Социальный отбор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Социальный отбор

I

Если Веймарская республика и могла чем-то завоевать лояльность и благодарность масс, то это созданием новой системы социального обеспечения. Разумеется, в Германии были социальные организации и до 1914 г., особенно после того, как Бисмарк ввел такие понятия, как медицинское страхование, страхование от несчастных случаев и пенсии по возрасту, в попытке отвернуть рабочий класс от социал-демократии. Модели Бисмарка, дополненные и расширенные в годы после его отставки, были новаторскими для своего времени, и их нельзя считать просто прикрытием для государственного авторитаризма. Некоторые из них, в особенности система медицинского страхования, к 1914 г. охватывали миллионы рабочих, кроме того, в них достаточно широко было распространено самоуправление, что давало многим рабочим шанс на участие в выборах. Однако ни одна из этих схем не распространялась до низов социальной лестницы, где помощь бедным, находившаяся в ведении полиции и подразумевавшая лишение гражданских прав, включая право голоса, была нормой вплоть до конца эпохи Вильгельма. И все же даже здесь функционирование системы было реформировано и стандартизировано к 1914 г., и на волне бисмарковских реформ возникла профессия социального работника — служащего, занимавшегося оценкой и распределением помощи для бедных, безработных и нищих так же, как и для обычных рабочих[364].

Однако на основе этой современной версии прусского бюрократического патернализма в Веймарской республике была выстроена гораздо более развитая и обширная структура, не без некоторых сложностей соединившая в себе принципы социального католицизма и протестантской филантропии, с одной стороны, и социал-демократического равенства — с другой[365]. Сама Веймарская конституция была полна далеко идущих деклараций о важности семейной жизни и необходимости ее государственной поддержки, о долге государства перед молодежью, о праве граждан на труд и об обязанности государства предоставить всем гражданам приличное жилье[366]. Эти принципы легли в основу целой серии проведенных через рейхстаг законов, начиная с положений, касающихся соцобеспечения молодежи (1921 г.) и регулирующих работу судов по делам несовершеннолетних (1913 г.), заканчивая нормами, закрепляющими за инвалидами войны право на социальную помощь и обучение новым профессиям (1920 г.), декретами, вводящими общую систему соцобеспечения (1924 г.), и в первую очередь, как мы видели, законодательным учреждением пособий по безработице в 1927 г. Помимо прочего, были дополнены и расширены существовавшие схемы медицинского страхования, пенсий и др. Были запущены программы массового обеспечения жильем, многие из которых были по-настоящему инновационными, и только между 1927 и 1930 г. людям было предоставлено более 300 000 новых или отреставрированных домов. Число мест в больницах выросло на 50 % по сравнению с довоенными днями, и соответственно увеличилась численность медицинского персонала. Резко сократилось число инфекционных заболеваний, а сеть клиник и организаций соцобеспечения теперь поддерживала уязвимые классы населения, от матерей-одиночек до молодых людей, имеющих неприятности с полицией[367].

Создание бесплатной и всеобщей системы социального обеспечения для всех граждан было одним из главных достижений Веймарской республики, а в ретроспективе, вероятно, и самым важным. Но, несмотря на масштабы этой системы, в конечном счете она не смогла удовлетворить требованиям, сформулированным в конституции 1919 г., и разрыв между обещанным и получившимся в итоге имел самое серьезное влияние на отношение граждан к республиканскому правительству. Во-первых, экономические трудности, переживаемые республикой, практически с самого начала превратились в такую ношу для системы соцобеспечения, которую она просто не смогла вынести. Было слишком много людей, которым требовалась помощь из-за последствий войны. В вооруженных силах между 1914 и 1918 г. служило около 12 миллионов немецких мужчин. Более двух миллионов из них были убиты. В соответствии с некоторыми оценками, это было эквивалентно одной смерти на каждые 35 жителей рейха, т. е. было почти в два раза больше количества военных смертей в Соединенном королевстве, где смерть одного солдата приходилась на каждые 66 жителей, и почти в три раза больше, чем в России, где на войне погиб 1 человек на каждые 111 жителей. К концу войны более полумиллиона немецких женщин стали вдовами, а миллион детей лишились отцов. Около 2,7 миллиона мужчин вернулись с войны с ранениями, ампутациями и другими видами инвалидности и были крайне недовольны тем, что обещанная политиками награда за их службу стране так и не нашла воплощения в реальности.

Правительство повышало налоги для состоятельных людей, чтобы справиться со сложившейся ситуацией, пока налоговая нагрузка практически не удвоилась, увеличившись, как и процент реального национального дохода, с 9 % в 1913 г. до 17 % в 1925 г., в соответствии с одним предвзятым источником[368]. Тем не менее этого было совершенно недостаточно для покрытия расходов, и правительства не решались идти дальше из страха быть обвиненными в повышении налогов с целью выплат репараций и вызвать еще большее раздражение основных налогоплательщиков. Государству не только приходилось нести бремя страховых выплат по безработице после 1927 г., оно в 1926 г. все еще платило пенсии примерно 800 000 бывших солдат-инвалидов и 360 000 вдов погибших на войне и поддерживало более 900 000 детей, оставшихся без отцов, и сирот, и все это накладывалось на существовавшую систему государственной поддержки пожилых людей. Выплата пенсий составляла самую большую часть государственных расходов за исключением репараций[369]. В конечном счете система соцобеспечения привела к разрастанию и так раздутого бюрократического аппарата в рейхе и федеративных землях, который увеличился на 40 % с 1914 по 1923 год, что привело почти к удвоению стоимости содержания государственной управленческой машины в расчете на одного немца[370]. Такие крупные расходы могли бы оказаться приемлемыми в растущей экономике, но в измотанной кризисами Веймарской республике это было просто невозможно без печатания необеспеченных денег и увеличения инфляции, что происходило между 1919 и 1923 г., или без начавшегося с 1924 г. уменьшения выплат, сокращения штата социальных организаций и введения еще более строгих проверок для претендующих на получение помощи.

Многие претенденты, таким образом, быстро поняли, что система соцобеспечения не выплачивала им столько, сколько было необходимо. Особенно скупыми были местные управленцы, потому что местные власти несли значительную часть финансового бремени по социальным выплатам. Они часто требовали, чтобы лица, получающие пособия, передавали им свои сбережения или собственность — это было условием оказания помощи. Детективы, нанимаемые организациями соцобеспечения, сообщали о скрытых источниках дохода и поощряли соседей доносить на соседей, отказывавшихся разоблачать их. Более того, организации соцобеспечения, в которых не хватало персонала для быстрой обработки большого числа заявок, отвечали на прошения о помощи с огромной задержкой — сначала им нужно было связаться с другими агентствами для проверки, не получали ли претенденты пособия ранее, а иногда они пытались переложить обязанности по выплате пособия на плечи других организаций. Таким образом, система соцобеспечения Веймара быстро стала инструментом дискриминации и контроля, поскольку чиновники ясно давали понять претендентам, что те получат только причитающийся им минимум, и бесцеремонно влезали в личную жизнь каждого, чтобы убедиться в обоснованности его заявки.

Ничто из этого не делало республику более привлекательной для тех, кому она должна была помогать. Жалобы, ссоры, драки и даже демонстрации были далеко не уникальным явлением внутри и снаружи контор соцобеспечения. Достаточно хорошее представление о том, с какими проблемами приходилось сталкиваться системе соцобеспечения и как она пыталась с ними справляться, дает пример шорника и обойщика Адольфа Г.[371] Родившийся в 1892 г., Адольф воевал в 1914–18 гг. и получил серьезную травму, хотя и не в героической битве против врага, а от удара копыта лошади в живот. Это потребовало больше шести операций на кишечнике в начале 1920-х. Старый несчастный случай на производстве и семья с шестью детьми давали ему право на дополнительные выплаты помимо тех, которые обеспечивала полученная на войне травма. Не имея возможности найти работу после войны, он посвятил себя усилиям по получению государственной поддержки. Однако местные власти в Штутгарте после 1921 г. потребовали в качестве условия продолжения выплаты пособий из-за несчастного случая, чтобы он отдал радиоприемник и антенну, потому что они были запрещены в муниципальной квартире, где он проживал. Когда он отказался, его вместе с семьей выселили, на что он ответил яростной письменной бомбардировкой властей, включая министерство труда в Берлине. Он приобрел пишущую машинку, чтобы его письма были более разборчивыми, и пытался получить другие виды пособий, соответствующие его положению инвалида войны и отца большой семьи. Конфликт разрастался. В 1924 г. его посадили в тюрьму на полтора месяца за помощь в попытке аборта, предположительно из-за того, что они с женой посчитали, что в тех условиях шестерых детей было достаточно. В 1927 г. его оштрафовали за оскорбительное поведение, в 1930 г. его пособия урезали и ограничили возможности траты этих денег, например, только покупкой одежды, а плата за жилье перечислялась владельцу напрямую. В 1931 г. его обвинили в мошенничестве с заявками на пособия, потому что он пытался заработать немного денег на стороне в качестве старьевщика, и снова в 1933 г. за уличные выступления. Он обращался в политические организации левого и правого направления, чтобы получить помощь. Попытка убедить власти, что ему требовалось в три раза больше еды, чем обычному человеку, поскольку из-за травмы живота он не мог переваривать большую часть того, что съедал, наткнулась на стену непонимания. В 1931 г. в конце своего письма в министерство труда в Берлине он сравнивал чиновников службы социального обеспечения с баронами-разбойниками Средних веков[372].

Возмущала несколько одержимого Адольфа Г. не только бедность, в которой он был обречен жить со своей семьей, но гораздо больше оскорбление чести и перевод в еще более низкие категории немецкого общества аппаратом службы соцобеспечения, которая постоянно ставила под сомнение его мотивы и права на помощь, которую он считал заслуженной. Анонимная, скованная правилами бюрократия соцобеспечения оскорбляла его личность. Такие настроения были типичны для претендентов на соцпомощь, особенно тех, чье обращение за поддержкой подкреплялось жертвами, принесенными на войне. Гигантская пропасть между публичными заявлениями о по-настоящему всеобщей системе соцобеспечения в Веймарской республике, основанной на потребностях и правах на получение помощи, и жестокой реальностью мелочной дискриминации, вторжения в личную жизнь и оскорблений, которым подвергались многие претенденты со стороны социальных агентств, никоим образом не укрепляла легитимность конституции, в которой провозглашались эти положения[373].

Однако намного более угрожающим был тот факт, что медицинские учреждения и агентства соцобеспечения, предназначенные для создания рациональных и научных способов борьбы с социальными лишениями, отклонениями и преступностью с конечной целью полностью устранить их из немецкого общества в будущих поколениях, стимулировали появление новых политиков, которые начали разрушать гражданские свободы бедных и инвалидов. По мере того как управленческий аппарат системы соцобеспечения разрастался в огромную бюрократическую машину, начинали приобретать большее влияние доктрины расовой гигиены и социальной биологии, распространенные среди сотрудников сферы соцобеспечения еще до войны. Представление о том, что наследственность играет некоторую роль во многих типах социальных отклонений, включая не только умственную отсталость и физическую неполноценность, но и хронический алкоголизм, склонность к мелким преступлениям и даже «моральный идиотизм» в таких группах, как проститутки (многие из которых на самом деле вынуждены были пойти на панель по экономическим причинам), превратилось в догму. Ученые-медики и управленцы в социальной сфере стали собирать подробные картотеки «асоциальных» элементов, как теперь часто называли людей с отклонениями. Либеральные реформаторы системы наказаний утверждали, что, хотя некоторых обитателей государственных тюрем и можно вернуть в общество за счет правильного подбора образовательных программ, подавляющее их большинство совершенно неисправимы, в основном из-за наследственного вырождения их характера[374]. Полиция также играла свою роль, выделяя большое число «профессиональных преступников» и «обычных подозреваемых», которые попадали под пристальное наблюдение. Часто это становилось определяющим дальнейшую судьбу пророчеством, потому что постоянное наблюдение и клеймо преступника не давало освободившимся заключенным шанса заниматься честным делом. Только в Берлине массив отпечатков пальцев насчитывал более полумиллиона десятипальцевых карточек к 1930 г.[375]

Распространение таких идей в профессиональном мире медицины, поддержания правопорядка, исполнения наказаний и социального обеспечения имело самые ощутимые последствия. Психологи, которых просили оценить психическое здоровье приговоренных преступников, стали использовать биологические критерии, как в случае с безработным бродягой Флорианом Хубером, осужденным за вооруженное ограбление и убийство в Баварии в 1922 г. В психологической характеристике молодого человека, получившего серьезные ранения в военных действиях и удостоенного за них Железного креста, было написано следующее:

…хотя в других отношениях нельзя с уверенностью говорить о наличии у него наследственных пороков, налицо явные физические признаки деградации: форма лица асимметрична до такой степени, что правый глаз находится явно ниже левого, имеет склонность говорить громко, мочки ушей удлинены, более того, с самого детства заикается[376].

Это было принято не как свидетельство того, что он не подходил для обычного суда, а как довод в пользу того, что он был неисправим и должен был быть казнен, что в конечном счете и произошло. Судебные чиновники во многих частях Германии теперь свободно употребляли такие термины, как «вредитель» или «паразит», для описания преступников, таким образом представляя социальный порядок в виде своего рода организма, из которого для его же пользы следует удалить вредных паразитов и чуждые микроорганизмы. В поисках новых более точных и общих методов определения и применения таких понятий медицинский эксперт Теодор Фирнштейн образовал Криминалистический биологический информационный центр в Баварии в 1923 г. для сбора данных обо всех известных преступниках, их семьях, истории и происхождении, чтобы определять наследственные цепочки отклонений. К концу десятилетия Фирнштейн с коллегами собрали большую картотеку дел и были на полпути к реализации своей мечты. Вскоре похожие центры были основаны в Тюрингии, Вюртемберге и Пруссии. Многие эксперты считали, что после составления таких карт «низших» человеческих существ единственным способом предотвратить их дальнейшее воспроизводство будет принудительная стерилизация[377].

В 1920 г. два таких эксперта, адвокат Карл Биндинг и судебный психиатр Альфред Хохе, сделали важнейший шаг вперед, заявив в своей небольшой книге, открывшей миру такое понятие, как «жизнь, не стоящая жизни», что «человеческий балласт», людей, которые были лишь ненужным бременем для общества, следовало просто убивать. Они говорили, что неизлечимо больные и умственно отсталые люди обходились казне в миллионы марок и занимали тысячи крайне необходимых больничных мест. Поэтому врачам следовало разрешить умерщвлять их. Это был зловещий новый поворот в спорах по поводу того, что следовало делать с психически больными и покалеченными людьми, преступниками и людьми с психическими отклонениями. В Веймарской республике это было воспринято с резкой враждебностью со стороны большинства представителей медицины. Фундаментальный приоритет прав человека в республике не допускал какого-либо официального одобрения даже для доктрины обязательной стерилизации, и многие врачи и работники сферы соцобеспечения все еще сомневались в этической обоснованности или социальной эффективности такой политики. Весьма значительное влияние католической церкви и служб соцобеспечения также было направлено резко против такой политики. Пока экономическая ситуация позволяла представить, что социальные программы республики когда-нибудь могут реализоваться, продолжающиеся споры об обязательной стерилизации и принудительной эвтаназии оставались неразрешенными[378].

II

Немцы из среднего класса отреагировали на революцию 1918 г. и создание Веймарской республики по-разному. Наверное, самое подробное описание реакции одного человека — это дневник Виктора Клемперера, чьи воспоминания об инфляции мы уже цитировали. Клемперер во многих отношениях был типичным представителем немецкого среднего класса, который просто хотел устроить свою жизнь и отводил политике лишь относительно небольшую часть своего времени, хотя он и голосовал на выборах и всегда интересовался тем, что происходило в мире политики. Его карьера не была ни совершенно типичной, ни слишком успешной. После работы в качестве газетного автора Клемперер обратился к миру университетской науки, незадолго до войны защитив две обязательные диссертации, первую по немецкой и вторую по французской литературе. Будучи в некотором роде новичком и посторонним человеком, он должен был начать свою академическую карьеру в Университете Неаполя, где он с беспокойством наблюдал за ухудшением международной ситуации к 1914 г. Он поддерживал объявление Германией войны в 1914 г. и считал, что его страна имела на это право. Он вернулся в Германию и пошел на войну добровольцем, служил на западном фронте и ушел со службы по состоянию здоровья в 1916 г., перейдя в армейский отдел цензуры, где работал до конца войны.

Как и другие немцы из среднего класса, Клемперер видел, как его надежды на стабильную работу и карьеру разбились вместе с поражением Германии. Такому человеку только возвращение порядка в политической жизни могло обеспечить стабильный доход и постоянную работу в немецком академическом институте[379]. События последних двух месяцев 1918 г. стали для него печальными во многих отношениях. Он писал в дневнике:

В газетах теперь только стыд, разруха, крах и вещи, которые раньше казались невозможными, чувства переполняют меня, но я просто принимаю все как есть и уже практически ничего не читаю… После того, что я вижу и слышу, складывается мнение, что вся Германия отправится к черту, если этот солдатский и рабочий недосовет, эта диктатура бездумия и невежества не будет как можно скорее свергнута. Я возлагаю свои надежды на любого генерала армии, которая возвращается с фронта[380].

Временно работая в Мюнхене, он был встревожен абсурдным революционным правительством начала 1919 г. («они с энтузиазмом говорят о свободе, а их тирания становится все хуже») и проводил многие часы в библиотеках, пытаясь заниматься своими академическими делами, когда пули захвативших город добровольческих бригад свистели за окном[381]. Клемперер желал стабильности и порядка, но застать их ему было не суждено. В 1920 г., как мы уже видели, ему удалось получить должность профессора в Дрезденском техническом университете, где он преподавал французскую литературу, занимался исследованиями, писал в журнал и занимался редакторской работой и все более раздражался, когда видел, как более молодые люди получали более высокие посты в лучших институтах. Во многих отношениях он был типичным умеренным консерватором своего времени, патриотически настроенным буржуа, немцем до мозга костей в своих культурных предпочтениях, верившим в понятие национального характера, который он в подробностях описал в своей исторической работе по французской литературе XVIII века.

Однако в одном важном отношении он отличался от других. Потому что Виктор Клемперер был евреем. Сын проповедника в крайне либеральной реформистской синагоге в Берлине, он был крещен как протестант и стал одним из многих немецких евреев, ассимилировавшихся таким образом. Это было скорее социальное, а не религиозное решение, поскольку, по всей видимости, у него не было сильной веры. В 1906 г. он обеспечил себе еще одно свидетельство ассимиляции, женившись на немке, пианистке Еве Шлеммер, с которой он разделял многие интеллектуальные и культурные интересы, и в первую очередь любовь к кино. Эта пара не имела детей. И тем не менее во всех превратностях 1920-х именно этот брак обеспечивал стабильность его жизни, несмотря на все более частые болезни супругов, усиливавшиеся растущей ипохондрией[382]. В 1920-е гг. он вел стабильную, хотя и вполне удовлетворявшую его жизнь, в начале десятилетия он опасался гражданской войны, которая так и не разразилась, а после 1923 г. стала казаться гораздо менее вероятной[383]. Он заносил в свой дневник отчеты о работе, праздниках, развлечениях, отношениях с семьей, друзьями и коллегами и другие заметки о своей повседневной жизни. «Я часто спрашиваю себя, — писал он 10 сентября 1927 г., — почему я пишу такой развернутый дневник?» На этот вопрос у него не было определенного ответа: это было своего рода обязательством. «Я не могу его бросить»[384]. Публикация казалась маловероятной. Тогда какова же была его цель? «Просто описывать жизнь. Всегда описывать. Впечатления, знания, чтение, события, все. И не спрашивайте почему и зачем»[385].

Иногда у Клемперера проскакивали слова о том, что его карьера не развивалась по той причине, что он был евреем. Несмотря на растущее число научных работ по истории французской литературы, он застрял в Дрезденском техническом университете без перспектив перехода на должность в более крупном университете. «Есть реакционные и либеральные университеты, — писал он 26 декабря 1926 г. — Реакционные не принимают евреев, в либеральных всегда уже есть два еврея, и им не нужен третий»[386]. Распространение антисемитизма в Веймарской республике также создавало проблемы в связи с политической позицией Клемперера. «Мне постепенно становится очевидным, — писал он в сентябре 1919 г., — каким новым и непреодолимым препятствием для меня является антисемитизм. А я пошел на войну добровольцем! Теперь я сижу, крещеный и с националистическими взглядами, сразу на всех стульях»[387]. Клемперер был довольно необычным представителем еврейских специалистов среднего класса со своими консервативными политическими взглядами. Все более яростный антисемитизм немецких националистов, общей политической линии которых он симпатизировал, делал для него невозможной их поддержку, несмотря на всю ностальгию по довоенным дням рейха Бисмарка и Вильгельма. Как и многие немцы, Клемперер чувствовал себя «апатичным и равнодушным», наблюдая за яростными политическими конфликтами между партиями в Веймарской республике[388]. Инстинктивно испытывая враждебность клевым, он тем не менее чувствовал себя обязанным записать в марте 1920 г., услышав новости о Капповском путче в Берлине:

Мои симпатии к правым сильно остыли… из-за их постоянного антисемитизма. Я бы с удовольствием увидел, как этих путчистов поставят к стенке, я действительно не могу испытать никакого энтузиазма по отношению к армии, нарушившей присягу, и совсем никакого сочувствия по отношению к зеленым и необузданным студентам, но я также не могу симпатизировать «законному» правительству Эберта и еще меньше радикальным левым. По-моему, они все отвратительны.

«Что за агонизирующая трагикомедия, — писал он, — когда 5000–80 000 солдат могут совершить переворот в Германском рейхе»[389].

Наверное, это несколько странно для человека, посвятившего себя изучению французской литературы, но он решительно стоял за еще одну войну — против французов, возможно из-за своего опыта на западном фронте, а скорее всего из-за явного возмущения Версальским мирным договором. Но это было крайне маловероятно при Веймарской республике. 20 апреля 1921 г. он писал:

Монархия — мой девиз, я мечтаю о прежней немецкой власти и все время хочу выступить еще раз против Франции. Но что за мерзкая компания образуется вместе с немецкими расистами! Она станет еще более отвратительной, если к нам присоединится Австрия. И все, что мы сейчас чувствуем, с большей или меньшей обоснованностью чувствовали французы после 70-го. И я бы не стал профессором при Вильгельме II, и все же…[390]

Уже в 1915 г. он считал избрание Гинденбурга на пост президента потенциальной катастрофой, сравнимой с убийством эрцгерцога Франца Фердинанда в 1914 г. «Везде фашизм. Ужасы войны забыты, русский террор вызывает ответную реакцию в Европе»[391]. Со временем Клемперер начал уставать от постоянного политического возбуждения. В августе 1932 г., когда Веймарская республика вошла в свою последнюю беспокойную стадию, он писал:

Более того, мне не нужно писать историю своего времени. Все, о чем я говорю, скучно, я наполовину чувствую отвращение и наполовину страх, которому не хочу сдаваться, нет никаких симпатий ни к одной партии. Ничто не имеет смысла, все недостойно, жалко — никто не играет свою собственную роль, все чьи-то куклы… У ворот стоит Гитлер или еще кто-нибудь? И что станет со мной, еврейским профессором?

Вместо этого он предпочитал писать о черном котенке, который забрел в их дом и сразу же стал их домашним питомцем[392]. Под влиянием не только угрожающей политической ситуации, но и серьезной, клинической депрессии своей жены и частых болезней Клемперер писал все меньше и меньше и к концу 1932 г., казалось, был готов полностью бросить свой дневник.

Политический пессимизм Клемперера в большой степени был спровоцирован личными неприятностями. Однако его позиция разделялась многими патриотичными либерально-консервативными евреями, которые чувствовали неуютно в конфликтной атмосфере Веймарской республики. Кроме того, отвращение Клемперера к политическому экстремизму и беспокойство из-за окружающего насилия и фанатизма было, совершенно точно, характерно для многих немцев среднего класса, независимо от происхождения. Его еврейские корни не только приводили к некоторому враждебному отношению и дискриминации со стороны других, но и давали ему возможность точно и сардонически оценивать политические изменения, которые, как он правильно догадался, в будущем могли привести к ужасным последствиям. Вместе с тем он не сильно страдал от антисемитизма, не подвергался насилию, в дневнике того времени нет ни одной записи, касающейся личных оскорблений. Формально говоря, евреи вроде Клемперера имели гораздо больше свободы и равенства при Веймарской республике, чем когда-либо раньше. Республика открыла новые возможности для евреев на государственной службе, в политике, профессиональной деятельности, а также в правительстве: так, при рейхе времен Вильгельма и подумать нельзя было о еврейском министре иностранных дел вроде Вальтера Ратенау. Пресса, контролируемая евреями, в особенности газеты двух либеральных еврейских фирм Моссе и Ульштейна, вместе публиковавшие более половины всех газет, продававшихся в Берлине в 1920-х гг., оказывали большую поддержку либеральным институтам республики. Новообретенная свобода искусства от цензуры и официального осуждения позволила получить известность многим еврейским писателям, художниками и музыкантам в роли сторонников модернистской культуры, где они легко смешались с неевреями, такими как композитор Пауль Хиндемит, поэт и драматург Бертольд Брехт или художники Макс Бекман и Георг Гросс. Евреи выражали свою поддержку республике, отдавая свои голоса демократам и в меньшей степени левым партиям[393].

С другой стороны, частично в виде реакции на эти изменения, 1920-е стали свидетелями распространения и углубления антисемитизма в немецкой политике и обществе. Еще до войны пангерманисты и другие правые вели пропаганду, обвиняя евреев в разрушении немецкой нации. Эта расистская теория заговора была более чем близка военным лидерам вроде Людендорфа. Она получила печально известное выражение во время войны в виде так называемой еврейской переписи октября 1916 г., проводимой по инициативе высших армейских офицеров, которые надеялись, что она сможет дать им основание не допускать евреев в офицерский корпус после окончания войны. Ее задача состояла в том, чтобы выявить трусливую и предательскую натуру евреев, статистически доказав, что в армии их было крайне мало, а те, кто пошел на службу, в основном занимали штабные должности. На деле она дала противоположные результаты: многие немецкие евреи, как Виктор Клемперер, были до глубины души националистами и тесно связывали свою жизнь с рейхом. Немецких евреев в относительном выражении было скорее даже больше, а не меньше в войсках и на фронте. Результаты переписи, полностью разрушившие ожидания антисемитски настроенных офицеров, были преданы забвению. Однако известия о ее проведении вызывали большое возмущение среди немецких евреев, даже несмотря на то, что взгляды армейской верхушки не разделялись большинством рядовых солдат[394].

Распространившееся после войны убеждение правых в том, что германская армия «получила удар в спину» от революционеров в 1918 г., трансформировалось в антисемитскую демагогию. Такие люди, как Людендорф, несомненно, верили, что евреи нанесли армии удар в спину, возглавили антиправительственные организации вроде коммунистической партии, приняли условия Версальского мирного договора и создали Веймарскую республику. Разумеется, на самом деле немецкая армия была побеждена в 1918 г. в результате военных действий. Как мы видели, не было никакого удара в спину. Ведущие политики, подписавшие мирный договор, такие как Маттиас Эрцбергер, не были евреями. И несмотря на то, что евреев было много в руководстве коммунистической партии и что многие из них принимали участие в революционных восстаниях в Мюнхене в начале 1919 г., они действовали не как евреи, а как революционеры, вместе со многими неевреями (такими, как Карл Либкнехт, которого многие правые радикалы инстинктивно полагали евреем из-за его ультралевых политических взглядов). Большинство немецких евреев поддерживали крепкие либеральные партии центра или в меньшей степени социал-демократов, а не левых революционеров, чей яростный активизм шокировал и ужасал уважаемых граждан вроде Клемперера. Тем не менее события 1918–19 гг. дали толчок антисемитизму правых, убедив многих колеблющихся, что в конечном счете расистские теории заговора в отношении евреев были правы[395].

Вместе с правоэкстремистской пропагандой, сваливавшей на евреев вину за катастрофы 1918–19 гг., также появилась более популярная форма антисемитизма, направленная непосредственно на тех, кто получил выгоду от войны, и на небольшое число финансистов, которым удалось быстро разбогатеть в агонии инфляции. Антисемитизм всегда поднимал голову во времена экономических кризисов, а экономические кризисы Веймарской республики затмили все, что Германия видела раньше. Новый источник напряжения возник из-за возраставшей иммиграции обедневших еврейских беженцев, уезжавших от антисемитского насилия и гражданской войны в России. Таких «восточных евреев» в Германии до Первой мировой войны было около 80 000, и их приезд вместе с гораздо большим числом рабочих из Польши и других мест заставил правительство рейха в 1913 г. ввести действительно уникальный закон о гражданстве, который позволял называть себя немцами только тем, кто мог доказать свое немецкое происхождение[396]. После войны начался новый поток иммигрантов, когда по России пронеслась большевистская революция с антисемитскими погромами и массовыми убийствами, которые совершались монархически настроенными противниками революции. И хотя иммигранты быстро ассимилировались и были довольно немногочисленны, они тем не менее стали удобной мишенью для нападок. На пике гиперинфляции 6 ноября 1923 г. репортер одной газеты наблюдал серьезные беспорядки в районе Берлина с довольно большой долей еврейских иммигрантов с Востока:

На всех боковых улицах воющая толпа. Под покровом ночи процветает мародерство. Обувной магазин на углу улицы Драгунов разграблен, осколки оконного стекла лежат рядом на дороге. Внезапно раздается свист. Большой человеческой цепью по всей ширине улицы приближается полицейский кордон. «Очистить улицу! — кричит офицер. — Возвращайтесь по домам!» Толпа начинает медленно двигаться. Повсюду слышатся одни и те же крики: «Забить евреев до смерти!» Демагоги манипулировали голодающими людьми так долго, что те напали на несчастных владельцев магазинов, которые вели мелкую торговлю товарами в подвалах улицы Драгунов… это разожженная расовая ненависть, а не голод заставляют их мародерствовать. Молодые парни сразу начинают преследовать любого прохожего еврейской внешности, чтобы напасть на него при первой возможности[397].

Такое публичное проявление агрессии было характерно для новой позиции антисемитов, которые, как и многие другие радикальные политические группы, начали пропагандировать или активно применять насилие и террор для достижения своих целей, вместо того чтобы довольствоваться одними словами, как они в основном поступали до 1914 г. Результатом этого была волна все еще недостаточно документированных случаев насилия над евреями, уничтожения их собственности, нападений на синагоги и осквернений могил на еврейских кладбищах[398].

Не только беспрецедентная готовность перевести неистовые предубеждения в насильственные действия так сильно отличала антисемитизм после 1918 г. от его довоенного варианта. Хотя подавляющее большинство немцев во время Веймарской республики все еще отрицали использование физической силы против евреев, язык антисемитизма укрепился в повседневном политическом дискурсе как никогда раньше. «Удар в спину», «ноябрьские предатели», «еврейская республика», «еврейско-большевистский заговор» по уничтожению Германии — эти и многие похожие демагогические лозунги можно было регулярно прочитать в газетах, где они либо выражали мнение редакции, либо просто использовались в репортажах о политических событиях, в речах и на судебных процессах. Их можно было слышать каждый день в законодательных собраниях, где выступления националистов, второй по размеру партии после социал-демократов в середине жизни Республики, были пронизаны антисемитскими фразами. Эти выражения были более резкими и использовались чаще, чем позволяли себе консерваторы до войны, их подхватывали разрозненные правые группы, которые в совокупности пользовались гораздо большей поддержкой населения, чем антисемитские партии Альвардта, Бёкеля и им подобных. Близкой ко многим из этих групп была немецкая протестантская церковь, крайне консервативная и националистическая по своим взглядам, также склонная к проявлениям антисемитизма. Однако католический антисемитизм также принял новые масштабы в 1920-х гг., взволнованный угрозой большевизма, который уже начал яростные атаки на христианство в Венгрии и России в конце войны. Справа и в центре политической сцены Германии находились большие группы электората, которые страстно желали возрождения немецкой национальной гордости и славы после 1918 г. В результате они в большей или меньшей степени были убеждены, что это должно было быть достигнуто победой над духом «еврейского» разложения, который якобы поставил Германию на колени в конце войны[399]. Чувства многих немцев были настолько притуплены этим потоком антисемитской риторики, что они не смогли увидеть ничего особенного в новом политическом движении, появившемся после окончания войны и поставившем антисемитизм в самый центр своих фанатических идей, — в нацистской партии.