Глава 18

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18

У него приказы – он им подчиняется. А теперь, согласно этим приказам, я должна умереть.

Всю ночь я молилась. Я не могла плакать, я выплакала все слезы, я молила Бога избавить меня от греха смертельного гнева, чтобы мне не умереть вот так, без суда и следствия. Пусть Бог меня судит – и люди. Я не писала писем, не корпела над завещанием. Моя жизнь пусть будет моей духовной. Это все, что у меня осталось.

Женщины ушли, я осталась одна. На заре, я знала, придут мои единственные присяжные, зловещие матроны, которые, как вороны, слетятся на мое тело, удостовериться, что я не беременна. Детскому телу Джейн пришлось вынести это последнее надругательство. Однако ей-то было вроде как не впервой, ею обладал муж. А мне-то! Я заранее чувствовала, как грубые руки и корявые старушечьи пальцы щупают мои нежные чресла, и всю утробу сводила болезненная судорога. Я молилась и о том, чтобы это выдержать.

Кто умирал в Тауэре? Их так много, всех и не перечислишь. Однако они были со мной в ту самую белую из бессонных ночей, весь легион неприкаянных, неупокоенных душ. Вильям, лорд Гастингс, которого горбун Йорк велел выволочь на казнь без покаяния – так торопился изверг увидеть голову врага еще до обеда.

И брат того же Ричарда, бедный юный Кларенс, утопленный в бочонке с мальвазией…

И добрый сэр Томас Мор, смятенный вихрем отцовского гнева… и печальный, обманутый Уайет, который сам навлек на себя погибель.

И другие, одного со мной королевского рода: малолетние принцы Эдуард и Ричард, убитые своим злодеем-дядей, все тем же горбуном, Ричардом Йоркским; их сестра Елизавета, моя бабка, в честь которой меня нарекли; Тауэр стал и ее могилой, она умерла от последних родов.

…кузина Екатерина, отцовская девочка-жена, и кузина Джейн…

…и моя мать, Анна Болейн…

Вороны раскричались перед рассветом, как раз когда пришли мои женщины. Я оделась тщательно во все непорочно – белое, начиная с исподнего, белейшего, какое у меня нашлось, до чисто-белой робы простейшего девического покроя, никаких драгоценностей, кроме молитвенника, волосы распущены по плечам. Когда я наклонюсь поцеловать плаху, они будут моим последним покрывалом, скроют мое лицо.

Сэр Генри явился, бряцая доспехами, за ним следовали человек двадцать – тридцать стражников.

– Если вы готовы, миледи…

– Готова.

– Тогда будьте любезны выйти.

– Мне отказано в утешении веры? Я не могу поговорить со священником? Он нахмурился:

– Такого приказа не было.

– Сжальтесь!

– Королева не разрешила!

Странно… ведь она послала своего личного капеллана отравить последние минуты Джейн назойливыми уговорами вернуться в лоно католичества…

По крайней мере от этого, похоже, я избавлена…

– Если вы готовы, мадам…

Двое стражников выступили вперед и взяли меня под локти. Перед глазами поплыло, я не чувствовала под собой пола. Что-то случилось со слухом, я не понимала слов сэра Генри.

– ..ваши носилки внизу. Если вам нужен священник, то священники есть в Вудстоке… Я прошептала, еле шевеля губами:

– Мои носилки?..

Он раздраженно кивнул:

– Разумеется, госпожа! Чтобы отвести вас в Вудсток! Королева распорядилась выпустить вас из Тауэра: вы отправляетесь в Вудсток.

Вудсток…

В жизни не слышала слова слаще.

Не то чтобы я его действительно слышала, потому что при этом слове я лишилась чувств и очнулась уже в дороге. Позже я узнала у своего сурового тюремщика сэра Генри имя того несчастного, для которого сооружали эшафот, – это оказался последний из мятежных сподвижников Уайета, бедный Вильям Томас, несгибаемый протестант и бывший королевский клерк в совете моего отца, а вовсе не я. Многочисленную стражу прислали по приказу королевы, чтобы следить за порядком, когда меня будут выводить из Тауэра – разгонять народ, не разрешать никому на меня смотреть.

Ибо Мария была на пороге земного блаженства и торопилась убрать с пути любые преграды. День, когда я покидала Лондон, был назначен Филиппом для отплытия из Испании. К тому времени, как он достиг наших берегов, она только что не рехнулась от сдерживаемой любви и надежды. Они встретились у Святого Креста в Винчестере и здесь же обвенчались, она бросилась в его объятия, как самая желанная невеста, хотя весь двор знал, что чувства молодоженов совершенно различны. Когда они встретились, он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Однако его молодые спутники не могли скрыть ужаса и отчаяния. «Она такая старая!» – возмущался один. «Такая уродина, такая коротышка, – шептал другой, – и так плохо одета… такая дряблая… такая желтая… и полуслепая… много хуже, чем нам говорили!»

Чего ради я все это выкапываю? О, у меня есть время, на это и даже на большее! С того дня, как я покинула Тауэр, и до того, как я получила свободу, прошло десять долгих месяцев – больше, чем женщина вынашивает дитя. А теперь, когда сестра Мария стала женщиной, у меня были более чем серьезные основания думать о ее браке и о том, какова вероятность родиться детям от этого союза с испанскими чреслами.

О том же думала и Мария. Она не сомневалась, что ежедневно видит Божьи знамения, благословляющие ее супружеский союз: над старым собором святого Павла пролетел ангел, женщина, которой было хорошо за пятьдесят, разрешилась тройней, причем все младенцы оказались живыми и здоровыми, по всей стране стояло погожее лето и ожидался щедрый урожай. А я-то еженощно молила Бога хоть как-то показать мне, что я не забыта!

Ибо Вудсток (Мария знала, где меня похоронить!) так далеко от Лондона, что все, наверно, считали меня мертвой! Господи, здесь было не веселее, чем в могиле, – позвольте мне перескочить это время! Старый упорный Бедингфилд старался, как мог, но все равно я была настоящей пленницей, день и ночь взаперти, строжайшие приказы королевы ограничивали каждый мой шаг.

Больше всего я тосковала без вестей извне. Я молилась и надеялась, что Робин жив, одинокими ночами я грезила о Кэт и ее ласковом прикосновении. Я думала даже о Марии и о ее черной, высохшей душе.

Повсюду насильно насаждалась ее пресловутая месса. Народ роптал, но Мария была тверда в своей пламенной вере. Дозволь им выбирать, считала она, и все отвернутся от новой веры, бросятся в объятия Рима! Но как могла она принудить людей к тому, что они ненавидели всем сердцем?

И тут я поняла то, что раньше видела лишь смутно: как близко я стою к трону.

Все свое детство я видела это, но как что-то очень далекое, несбыточное. Отец не умрет, не умрет брат. В любом случае девушка не может наследовать… у брата будут дети… или у сестры…

Однако сколько месяцев прошло со свадьбы, а в высохшем лоне Марии так и не зашевелилось дитя. А она тем временем старела, теряла остатки здоровья, сгибалась под гнетом забот.

Так, может быть, я стану королевой?

Хотела ли я этого, избрала бы я это, приняла бы из Марииных рук, имей я выбор?

И вы спрашиваете это у дочери моего отца?

Да, да, конечно, тысячу раз да! Ибо теперь я гнила в заточении, мой мозг ржавел, словно беспомощное оружие на стене, притуплялся от бездействия. Если б я правила этой страной, я бы не принуждала людей, как бессмысленных собак!

Я бы не насиловала человеческие души.

Я бы…

Я бы…

И так я грезила до того дня, когда Бедингфилд, как добрый католик, не поспешил ко мне с радостной вестью, что королева забеременела.

И тогда занялись костры.

Казнь через сожжение стара, как вечность. Марию прозвали «Кровавой», но на самом деле она не проливала крови. Нет, она всегда стремилась подпалить дьявола огнем, и в этой дьявольской работе ей помогали двое толковых сподручных, два ледяных сердца, сжигаемых той же страстью. Меньший из них был мой враг Гардинер, который теперь возглавил совет и рвался уничтожать все и вся. Но величайшим Люцифером на пути Марии, на пути ужаса, озаренном адским огнем, был посланец самого дьявола, Папы Римского.

Этот папский легат, кардинал Поул, был тот человек, о чьем приезде в Англию Мария молилась почти так же истово, как о муже. Он прибыл вернуть гулящую девку Англию в римский бордель и сразу взялся наказать ее за те годы, что она тешилась в свое удовольствие.

Никто не предвидел, какой жестокой окажется кара. День за днем по всей Англии всходили на костер они – мужчины, женщины, даже дети, слепые, хромые, юродивые, девушки и юноши, которые под нечеловеческими пытками сознавались в чем угодно. Иные были на сносях – у одной женщины в огне начались роды, и младенец упал на хворост, его подняли и бросили обратно в костер. Иные продолжали шевелиться и после четырех часов в пламени, иные оставались в сознании и кричали, вопили, молили о смерти даже после того, как их ноги, руки и сами губы пожрало пламя.

И это так-то Мария думала вернуть народ к Богу, в которого она верила? Однако, чем выше взметались костры, тем горячее пылала вера. Я рыдала при вести о том, что в Оксфорде сожгли епископов Латимера и Ридли, – рыдала, хотя они были мои враги, объявили меня незаконной с амвона собора святого Павла, в дни царствования Джейн.

На костре Ридли дрогнул и закричал от боли. «Возвеселись, мастер Ридли, и будь мужчиной, – окликнул его Латимер. – Сегодня с Божьей помощью мы запалим в Англии такую свечу, какую им никогда не погасить!»

Их останки еще не остыли, а слова эти уже распространились по Англии со скоростью лесного пожара. Все рыдали и дивились, что королева сожгла таких людей. Если рука, державшая этот факел, запалившая этот костер – рука Матери-Церкви, то она – чудовище, а не мать, и все в ужасе отшатывались от нее. Однако Мария не отступала от своего замысла, питала огонь дрожащей, трепещущей плотью, чтобы выслужить себе сына.

Королева зачала в сентябре, и зачала мальчика – в этом были уверены и доктора, и бабки, и звездочеты. На радостях королева простила своих врагов и теперь преследовала лишь Божьих.

Вот почему Робин остался жить, впрочем, как и я, пленником, в Тауэре. А Кэт, моя верная Кэт, как я слышала, без устали писала королеве письма с просьбами дозволить ей вернуться ко мне. Сесил исхитрился дважды прислать серых, как тени, призрачных гонцов – они возникали передо мной и исчезали раньше, чем кто-либо успевал заметить среди слуг лишнего. Каждый раз послание состояло из одного слова: мадам, покоритесь! Если любите жизнь, покоритесь!

Покоритесь.

Покоритесь.

Слово, которое не сходило с королевиных уст.

Трудно было бы выразиться яснее. Отрекитесь от своей веры, ступайте к обедне, исповедуйтесь и причаститесь по римскому обряду – или цепляйтесь двумя руками за свой мученический венец и готовьтесь к смерти!

Душою бы я, наверно, в конце концов приготовилась, но телом… не к такой смерти, не к костру, о. Господи, не допусти! А поскольку я по-прежнему тряслась по ночам при воспоминании о том, как близко от меня прошла секира Смерти в ту последнюю ночь в Тауэре, я даже во сне не могла увидеть ее длинных костлявых пальцев и безглазого черепа, надвигающихся на меня из языков пламени, без того, чтобы с криком проснуться после беспокойного забытья.

И вот весь этот год Мария прибывала в теле, раздувалась, как майский жук, от крови мучеников. А супруг ее, Филипп, оставался при дворе, чтоб дождаться рождения сына, прежде чем отбыть в свои земли. А пока он ждал, у него было время поразмыслить, и немудрено, что мысли его обратились к свояченице. Они явились ко мне самым беспардонным образом в обличье Бедингфилда, который постучался ко мне погожим апрельским днем и огорошил словами:

«Мадам, завтра мы отбываем к королеве в Гемптон-корт. Король пожелал, чтобы вы были с королевой, когда придет ее срок родить».

Было пятое воскресенье поста, называемое Страстным, и я терзалась всеми возможными страстями: носилки томительно ползли на юг, а мысли мои метались, как угодившая в ловушку крыса, и искали, искали выхода.

Когда королеве придет срок родить…

Что ждет меня в том будущем, где я окажусь всего лишь теткой, – нет, даже не так, ведь Мария отказывается признавать меня сестрой, – скажем так, побочной теткой юного принца?

Если это будет принц.

И если он выживет.

А выживет ли?

А Мария?

Что, если они оба умрут?

Что, если?..

Мне следовало бы за нее молиться.

И за него.

Но о чем молиться – о жизни или о смерти – и для кого, для ребенка или для матери?

Одно смущение от этих мыслей.

Тогда остается Филипп.

Зачем он послал за мной? Из соображений государственных, из расчетливого желания присмотреть за младшей сестрой на случай, если умрет старшая? Тогда он будет регентом при ее сыне, однако новый мятеж может посадить на престол меня и оставить его ребенка ни с чем.

Или ему просто любопытно взглянуть на свояченицу, которую жена так ненавидит, и, если верить словам Марии, главную врагиню всего, что они любят и чтут в этой жизни?

И это притом, что ей ничего не грозит с моей стороны. Боже Милосердный, дочь короля едет ко двору с жалкой горсткой джентльменов и без единой сопровождающей дамы? Я, для которой почетный караул выстраивался во всю длину Уайт-холла! Да с последним нищим дворянчиком из последней собачьей дыры, едущим ко двору в надежде стяжать почет и богатство, обошлись бы лучше! Я чувствовала это, еще как чувствовала! Если дорогая сестрица хотела уязвить мою гордость, видит Бог, она своего добилась!

Однако когда мы добрались наконец до Гемптон-корта, нас почти никто не заметил, а если и заметили, то не обратили внимания.

Даже ворота стояли без присмотра, только один несчастный парнишка встретил нас словами (похоже, он позабыл остальные): «Принц, принц рождается! У королевы начались схватки, принц родится сегодня!»

Двор был перевернут вверх дном, все носились как угорелые, слуги успели перепиться из бочек, которые заранее выкатили и откупорили в предвкушении торжества.

– Куда нам идти? Кто будет надзирать за принцессой?

Посреди это столпотворения Бедингфилд чуть не умер от тревоги. Только тогда, когда я, устав от его дурости, торжественно поклялась, что не сбегу, он перестал суетиться и отправился узнать, где нам разместиться. Мои покои были невелики, но после Вудстока и они казались дворцом; анфилада пристойных, если не роскошных покоев с видом на пойму, и несравненный Гемптонский парк.

Разумеется, неотступная стража тут же заняла место у моих дверей. Однако здесь, в сердце двора, она пугала меня куда меньше, чем в Тауэре. Никто не посмеет разделаться со мной на глазах у отцовских лордов, тех, кто меня знает. А устроившись, я могла только ждать.

Как ждала Мария – рождения принца.

Схватки продолжались трое суток. Я молилась о ней день и ночь, но новостей все не сообщали. Вдруг утром шум в дверях, Вайн не успевает вскочить и объявить посетителя, в покой влетает Сусанна Кларенсье, первая фрейлина и правая рука королевы.

Не знаю, что меня поразило больше – ее лицо или то, что она несла в руках. Несмотря на фамилию, полученную от нормандских предков, Кларенсье была англичанкой до мозга костей – от лошадиного лица до выражения надменной сдержанности. Сейчас ее тяжелая нижняя челюсть была серой, губы плотно сжаты, в то время как красные глаза и опухшие веки говорили о проведенной в слезах ночи. Через руку у нее было переброшено пурпурное платье, судя по богатству отделки – королевино.

– Мадам! – прошептала я, склоняя голову. Я боялась говорить.

– Миледи! – Кларенсье присела в безупречном истинно английском реверансе. Я набрала в грудь воздуха:

– Как ваша госпожа… как королева? Она подняла голову, глаза ее были пусты.

– Спасибо, мадам, неплохо. Она хочет, чтобы вы надели это платье вечером, когда она пришлет сообщить вам следующее свое пожелание.

Она снова сделала реверанс и вышла.

Значит, принц умер?

Или родился уродцем, злой шуткой Природы? Неужто королева произвела на свет недоделанное нечто, кусок мяса в форме трилистника без рук, шеи и глаз? Кэт рассказывала, что с пожилыми роженицами, вроде Марии, такое случается. Или она на старости лет разрешилась толстощеким идиотом с пятачком, как у свиньи, и свинячьими глазами-щелочками?

Кларенсье ушла, я осталась наедине со своим мучительным любопытством. Однако Мария по-прежнему королева, ее приказы надлежит исполнять. Мне велено надеть это платье? Что ж, надену.

И пусть ни одна из криворуких паписток, которых она ко мне приставила, не умела убрать волосы, или пристегнуть рукав, или прицепить шлейф… шлейф? Единственное, на что способны были эти ненавистные уродины, так это выбрать чистую сорочку. А платье с Марииного плеча резало мне под мышками, давило в груди и было ужасно коротко, как ни тянули они его вниз, приговаривая: «Отлично сидит на вас, мадам!» Но все равно это было пышное платье дивного цвета; я оглаживала яркий царственный пурпур, чувствовала под ладонью ласковый щекочущий бархат, и в голове стучала непрошеная подлая мысль: «Если б я была королевой…»

Если б я была королевой, я б не вышла за такого короля.

Когда умер его отец, он стал одним из величайших королей в истории, по титулам, землям, богатству. Однако когда он вошел в мою дверь тем майским вечером, он был всего лишь самим собой – тщедушным, рыжеватым, заносчивым коротышкой, как все Габсбурги, который мнит о себе невесть что. Да, верно, он был умнее Марии, так ведь невелика хитрость! А тщеславие всегда делало Филиппа уязвимым, хотя он сам этого не замечал.

– Мадам, король! Король пришел вас посетить.

Это было уже слишком для моего бедного Вайна – король Англии и Его Католическое Величество король Испанский входит в мои покои без объявления и почти без всяких почестей.

Я тоже, должна сознаться, была в ужасе. Я думала, Мария послала платье, чтобы я принарядилась для встречи с ней – насколько же в ее духе желать, чтобы я принарядилась для встречи с ним, с человеком, чью любовь она вознамерилась во что бы то ни было заслужить!

Однако он – что он делает здесь? Какие мысли шевелятся за этими бледными, маленькими, бесчувственными глазами и выдвинутой габсбургской челюстью? Я видела и ждала обещанных Кларенсье распоряжений Марии, но тут же вскочила и присела в реверансе.

– Ваше Величество!

Он шагнул вперед. Кроме двух телохранителей, с ним был еще один человек, в котором я угадала его ближайшего советника, Ферию, а за Ферией – красивый молодой дон, по всей видимости – адъютант. Рядом со своими высоченными спутниками Филипп выглядел козлом рядом с жеребцами. Однако что-то в его облике приковало мой взор и…

…да, да, что греха таить? – зажгло мою кровь.

Хотя я всегда любила высоких, красивых, статных, однако порой мужчина, чьим единственным достоинством был такой вот жаркий взгляд, мог разжечь во мне пламень – как тогда он…

Я понимала, что он это увидел, хотя в то же мгновение потупила взор. Тонкие губы над аккуратной раздвоенной бородкой сложились в едва заметную улыбку. Он поклонился, взял меня за руку:

– Добрый вечер, миледи!

Он говорил с сильным испанским акцентом, я видела толстый розовый язык, который, казалось, заполнял весь рот. Он поднес мою руку к губам, пушистые усы задержались на тыльной стороне моей ладони. Я попыталась отнять руку, он не отпускал. Кивнул Ферии.

– Мой посол. Он говорит ваш английский. Посол улыбнулся масляной улыбкой:

– Его Величество желают знать, мадам, habla Espano? Вы говорите по-испански?

– Увы, нет, сэр, ни слова. Филипп довольно фыркнул:

– Мuy bien! Очень хорошо!

Что он хочет сказать такое, что не предназначается для моих ушей?

Он большим пальцем погладил мою ладонь – случайно или нарочно, чтобы разжечь между нами огонь? Я наградила его долгим спокойным взглядом, бесстрастным, как само целомудрие. Он выпустил мою руку, сказал Ферии:

– Мuy calmada – она очень спокойна. Как может он тут стоять и болтать ни о чем? Я больше не могла сдерживаться:

– Сеньор посол, простите сестринское нетерпение… я не хотела бы быть непочтительной к королю, но умоляю вас сказать, как королева?

Быстрый взгляд на хозяина, короткий обмен испанскими репликами, дозволение на ответ.

– Неплохо, – осторожно ответил он, – по воле Божьей. Схватки прекратились, благодарение Богу, ибо, родись принц сейчас, он появился бы на свет восьмимесячным и вряд ли бы выжил.

Хорошая это весть или плохая? Пока принца нет – но не случилось и выкидыша, который расчистил бы мне путь…

Ш-ш, прочь подобные мысли, Филипп говорит, и я понимаю. «Мне сказали, что дух ее полон очарования! Но теперь я различаю под ее спокойствием женскую страстность… и свечение вокруг нее, как от морской воды…»

Ферия ощетинился.

– Немудрено, ведь она – дочь потаскухи, как говорит королева, зачатая в непотребстве, от связи матери с простолюдином…

Филипп стиснул рукой тяжелый подбородок.

– Королева – дура! – припечатал он. – Одноглазый увидел бы, что она – Генрихово семя, взгляните на ее прирожденную царственность Иначе ее можно было бы счесть подменышем… – Он деланно рассмеялся, переступил с ноги на ногу. – Вы, чего доброго, подумаете, что я влюбился.

– Нет, сэр, нет.

Однако я читала в его глазах – да!