явному их подрыву и стеснению». Ввиду этого они ходатайствовали о запрещении евреям приезжать в Москву. Такое запрещение было бы очень выгодно для русских купцов, торговцев и посредников, которые избавились бы от еврейской конкуренции, но было бы очень невыгодно для московских фабрикантов, которые теряли бы в лице евреев крупных покупателей, связывавших московскую фабричную промышленность с западным и северо-западным рынком, особенно если принять во внимание, что евреи уже и тогда развили свои торговые операции до довольно солидных размеров. Так, известно, что в пятилетие 1828–1832 гг. евреями отправлено из Москвы за границу и в разные западные губернии товаров на сумму около 80 млн. рублей. Понятно, что московские фабриканты, со своей стороны, наоборот, ходатайствовали перед генерал-губернатором о разрешении евреям приезжать в Москву для торговых целей. Ввиду такого конфликта между членами московской торговой депутации и видными московскими фабрикантами состоялось соглашение и выработаны были следующие правила для проезда евреев в Москву:

1. Евреям-купцам 1-й и 2-й гильдии позволяется проживать в Москве в течение двух месяцев, а 3-й гильдии — одного месяца.

2. Товары покупать евреи могут только в двух домах: на Глебовском подворье и в другом доме, который для этого найден будет удобным.

Этот выработанный купцами и фабрикантами проект был послан на утверждение в Петербург и высочайше был утвержден, причем евреям разрешалось приезжать на 2 месяца с тем, чтобы сами лавок не заводили и чтобы за ними был установлен строгий надзор. Этот последний пункт об «установлении строгого надзора» и дал московскому генерал-губернатору основание «поместить всех евреев без исключения на жительство в одно место, именно в Глебовское подворье, в котором и раньше приезжавшие евреи имели обыкновение останавливаться». Таким образом, волею московского генерал-губернатора было создано в Москве гетто, просуществовавшее, как сказано, много десятилетий. Евреи принуждены были селиться в этом подворье, подчиняться всем установленным в этом гетто правилам, платить очень дорого за помещение и другие услуги; доходы же с подворья, кроме тайных, остававшихся в кармане управляющих, комендантов и полиции, шли, согласно завещанию Глебова, на содержание Глазной больницы. Эти доходы составляли по отчетам около 25–30 тыс. в год, а принимая во внимание бесконечные взятки и всякого рода поборы, а с другой стороны, то, что в год приезжало только около 200–250 евреев, то можно себе представить, как дорого оплачивал каждый еврей свое пребывание в Москве. Зато Глазная больница получала достаточно средств на содержание и лечение своих больных. Таким образом, на больных глазами, лишенных зрения и света, исходил свет из царствовавших в то время в России тьмы, произвола и беззакония.

Какова была жизнь евреев в этом гетто? Мытарства в случае поездки в Москву у еврея начинались еще на его родине. Для временного приезда в Москву необходимо было запастись кроме обычного еще губернаторским паспортом, получение которого стоило немало хлопот и денег. У московской заставы еврея встречали казаки, отнимали паспорт и прочие документы и в сопровождении казачьего конвоя препровождали на «Жидовское подворье». Отсюда его немедленно отправляли с городовым в участок, и там, после выполнения разных формальностей и дачи хорошей взятки, он получал долгожданное разрешение на жительство в течение одного-двух месяцев на Глебовском подворье. Тут он из рук полиции попадал в руки коменданта подворья, который по своему усмотрению уделял ему то или другое помещение, назначив за это какую ему хотелось цену. Ставши наконец временным гражданином этой новой республики, еврей обязан был подчиняться всем ее законам, установлениям и порядкам. Все, что требовалось для упаковки товаров (ящики, веревки, рогожи и проч.), он обязан был покупать в подворье. Для этого при подворье имелся особый поставщик — коробочник, который за свою монополию уплачивал подворью 720 руб. в год. (Это официально по отчетам, а в действительности гораздо больше еще получали с него комендант и местная полиция.) Платить за все приходилось втридорога. Упаковывать товар вне подворья не разрешалось. Внутренние порядки в подворье были очень строгие. Ворота запирались в известный час, и если кто запаздывал, дворнику запрещено было впускать его, и такому несчастному приходилось ночевать на улице. Вообще комендант был полновластным господином и обращался со своими жильцами как с заключенными. Жильцы его боялись, ибо он мог доносить полиции, с которой он, конечно, всегда был в дружественном союзе, и вынуждены были терпеть от него всякие грубости, насмешки и оскорбления. Вот как популярный в 60-х годах еврейский писатель О. Рабинович[26] рисует в одном из своих произведений, «Наследственный подсвечник», мартиролог еврея, вынужденного прожить некоторое время в Москве.

«Я был по губернаторскому паспорту по делу в Серпухове, девяносто верст от Москвы, — и как ни желал я видеть Москву, эту замечательную столицу моего отечества, про которую так много слышал, но не решился туда поехать, опасаясь Жидовского подворья… Буду я долго помнить мое пребывание в Москве. Вот, начну вам с самого начала. Вызывался я, видите, в департамент к рукоприкладству по тяжебному делу. Прежде всего пошла возня с паспортом. Подал я прошение губернатору нашей губернии о выдаче мне паспорта на проезд в Москву — прошение возвратили с надписью: „по неозначению причины моей поездки“; подал я другое с означением — опять возвратили с надписью „по непредставлению доказательства в справедливости моей причины“… Подал я третье прошение и представил при нем публикацию из „Сенатских ведомостей“ о вызове вашего покорного слуги. Возвращать третье прошение уж никак нельзя было, и мне выдали паспорт, сроком на шесть недель, с прописанием, что такой-то отпущен в Москву и прочая, словно я содержался прежде на привязи. Хорошо-с… приезжаю в Москву. Только что завидели на заставе в моем паспорте опасное слово „еврей“, как начались разные церемонии. Посадили мне на козлы казака, которому вручили мой паспорт в руки. Проехал я, значит, полгорода с конвоем, как будто я совершил какое преступление. Привезли меня на Жидовское подворье, где уже есть — по крайней мере в мое время был — свой Гаврыпо Хведорович первого сорта, только не хохол, а чистый русак… Ему был передан мой паспорт; от него паспорт мой поступил к городовому; а к городовому же поступил и я уже в полное распоряжение. Не дав мне ни умыться, ни отдохнуть с дороги, городовой потащил меня в часть, где я простоял на ногах битых три часа, выслушал целый короб грубостей от разных чиновников и облегчил свой кошелек несколькими рублями, пока мне написали отсрочку на месяц. Заметьте, что две недели уже прошли со дня выдачи мне паспорта моим губернатором… Все это происходило на законном основании, все это в порядке вещей. Не со мною одним так поступили: со всяким евреем так поступают, будь он себе двадцать раз первой гильдии или расперепотомственный почетный… Вот, с отсрочкой, значит, я уже коренной житель Жидовского подворья на целый месяц и вместе с тем поступаю в кабалу к Гаврылу Хведоровичу. Господи, чего только я там ни насмотрелся! Там, знаете, бывает пропасть наших, и из западных губерний, и из Белоруссии, и из разных других мест, все купцы или комиссионеры, делающие огромные обороты с московскими фабрикантами. Ну, все это дрожит перед взглядом тамошнего Гаврылы Хведоровича: он полновластный господин Жидовского подворья. Комнату он отведет не ту, что ты хочешь, а ту, что он хочет; цену он возьмет не по таксе, которую никто в глаза не видит, а как ему заблагорассудится, и разумеется, непременно втридорога. И что за комнаты! Грязь, копоть, нечистота в каждом уголку. К чему, дескать, жидам лучшее помещение… Все предметы на упаковку товаров, как, например: бумагу, бечевку, лубки, сургуч, клей, рогожи, холст, пеньку и тому подобное, вы нигде не смеете покупать, кроме как в Подворье же; и все это вполовину хуже, чем в других местах, но зато в четыре раза дороже. Ночью не смеете отлучиться из Подворья ни на шаг, иначе вы рискуете ночевать на дворе; калитки вам не отопрут, если вы не пользуетесь особым покровительством Гаврылы Хведоровича, а никто другой вас в дом не пустит, хоть бы вы там закоченели на морозе: всем жителям запрещено от полиции передержательство еврея, под строгою ответственностью… А оброк Гав-рылу Хведоровичу ежемесячно таки плати: эта статья сама по себе, — продолжал Давид Захарьич. — Кто платит пять рублей, кто больше, кто меньше, смотря по средствам, лишь бы задобрить коменданта этой грозной крепости, в которой люди содержатся под замком, как заморские звери в зверинцах, с той только разницей, что с зверей за это денег не берут… А кончилась кому-нибудь отсрочка — батюшки мои, что за содом, что за гармидер подымется в Подворье, как будто вся Москва в пламени. Гаврыло Хведорович ругается, толкает, полицейские толкают, дворник толкает. „Убирайся, укладывайся, вон!“. Хоть бы ты в ту пору укладывал самые дорогие товары на извозчиков; хоть бы ты был как раз в середине расчета с фабрикантом или оканчивал нужное письмо — нужды нет, кончить не дадут — одно слово: „вон и вон“. Разумеется, не так страшен черт, как его рисуют: при известных условиях смягчается и Гаврыло Хведорович, и полицейские, и дают льготу на несколько часов или даже на целый день; но сколько тут портится крови, провал побери совсем… Захотелось мне побывать в театре, видите ли. Как можно быть в Москве и не видеть Мочалова! Давали Гамлета. Знаете вы Гамлета, бабушка?.. Ну вот, засиделся я в театре, — продолжал он, — и забыл про все на свете, такое, по правде сказать, невыразимое удовольствие чувствовал. Кончилась пьеса… Меня жалость брала за бедную Офелию, ну и Гамлета самого тоже жаль было… На часы смотреть и не подумал; пошел себе, знаете, в трактир перехватить чего-нибудь солененького; оттуда домой. Звоню в колокольчик… дворник спрашивает: кто там? Я и отвечаю: свои, мол, отвори, любезный. Куда, и слышать не хочет — не указный час, полночь. Я прошу, умоляю, сулю целковый, потом два, потом три — ни за что… одно слово: надзиратель приказал не отворять. А меня таки этот Гаврыло Хведорович с первого начала не возлюбил: больно я ему дерзким казался, не изгибался перед ним в три погибели, как другие жильцы Подворья, шапки не ломал за двести шагов, и перекривлять он меня не мог: других он все перекривлял — цервонцики, процентики, зидовские купцики, а я как раз сдачи и дал и показал ему, что чище его говорю по-русски. Так он мне и удружил, разбойник… Стою я, братцы мои, стою у ворот и поплясываю — мороз трескучий. Идти куда, знаю, никто в дом не пустит… просто хоть плачь. Вдруг обход. „Что за человек?“ Так и так, говорю, в театре был, а теперь вот дворник не пускает, квартирую, дескать, тут, в Подворье. „А, в Подворье, — отвечает квартальный, — значит, еврей… не шляйся, мерзавец, по ночам… видишь, персона, и ему в театр надо. Веди его в часть“. Повели меня, горемычного, в часть и на дороге два раза пинками попотчевали: „Не отставай, мол, ишь ты, шмыгнуть хочет“. Куда шмыгнуть, дурачье этакое. Ну, известно, полицейские солдаты: они рады угостить всякого, кто попадется в руки. Усадили меня с разными бродягами, да пьяницами, да ночными пташками. Всю ночь глаза не смыкал: досада, стыд, черт побери. Первый раз в жизни печаль одолела… Думал, по крайней мере, что утром зараз и выпустят — куда. Пристав, изволите видеть, еще почивает; потом всех, задержанных ночью, попросил, кроме меня, и с рапортом отправился; потом завтракать принялся; потом се, потом то, а я все в арестантской зеваю да со стыда боюсь головы поднять. Спасибо, один человек надоумил. Нечего делать: пришлось прибегнуть к кошельку… Насилу к обеду отпустили. Каково, а? Великое преступление сделал, Москву опасности подвергнул, что вздумал Гамлета посмотреть. Нет, думаю себе, плоха шутка… Кончил я скоро свое рукоприкладство и давай драла из Москвы без оглядки, даже не успел порядком город осмотреть. Таким-то образом, господа, познакомился я с Москвой белокаменной…»

Такова была внешняя жизнь этого своеобразного гетто. Что касается внутреннего быта его обитателей, то он тоже носил довольно своеобразный характер. Оторванный от всего остального города, этот человеческий муравейник жил собственной оригинальной жизнью, образовав как бы государство в государстве. Все население состояло из мужчин; все жили бессемейно, никаких связей с прочими жителями города не имели и почти были изолированы от прочего населения Москвы. Днем они отправлялись в «город», в разные «ряды» или Гостиный двор по своим делам, продавали или покупали разные товары, к вечеру привозили купленные товары на свое подворье, затем запаковывали и складывали для отправки их по назначению, писали счета и письма. После работы собирались общей семьей у кого-нибудь из жильцов и проводили время в беседах, делили между собою свои впечатления, рассказывали новости, сообщали вести с родины. За пределы своего подворья почти никто не выходил, так как тут же они находили все, что нужно было им для удовлетворения необходимых потребностей. Тут была и столовая, в которой столовались все жильцы и готовилась пища по закону еврейской религии: так как мяса, приготовленного по обряду еврейскому, на бойне тогда не было, то обитатели питались вегетарианской пищей, рыбой и птицей, которая тут же и резалась специалистом-резаком[27]. Тут были и все упаковочные принадлежности, которыми монопольно снабжал их «коробочник»; тут находились и прачки для стирки белья, и [все] прочее. На ночь ворота подворья запирались, и жители его находились как в крепости. Так как по субботам евреи не работают и оставались дома, то ворота подворья запирались уже в пятницу и оставались запертыми вплоть до вечера субботы или утра воскресенья, а обитатели гетто отдавались субботнему [отдыху] для того, чтобы в воскресенье опять начать свои монотонные занятия.

Так продолжалось дело в течение 20 лет. Евреи приезжали, покупали-продавали, коменданты, коробочники и полиция наживались и карманы набивали, Глазная больница доход получала и своих больных лечила и исцеляла. Все молчали, никто не протестовал и не возражал, несмотря на явное и возмутительное беззаконие. До Бога высоко, до царя далеко.

Но в 1847 г. известный тогда еврейский общественный деятель и защитник евреев Лазарь Липман Зельцер[28], имевший большие связи в Петербурге, подал министру внутренних дел записку «о претерпеваемом приезжающими в Москву евреями крайнем стеснении в том, что они обязываются останавливаться на квартире в особо отведенном для них доме». В это время в Петербурге функционировал Комитет по устройству евреев. Этот комитет обратил серьезное внимание на жалобу Зельцера и постановил командировать в Москву ревизора для обследования этого дела. Эта миссия возложена была на чиновника особых поручений при министерстве внутренних дел надворного советника Компанейщикова.

Московский генерал-губернатор кн. Щербатов[29], узнав об этом, очень обиделся и начал полемику с министерством и Зельцером, доказывая, что сообщения Зельцера неверны, что все, что делается на Глебовском подворье, делается в целях надзора за евреями и т. д. Но комитет настаивал на своем, и Компанейщиков отправился в Москву, причем министр дипломатически писал, что ревизор не намерен контролировать его генерал-губернаторские действия, а будет работать «под его руководством». Проживавшие в то время в Москве евреи, конечно, не замедлили воспользоваться этим случаем и подали ревизору «записку евреев-торговцев, временно пребывающих в Москве». Она так характерна… что ее интересно привести целиком.

«Записка евреев-торговцев, временно пребывающих в Москве:

На основании Государственных узаконений, никакое место или правительство в Государстве не может само собою установить нового закона и никакой закон не может иметь своего совершения без утверждения Самодержавной власти (51 ст. Св. Основ. Госуд. зак.).

Несмотря на это основное положение и на то, что евреи, пользуясь общим покровительством законов, подлежат и общим законам во всех тех случаях, в коих не поставлено особых о них правил (ст. 1262 и 1265 IX т. Св. Зак. о сост.), местное в Москве начальство, неизвестно на каком основании, постановило для них какое-то особое положение. Обязывает всех их жить непременно в одном доме Глебовского подворья, брать там все потребные при отправке товаров для укупорки и покрышки их принадлежности, заставляет укладывать товары на подворье и непременно рабочими-откупщиками, назначив для всего этого возвышенные и несообразные с существующими в Москве цены, полагая сверх того за каждое нарушение сих правил штраф.

Столь разорительные для евреев меры побудили их обратиться с прошением к Его Высокопревосходительству г. Министру Внутренних Дел и, изложив ему всю тягость своего положения, просить отменить унизительное для евреев принужденное квартирование в Глебовском подворье и уничтожить незаконные и произвольные налоги, сопряженные с этим квартированием.

Г. М-ру Вн. Дел угодно было поручить В-му В-благородию удостовериться в справедливости этого прошения, почему, уповая на непоколебимое правосудие Ваше, все пребывающие ныне в Москве евреи-торговцы твердо уверены, что при строгом изыскании Вашем правильность домогательства их бессомненно подтвердится, ибо:

а) что действительно короба, циновки, рогожи и веревки могут быть покупаемы лучшего качества и несравненно дешевле назначенных в Глебовском подворье цен, в том может быть предоставлено удостоверение торгующих лиц, обязывающих поставлять им таковые по мере требования;

б) что принуждение местного правительства к укладке товаров не иначе, как на подворье, сопряжено не только с излишними издержками и неудобствами, но и с явною для каждого по торговле невыгодою, тому служит бесспорным доказательством то, во-1-х, что для найма извозчиков для поставления закупленных товаров с фабрик и лавок требуются особые издержки, тогда как все таковые могли бы быть отправлены прямо из места покупки; во-2-х, укупорка товаров иному бы не стоила ничего, ибо, по принятому в торговле обычаю, все купленные товары укладываются обыкновенно самим продавцом, без всякой особой платы, другие же, укладывая товар собственными своими средствами, могли бы сделать это гораздо дешевле того, что платится по ценам подворья, и, в-3-х, укладывая товары там, где всякий находит это для себя удобным, он не подвергался бы взору конкурента, всегда узнающаго, какие, сколько, куда и кто отправляет товары и где таковые куплены, тогда как всякое соперничество, как известно, уже вредно торговле, образ которой и по закону составляет тайну каждого, и

в) положение о непременном квартировании евреев в Глебовском подворье кроме стеснения их принуждением помещаться совсем не там, где иногда требуют торговые дела их, и занимать квартиру, вовсе не соответствующую с обстоятельствами и средствами каждого из них, имеет ту еще невыгоду, что евреи при недостатке помещения, как это и в настоящее время случилось, приведены будут к необходимости жить по нескольку человек в одном небольшом номере, тогда как многие из них желали бы иметь отдельную для себя квартиру, как для того, чтобы не подвергаться вредным последствиям тесноты, так и для того, что самые обороты их по торговле, обнаруживаясь преждевременно, служат ко вреду их промыслам, а вместе с тем не может согласоваться с самими видами правительства, которое, желая слияния евреев с коронными жителями, старается искоренять доныне господствующее к ним презрение. Помещение же их в отдельном подворье с воспрещением принятия их для квартирования в других домах, под опасением строгой ответственности, унижает их в глазах каждого, невольно заставляя смотреть на них как на лица, отчужденные от общества, чем еще более усиливается лишь прежняя к ним ненависть. Если же предположить, что при сосредоточении всех их в одном месте может быть обращен на них бдительный надзор, то и в этом случае правительство не достигнет своей цели, ибо каждый из евреев, в числе коих многие честным и безукоризненным образом действий своих в торговле и моральном отношении снискали к себе общее доверие, в случае предосудительного поступка кого-либо из них, чтобы устранить всякое могущее пасть на него подозрение в соучастии и отвлечь вообще невыгодное на евреев нарекание, невольно должен будет скрывать проступки своих собратий, к чему представляется ему вся возможность, ибо все они, быв вместе соединенными, имеют все средства затмевать следы всякого недозволенного поступка, тогда как, живши отдельно, без средств к сокрытию законопротивного умысла, и подчиняясь, как и все жители столицы, общему надзору полиции, они не избегнут ее назидания и всякий проступок тогда же мог бы быть обнаружен.

Все это представляя прозорливому вниманию Вашего В-благородия, Евреи, ведущие в здешней столице торговлю, вынуждаются всепокорнейше просить представить все это на благоуважение г. М-ра Вн. Дел и ходатайствовать у Его Высокопревосходительства о законном удовлетворении справедливой их просьбы, основанной, как выше показано, на самых уважительных доводах, а между тем, дабы местное начальство, негодующее на них за принесенную г. Министру жалобу, не могло обращать на них вящую еще строгость, то впредь до разрешения вышеозначенного прошения оградить их от всякого стеснительного со стороны его влияния.

Подписали: Могилевский 2-й гильдии купец Мендель Цетлен, Австрийский негоциант Герш Горовиц, Минский 1-й гильдии купеческий сын Мовша Гинзбург, Могилевский 2-й гильдии купеч. сын Залман Ратнер, Могилевский 2-й гильдии купеч. сын Янкель Гринер, Бердянский 1-й гильдии купец Сендер Пригожин, Витебский 2-й гильдии купеч. сын Берко… Витебский 1-й гильдии купец Бер Рубинштейн, Витебский 2-й гильдии купеч. сын Копель Елинзон, Бердянский 1-й гильдии купец Берко Клипинцер, Динабургский 2-й гильдии купеч. сын Зашнап Гордон, Австрийский негоциант Иоахим Горовиц…»

Ревизор Компанейщиков пошел навстречу евреям, внимательно исследовал все вопросы, касающиеся подворья. Но ему пришлось в данном случае работать на два фронта. Чтобы не разгневать и не обидеть генерал-губернатора кн. Щербатова, он сделал ему доклад, в котором констатировал факты и высказывал свой взгляд, что, по его мнению, сохранение этого учреждения не только бесполезно, но и вредно. С другой стороны, министру внутренних дел он писал, что жалобы евреев и Зельцера вполне справедливы. Но, прибавил он, не дороговизна, не поборы заставляют евреев взывать о помощи. «Они так привыкли к налогам и стеснениям всякого рода, что остаются к ним почти равнодушными, считают их необходимой данью». Главное в том, что «угнетения, ими претерпеваемые, превышают всякое вероятие. Согнанные туда, как на скотный двор, они подчиняются не только смотрителю, которого называют не иначе, как своим барином, но даже и дворнику, коридорщику и т. д.».

Надо сказать, что поведение Компанейщикова в этом деле представляется в высшей степени любопытным. В самом деле, как в это черное время мог «сметь свое суждение иметь» мелкий чиновник, какой-то надворный советник, в борьбе с таким влиятельным и сильным человеком, как московский генерал-губернатор кн. Щербатов? Приходится предполагать, что это был человек, который интересы законности и справедливости по отношению к евреям ставил выше своих личных интересов, своей служебной карьеры. Таких чиновников, как известно, в николаевское время было немного. Предположить, что евреи вместе со своей запиской вручили ему и приличный подарок, — для этого у нас нет никаких оснований. Приходится заключить, что это дело было такое вопиющее, такое одиозное и в Петербурге так были настроены против этого учреждения, что ревизору не опасно было в этом случае находить объективное фактическое подтверждение петербургским настроениям.

Как бы то ни было, результат ревизии и доклада Компанейщикова был убийственный для Москвы. Но кн. Щербатов не хотел легко уступить своих позиций. Он написал контрдоклад, в котором раскритиковал записку Компанейщикова и всеми силами старался доказать необходимость сохранить и впредь старый порядок.

Дело о подворье заглохло. Между тем в 1848 г. место генерал-губернатора занял граф Арсений Андреевич Закревский[30], пользовавшийся огромным влиянием и неограниченным доверием Николая I. Министр внутренних дел только в 1850 г. запросил Закревского. Реакционер, крепостник и антисемит стал, конечно, на сторону сохранения Московского гетто по разным соображениям и между прочим, «дабы не лишить здешней Глазной больницы средств содержать себя доходами Глебовского подворья». Пусть будет существовать гетто — несправедливое, незаконное, нечеловеческое учреждение, лишь бы нажить капитал для содержания Глазной больницы. Но тут заступился Комитет по устройству евреев и поручил министру снестись с московским генерал-губернатором, «не признается ли возможным для содержания Глазной больницы изыскать другие средства, дабы в свое время можно было упразднить еврейское подворье». Переписка между Петербургом и Москвой продолжалась еще долго. Закревский благодаря своей силе не обращал внимания на представления Петербурга, и гетто продолжало существовать.

Но вот скончался Николай. На престол вступил Александр II. Подул либеральный ветер. Закревский терял свою силу. 31-го марта 1856 г. Комитет окончательно постановил упразднить Глебовское подворье. 5-го июня 1856 г. мнение Комитета было утверждено Государем, а 30-го июня Закревский сообщил министру внутренних дел, что он уже отдал распоряжение об осуществлении высочайшей воли. Гетто было упразднено, просуществовав тридцать лет. Отныне евреи могут селиться по всей Москве по своему желанию.

Но Зарядье и Глебовское подворье превратятся из принудительного гетто в добровольный еврейский квартал, к которому еще долго будут тяготеть все евреи, переселяющиеся в столицу. Здесь закипит новая, бурная жизнь. Из этого маленького ядра вырастет огромная, богатая духовными и культурными силами еврейская община.

Параллельно жизни в Глебовском подворье, за его стенами между тем развивалась новая жизнь, образовывался новый пласт еврейского населения Москвы. Это так называемые «николаевские» солдаты. В 1827 г. 26 августа издан был указ об отбывании евреями воинской повинности натурой и о кантонистах. По этому указу возраст для отбывания воинской повинности для евреев был определен в 12 лет, но в действительности брали и 8 и 7-летних детей, которых для изоляции от своих родных и прежней жизни загоняли за тысячи верст, в центральные губернии и далекую Сибирь, где отдавали в батальоны, школы для кантонистов или в крестьянские семьи для работы. Можно себе представить, что переживали отцы и матери, у которых отнимали детей и отсылали в неведомую даль на неведомую и мучительную жизнь. Можно себе представить, что переживали и бедные дети, оторванные от своей семьи, от своих родных и близких и брошенные на произвол и распоряжение разных «дядек» и начальников, языка которых они не знали и которые смотрели на этих «жиденят» как на нечисть, которых надо очистить путем святого крещения. Смело можно сказать, что нельзя было придумать «казни мучительней» как для родителей, так и для детей. Огромное большинство этих несчастных погибали в пути, не достигнув места своего назначения.

Вот что говорит А. Герцен, которому пришлось столкнуться по пути в Вятку с партией отправлявшихся детей.

«— Кого и куда вы ведете?

— И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну, да про то знают першие, наше дело — исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.

— Да в чем дело-то?

— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала, было, их велели гнать в Пермь, да вышла перемена — гоним в Казань. Я их принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорил: беда и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.

— Повальные болезни, что ли? — спросил я, потрясенный до внутренности.

— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут как мухи. Жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари… Опять — чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет — да и в Могилев (в могилу). И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?

Я молчал.

Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал… Бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще кое-как держались, но малютки восьми, десяти лет… Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.

Бледные, измученные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И больные дети без ухода, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу… мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь…

Какие чудовищные преступления безвестно схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая!»[31].

А какие невыносимые муки пришлось испытывать тем, которые выживали. Пыткам и истязаниям не было конца. Начальники изощрялись в изобретении всевозможных истязаний, секли розгами, наносили раны, выставляли голыми на сибирский мороз, накармливали детей селедками и загоняли в горячую баню, не давая ни капли воды, вырезывали кресты на ладонях и т. п. Начальники состязались между собой, у кого больше будет крещеных. Один бригадный командир, например, говорил: «Лучше я надену солдатскую шинель, чем будет у меня хоть один еврей». Легко себе представить, что проделывал над еврейскими детьми подобный господин, до какой артистической жестокости доходил он для достижения поставленной цели. И все эти охотники за душами еврейских детей работали небезуспешно: добыча была богатая. Так, в 1843 г. приняло христианство 1874 чел., в 1849 г. — 1882, в 1845 г. — 4439. Понятно, сквозь какой ряд пыток, мучений и всяких истязаний вынуждены были проходить эти тысячи несчастных, прежде чем они попадали в лоно православной церкви. Еврейский народ в своих легендах, сказках и песнях зафиксировал в самых мрачных красках эту неслыханную эпоху детской солдатчины.

Благодаря этому во многих городах центральной России очутились новые слои евреев — так называемые «николаевские» солдаты: малолетние кантонисты и затем выслужившие свою 25-летнюю николаевскую службу и оставшиеся тут на жительстве, приписавшись к местным мещанским обществам. Большое число этих николаевских солдат оказалось в Москве. Точно нам неизвестно число их. Один из историков-евреев в Москве говорит, что в 50-х годах их было уже около 500 человек. Судя по численности семейств николаевских в позднейшее время (60-е и 70-е годы), надо думать, что эта цифра не преувеличена. Из них было много богатых ремесленников, портных, имевших большие мастерские и даже роскошные магазины готового платья; большинство же было бедно и занималось мелкой торговлей (старым платьем на Толкучем рынке). И этот класс московских евреев жил своей своеобразной жизнью. Многие из них, оторванные от родной почвы еврейской культурной жизни черты оседлости и в течение многих лет жившие в условиях грубой и жестокой николаевской казармы, среди темных и невежественных товарищей-русских или в семьях таких же грубых и невежественных крестьян, забыли, конечно, всё еврейское и переняли отчасти грубость своих новых хозяев. Они говорили на грубом еврейском языке (жаргоне), пересыпанном русскими словами, разучились читать и писать, были безграмотны и довольно темны. С другой стороны, принимая во внимание всё, что они претерпели и перестрадали за свое еврейство, они справедливо смотрели на себя как на мучеников, как на героев, а на прочих евреев из гетто — как на «пришельцев», считая себя «коренными», полнокровными, купившими свое право жить в столице очень дорогой ценой. Жители же гетто, со своей стороны, смотрели на них сверху вниз, как люди, богатые духовно (знатоки Талмуда и других еврейских наук), на необразованных. Этот антагонизм, еще долго не испарявшийся из умов той и другой группы, никогда, однако, не доходил до резких проявлений и ограничивался только открытыми симпатиями и антипатиями, никогда не вырывавшимися наружу какими-либо активными явлениями. Все население составляло как бы одно целое, жившее мирно общими еврейскими интересами, хотя, конечно, в культурно-бытовом отношении эти группы заметно отличались друг от друга. Первые, «вольные», и в Москве жили знакомой жизнью евреев черты: торговали, промышляли, строго соблюдали законы, права и обычаи еврейского уклада. Духовные интересы по-прежнему вертелись вокруг молитвы и Закона (Торы); вторые, «николаевские», в духовном отношении стояли ниже, еврейской мудрости не знали, многие из них еле знали еврейскую грамоту, а в своей домашней жизни отчасти сохраняли грубые черты, которые им привила казарма и общение с темными русскими массами. Любопытно, как составлялась семейная жизнь их. Как понятно, все они были холостыми, женщин-евреек в Москве не было. В черте же было много бедных девушек, которые искали и не находили себе мужей. И вот предприимчивые люди привозили с собою в Москву из черты красивых и бедных девушек, на которых был такой тут спрос. Так составлялись браки между москвичами и приезжими девушками. Это называлось «брать меня с возу». Как ни случайны были эти браки, но семейная жизнь таких супружеских пар все-таки была очень счастлива, и эти «с возу» взятые жены нисколько не компрометировали своих мужей.

Кроме этих групп в николаевское время в Москву попадали случайно отдельные евреи, приезжавшие сюда с разными целями: приезжали особенно выдающиеся артисты, как, например, известный Михаил Гузиков из Шклова[32], который в 30-х годах давал концерты на деревянно-соломенном инструменте. Эти концерты, которые он потом давал и во всех столицах Западной Европы, имели громадный успех, так как это был виртуоз совершенно исключительного дарования. О нем упоминает и Ломброзо[33] в своем сочинении «Гений и помешательство». Успех этот был так велик, что некоторые фабриканты выпустили платки с его портретом. Приезжали в Москву евреи с целью лечиться, как, например, известный собиратель русских былин (7 томов) Шейн (а не Шейн) Павел Васильевич, три года пролежавший в Екатерининской больнице, с 1843 по 1846 г. Тут же жил и его отец, специально приехавший сюда, чтобы доставлять больному сыну «кошерную» пищу. Шейн умер в 1900 г. Приезжали некоторые учиться в Университете; так, первым студентом-евреем был известный деятель по еврейскому просвещению Леон Иосифович Мандельштам[34], который учился в Московском университете в 1840 г. (он вскоре перевелся в Петербург). Заметим кстати, хотя это уже не чисто еврейская жизнь, что семья А. Г. Рубинштейна поселилась в Москве в 1834 г. (отец Рубинштейна имел карандашную фабрику), где в 1835 г. родился будущий учредитель и директор московской консерватории Н. Г. Рубинштейн. Пребывали в Москве в то время и евреи, переселявшиеся в Сибирь или отбывавшие наказание в московской тюрьме. Особенно любопытно пребывание в Москве в 1839–1854 гг. братьев Самуила и Пинхаса Шапиро — знаменитых владельцев прославившейся в еврейской среде типографии в Славуте (Волынской губ.). Об этих мучениках-героях еврейская фантазия создала разные легенды. Они за подозрение «в причинении насильственной смерти одному еврею, найденному повесившимся в еврейской синагоге, и по высочайше утвержденному 15 июля 1839 г. заключению генерал-аудитора за намерение к лиходательству и оскорбление следователя по этому делу флигель-адъютанта князя Васильчикова наказаны шпицрутенами, отправлены на поселение в Сибирь». Передается легенда, что, когда одного из них гнали сквозь строй, с головы у него упала ермолка. Не желая оставаться с обнаженной головой, он остановился, чтобы поднять упавшую ермолку, претерпевая при этом лишние удары. Что до «оскорбления следователя», передают в легенде, что он на допросе сказал ему будто: «Ты неправ, царь твой неправ, и бог твой неправ». Конечно, это невероятно, так как за такие слова в то время его бы в живых не оставили; но это характеризует как самого Шапиро, так и взгляд на него еврейской массы. После наказания шпицрутенами они были отправлены в Московскую пересыльную тюрьму, откуда по болезни были переведены в Екатерининскую богадельню. Генерал-губернатор Голицын[35] весьма доброжелательно относился к этим узникам, так как, по-видимому, был убежден в их невиновности. Но ни его ходатайства о пересылке их в черту оседлости, ни ходатайство евреев московского гетто о переводе их в Глебовское подворье, ни ходатайства их жен и сыновей, ни даже ходатайство влиятельного Закревского об их освобождении успеха не имели, и один из них, Самуил, 80 с лишним лет старец, так и умер в стенах богадельни, другой, Пинхас, все-таки был освобожден.

Какие чудовищные преступления, повторим мы вместе с А. И. Герценом, схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая.