Великая инфляция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великая инфляция

I

Даже самые убежденные реакционеры в конечном счете могли бы смириться с существованием республики, если бы она обеспечила разумный уровень экономической стабильности и приличный, гарантированный доход для своих граждан. Но с самого начала на ее пути возникли экономические трудности невиданных в истории Германии масштабов. Как только началась Первая мировая война, правительство рейха стало занимать деньги на ее ведение. С 1916 г. расходы стали намного превышать доходы, которые правительство могло получать по ссудам или из любых других источников. Вполне естественно, оно планировало возместить свои убытки за счет аннексии богатых промышленных районов на западе и востоке, за счет принуждения побежденных стран к выплате крупных репараций и за счет установления нового экономического порядка с доминированием Германии в покоренной Европе[257]. Но эти надежды разбились вдребезги. В итоге побежденной страной оказалась Германия, и ей пришлось расплачиваться по счетам. Это сделало ситуацию гораздо хуже, чем раньше. Правительство печатало деньги, не имея экономических ресурсов для обеспечения их платежеспособности. До войны доллар стоил немногим дороже 4 бумажных марок на рынке в Берлине. В декабре 1918 г. он стал стоить почти в два раза больше. Курс продолжал снижаться до примерно 12 марок за доллар в апреле 1919 г. и 47 марок к концу этого года[258].

Сменявшие друг друга правительства Веймарской республики попали в политическую ловушку, которую, по крайней мере отчасти, создали сами. Необходимость экспортировать государственные доходы в другие страны в качестве репарационных платежей означала дополнительный отток ресурсов в то время, когда по-прежнему необходимо было выплачивать военные долги, а немецкие экономические ресурсы и внутренний рынок крайне истощились. Многонаселенные промышленные районы Лотарингии и Силезии были отделены по условиям мирного договора. Промышленное производство в 1919 г. составляло только 42 % от уровня 1913 г., и страна производила менее половины зерна по сравнению с довоенными показателями. Требовались значительные расходы, чтобы перестроить экономическую систему для нужд мирного времени и обеспечить социальные гарантии бывшим солдатам, ищущим работу или неспособным ее найти по причине инвалидности, полученной на войне. Однако если какое-либо правительство пыталось ликвидировать этот разрыв, поднимая налоги, его враги из числа правых националистов сразу же выдвигали обвинения в повышении налогов для выплаты репараций, установленных союзниками. Вместо этого большинству правительств с политической точки зрения казалось более разумным говорить иностранным державам, что немецкие валютные проблемы можно было решить только за счет отмены репарационных платежей или, по крайней мере, их снижения до более приемлемого уровня. Энергия и агрессивность, с которыми разные немецкие правительства следовали этой опасной политике, были различны, и в период 1920–21 гг. падение марки по отношению к доллару удавалось несколько раз остановить. Тем не менее в ноябре 1921 г., чтобы купить доллар США, нужно было заплатить 263 марки, а в июле 1922 г. его стоимость практически снова удвоилась, составив 493 марки[259].

Инфляция такого уровня по-разному влияла на разных игроков в экономической игре. Возможность занимать деньги для приобретения товаров, оборудования, промышленных предприятий и т. д. и возвращать их, когда они стоили значительно меньше, помогала стимулировать восстановление промышленности после войны. В период до середины 1922 г. уровень экономического роста в Германии был высок, а уровень безработицы низок. Без такой практически полной занятости организовать всеобщую забастовку вроде той, которая позволила сорвать Капповский путч в марте 1920 г., было бы гораздо труднее. Реальные налоговые ставки также были достаточно низкими, чтобы стимулировать потребительский спрос. Немецкая экономика смогла перейти к функционированию в условиях мирного времени более эффективно, чем экономики некоторых европейских стран, где уровень инфляции был значительно ниже[260].

Однако это возрождение было построено на песке. Потому что, несмотря на некоторые временные остановки, инфляция оказалась непреодолимой. В августе 1922 г. доллар США стоил 1000 марок, в октябре — 3000, а в декабре — 7000. Процесс девальвации вырвался из-под контроля. Политические последствия были катастрофическими. Немецкое правительство больше не могло осуществлять необходимые репарационные платежи, поскольку они были определены в золоте, цена которого на международном рынке оказалась неподъемной. Более того, в конце 1922 г. оно серьезно сократило поставки угля во Францию, предусмотренные другой частью программы репараций. Поэтому в 1923 г. французские и бельгийские войска оккупировали основной промышленный регион Германии, Рур, чтобы захватить недостающий уголь и заставить немцев выполнять свои обязательства по договору Правительство в Берлине практически сразу объявило политику пассивного сопротивления и отказа от сотрудничества с французами, чтобы не дать оккупантам возможности присвоить себе плоды рурского промышленного производства. Эту борьбу прекратили только к концу сентября. Пассивное сопротивление сделало экономическую ситуацию еще хуже. Чтобы купить доллар в январе 1923 г., нужно было заплатить больше 17 000 марок, в апреле — 24 000, в июле — 353 000. Это была гиперинфляция чудовищных масштабов, а цена доллара в марках на конец года начала выражаться числами длиннее номеров в телефонном справочнике: 4 621 000 в августе; 98 860 000 в сентябре; 25 260 000 000 в октябре; 2 193 600 000 000 в ноябре; 4 200 000 000 000 в декабре[261]. Газеты вскоре начали публиковать для своих читателей списки больших чисел, названия которых в разных странах различались. Французы, как замечал один автор, называли триллионом миллион миллионов, тогда как «для нас триллион равняется миллиарду миллиардов (1 000 000 000 000 000 000), и нам остается только молиться Богу, чтобы эти или еще большие числа не вошли в повседневные денежные расчеты, просто из-за того, что это приведет к перенаселению психиатрических лечебниц»[262].

На своем пике гиперинфляция казалась ужасающей. Деньги практически полностью потеряли свое значение. Печатные машины не могли угнаться за необходимостью производить новые купюры с еще более астрономическими номиналами, а муниципальные власти начали печатать собственные чрезвычайные деньги, используя только одну сторону бумаги. Рабочие получали деньги в магазинных корзинах или тележках, таким огромным было число банкнот, соответствующих их зарплатам, после чего немедленно бежали в магазины, чтобы успеть купить продукты и товары до того, как постоянное падение ценности денег сделает их недоступными. Ученик школы Раймунд Претцель позже вспоминал, как в конце каждого месяца его отец, высокопоставленный чиновник, получал свою зарплату и бежал покупать проездной билет на поезд, чтобы иметь возможность добираться до работы в следующем месяце, отправлял чеки по регулярным расходам, отводил всю семью в парикмахерскую, а затем остаток отдавал жене, которая вместе с детьми шла на местный оптовый рынок и закупала горы непортящихся продуктов, которых должно было хватить до получения следующего мешка с деньгами. Остаток месяца в семье денег не было вообще. Письма приходилось отправлять, приклеивая на конверт последние банкноты, потому что почтовая служба не успевала печатать марки нужного номинала, чтобы поспеть за ростом цен. Немецкий корреспондент британской Daily Mail сообщал 29 июля 1923 г.: «В магазинах цены печатаются на машинке и меняются каждый час. Например, в 10 утра граммофон стоил 5 000 000 марок, а в 3 часа дня он стоил 12 000 000 марок. Одна газета Daily Mail вчера на улице стоила 35 000 марок, а сегодня она стоит 60 000 марок»[263].

Самым существенным и тревожным был рост цен на продукты. Женщина в кафе могла заказать чашку кофе за 5000 марок, а через час, когда она собиралась рассчитаться, ее могли попросить заплатить 8000. Килограмм ржаного хлеба, составлявшего основу ежедневной диеты немцев, стоил 163 марки 3 января 1923 г., в 10 раз больше в июле, 9 миллионов марок 1 октября, 78 миллиардов марок 5 ноября и 233 миллиарда марок две недели спустя 19 ноября[264]. При такой гиперинфляции более 90 % расходов средней семьи приходилось на еду[265]. Семьи с ограниченным доходом начинали продавать свое имущество, чтобы что-то есть. Магазины начали запасать продукты в ожидании скорого роста цен[266]. Не имея возможности позволить себе большинство предметов первой необходимости, толпы стали бунтовать и грабить продуктовые магазины… Начались перестрелки между бандами шахтеров, устремившихся в деревни, чтобы обирать поля, и крестьянами, старавшимися защитить свои урожаи и вместе с тем не желавшими продавать их за ничего не стоящие деньги. Крах марки сделал трудным, если не невозможным, импорт товаров из заграницы. Угроза голода, особенно в районе французской оккупации, где пассивное сопротивление блокировало транспортные сети, стала очень вероятной[267]. Плохое питание немедленно привело к росту числа смертей от туберкулеза[268].

Вполне типичным был опыт профессора Виктора Клемперера, в дневниках которого изложен личный взгляд на историю Германии того времени. Живя в основном впроголодь на средства, доставляемые преподавательской деятельностью, ветеран войны Клемперер был рад получить небольшие наградные в феврале 1920 г., но, сокрушался он, «что раньше было небольшим доходом, теперь превратилось просто в подачку»[269]. В следующие месяцы дневник Клемперера все больше заполнялся финансовыми расчетами по мере ускорения инфляции. Уже в марте 1920 г. он видел «фуражиров, маленьких людей с походными рюкзаками» в поезде, идущем из Мюнхена[270]. Со временем Клемперер оплачивал все более фантастические счета «с чувством унылой обреченности»[271]. В 1920 г. он наконец получил должность в Дрезденском технологическом университете. Но это не принесло финансовой стабильности. Каждый месяц он получал все более астрономические зарплаты, но при этом приходилось оплачивать дополнительные счета для покрытия инфляции с момента последнего расчета. И хотя он получил почти миллион марок в конце мая 1923 г., он все равно не мог оплатить счет за газ и заплатить налоги. Все, кого он знал, искали способы заработка, спекулируя на фондовой бирже. Даже Клемперер предпринял такую попытку, но его первый заработок в 130 000 марок бледнел по сравнению с успехами его коллеги, профессора Форстера, «одного из самых ярых антисемитов, тевтонских агитаторов и патриотов в университете», про которого говорили, что, играя на бирже, он зарабатывает полмиллиона марок в день[272].

Завсегдатай кафе, Клемперер заплатил 12 000 марок за кофе и пирожное 24 июля; 3 августа он заметил, что кофе с тремя пирожными обошлись ему в 104 000 марок[273]. В понедельник 28 августа Клемперер писал, что несколькими неделями раньше он приобрел десять билетов в кино, одно из самых больших удовольствий в его жизни, за 100 000 марок. «Сразу после этого цена поднялась неизмеримо, и практически сразу же наше место за 10 000 марок стало стоить 200 000. А вчера днем, — продолжает он, — я хотел купить новый комплект билетов. Средние ряды в партере уже стоили 300 000 марок», а это были вторые по дешевизне места в кинотеатре; в следующий четверг, три дня спустя, было объявлено дальнейшее повышение цен[274]. 9 октября он писал: «Наш визит в кино вчера стоил 104 миллиона включая проезд»[275]. Ситуация довела его, как и многих других, до грани отчаяния.

Германия жутким образом, шаг за шагом разрушается… Доллар стоит больше 800 миллионов, каждый следующий день он дорожает на 300 миллионов. Все это не просто можно прочитать в газетах, это оказывает непосредственное влияние на вашу жизнь. Сколько еще времени у нас будет что есть? Где нам опять придется затянуть ремни?[276]

Клемперер тратил все больше и больше времени на сумбурные записки о деньгах, 2 ноября он писал:

Вчера я стоял за деньгами в кассе университета все утро почти до 2 часов, а в конце не получил ни гроша, даже того, что оставалось с октябрьской зарплаты, потому что доллар за вчера вырос с 65 до 130 миллионов, так что сегодня мне придется платить за газ и остальное в два раза дороже, чем вчера. Что касается газа, это будет разница в 150 миллиардов[277].

В Дрездене начинались продовольственные бунты, писал он, некоторые из них были с антисемитской окраской, и Клемперер начал бояться, что его дом разнесут в лихорадочных поисках запасов. Работать было невозможно. «Денежные проблемы отбирают очень много времени и изнашивают нервы»[278].

Германия приближалась к краху. Предприятия и муниципалитеты больше не могли платить своим рабочим или финансировать коммунальное хозяйство. К 7 сентября шестьдесят из девяноста трамвайных линий перестали работать[279]. Совершенно очевидно, что так не могло продолжаться дольше. Страну удержали на краю пропасти с помощью комбинации изощренных политических решений и финансовых реформ. Начав свое долгое пребывание на посту министра иностранных дел в августе 1923 г., Густав Штреземан, первые несколько месяцев совмещавший эту должность с постом рейхсканцлера, начал политику «осуществления», провел переговоры с французами о выводе войск из Рура в сентябре в обмен на гарантии исполнения Германией своих обязательств по репарациям несмотря ни на что. В результате международное сообщество согласилось снова рассмотреть систему репараций, и в следующем году был обсужден и принят план, подготовленный комитетом под председательством американского финансового эксперта Чарлза Дауэса.

План Дауэса не подразумевал какую-либо возможность отмены платежей, но по крайней мере предлагал ряд мер, которые позволяли гарантировать, что их выплата будет практически осуществима, и действительно, следующие пять лет эти платежи производились без особых проблем[280]. Политика Штреземана не принесла ему одобрения правых националистов, которые отвергали любые соглашения с репарациями. Но масштабы гиперинфляции к тому времени убедили большинство людей, что это была единственная возможная политика, — представление, которое вряд ли могло возникнуть еще год назад[281]. На пост главы Имперского банка, или Рейхсбанка, правительство Штреземана назначило 22 декабря 1923 г. Яльмара Шахта, мудрого финансиста с крепкими политическими связями. 15 ноября уже была введена новая валюта, рентная марка, стоимость которой была связана с ценой золота[282]. Шахт ввел ряд мер для защиты рентной марки от спекуляции, и, когда новая валюта, переименованная вскоре в рейхсмарку, распространилась достаточно широко, она заменила старую и получила общее хождение[283]. С гиперинфляцией было покончено.

Другие страны тоже страдали от послевоенной инфляции, но ни одна из них не пережила такого кошмара, как Германия.

Во время гиперинфляции, масштабы которой в разных странах были различны, цены в Австрии повысились в 14 000 раз, в Венгрии — в 23 000 раз, в Польше — в 2 500 000 раз, а в России в 4 миллиарда раз, хотя эту цифру вряд ли можно сравнивать с показателями инфляции в других странах, поскольку большевики по большому счету вывели советскую экономику с мирового рынка. Но в Германии цены по сравнению с довоенными поднялись в триллионы раз — явление, вошедшее в анналы экономической истории как самая высокая гиперинфляция. Примечательно, что все эти государства сражались не на стороне победивших в войне. Каждая страна в конечном счете смогла стабилизировать свою валюту, но без привязок к другим. В 1920-е гг. не появилось жизнеспособной международной финансовой системы, которую можно было бы сравнить с набором институтов и соглашений, управлявших международными финансами после Второй мировой войны[284].

II

Последствия гиперинфляции имели очень важное значение. И тем не менее трудно оценить ее долговременное влияние на экономическое положение немцев. Раньше считалось, что экономическое благосостояние среднего класса было разрушено. Однако средний класс был очень разнообразной группой в экономическом и финансовом отношении. Все, кто вкладывал деньги в облигации военного займа и другие государственные ценные бумаги, потеряли их, однако те, кто занимал большую сумму для покупки дома или квартиры по ипотеке, в конечном счете получали собственность практически даром. Часто с такой ситуацией в той или иной степени сталкивался один и тот же человек. Тем не менее для тех, кто зависел от фиксированного дохода, результаты были катастрофическими. Кредиторы были ожесточены. Экономическое и социальное единство среднего класса было разрушено, потому что выигравшие и проигравшие оказались по разные стороны новых социальных границ. Результатом стало усиление фрагментации политических партий среднего класса во второй половине 1920-х, что сделало их беспомощными перед лицом демагогических атак крайне правых. И самое важное, что, когда начали проявляться дефляционные эффекты стабилизации, этот укол почувствовали все социальные группы. В народной памяти эффекты инфляции, гиперинфляции и стабилизации объединились в одну экономическую катастрофу, в которой практически все слои немецкого общества оказались проигравшими[285]. Виктор Клемперер был типичным участником этого процесса. Когда наступила стабилизация, «страх внезапного обесценивания денег, безумная гонка за покупками» закончились, но на их место пришла нищета, потому что при новой валюте у Клемперера не было практически ничего ценного и почти не было денег. По результатам своих размышлений он мрачно заключил: «…мои акции стоят едва ли 100 марок, наличными дома у меня примерно та же сумма, и это все — страховка жизни полностью потеряна. 150 бумажных миллионов составляют 0,015 пфеннига»[286].

Когда деньги обесценились, единственным достойным предметом собственности стали товары, и страну захлестнула гигантская волна преступности. Число обвинительных приговоров за воровство, равное 115 000 в 1913 г., взлетело до 365 000 в 1923 г. В 1923 г. за торговлю краденым было осуждено в семь раз больше преступников, чем в 1913 г. Даже в 1921 г. бедные были настолько бедными, что одна социал-демократическая газета писала, что из 100 человек, отправленных в берлинскую тюрьму Плётцензее, у 80 не было носков, у 60 не было ботинок, а у 50 не было даже рубашек[287]. Кражи в гамбургских доках, откуда рабочие по традиции тащили себе домой часть товаров, разгрузкой и выгрузкой которых занимались, достигли беспрецедентного уровня. Говорили, что рабочие отказывались грузить некоторые товары, мотивируя это тем, что они не могли их использовать сами. Профсоюзы сообщали, что многие рабочие ходили на пристань, только чтобы воровать, а тех, кто пытался их остановить, избивали. Самой ценной добычей считались кофе, мука, бекон и сахар. В результате рабочие все больше стимулировали натуральную оплату, когда падала ценность денежной зарплаты. Это явление приняло такой массовый характер, что в 1922–23 гг. некоторые иностранные транспортные компании стали разгружать товары в других местах[288]. Похожая экономика воровства и бартера начала вытеснять денежные транзакции в других областях и центрах.

Насилие или угроза насилия иногда были впечатляющими. Известны случаи, когда банды тяжеловооруженных молодых людей численностью до двухсот человек штурмовали склады в деревнях и выносили продукты. Однако, несмотря на эту атмосферу практически неконтролируемой преступности, количество приговоров за нанесение телесных повреждений упало с 113 000 в 1913 г. до каких-то 35 000 в 1923 г., примерно настолько же сократились показатели других видов преступности, не связанных напрямую с воровством. Казалось, практически все сконцентрировались на мелких кражах продуктов и товаров, чтобы обеспечить себе пропитание и остаться в живых. Сообщали о девушках, продававших себя за пачку масла. Горечь и возмущение от такой ситуации возрастали из-за ощущения, что некоторые люди зарабатывали на этом огромные деньги за счет незаконных сделок с валютой, контрабанды, спекуляции и торговли запрещенными товарами. Черный рынок и спекулянты стали объектами обвинения популистских демагогов еще до превращения прогрессирующей инфляции в гиперинфляцию. Теперь на них была направлена всеобщая ненависть. Бытовало мнение, что спекулянты пируют и гуляют ночи напролет, когда честным владельцам магазинов и ремесленникам приходится продавать домашнюю мебель, чтобы купить буханку хлеба. Многим казалось, что традиционные нравственные ценности девальвировались вместе с деньгами[289]. Сползание в хаос, экономический, социальный, политический и нравственный, казалось повсеместным[290].

Деньги, доход, финансовая стабильность, экономический порядок и предсказуемость были основой буржуазных ценностей и буржуазной жизни до войны. Теперь все это было уничтожено вместе с казавшейся незыблемой политической системой рейха. В веймарской культурной жизни стало заметно распространение цинизма, начиная от фильмов вроде «Доктор Мабузе, игрок» и заканчивая книгами вроде романа Томаса Манна «Признания авантюриста Феликса Круля» (написанного в 1922 г., но отложенного и завершенного только через тридцать с лишним лет). Инфляция стала не последней причиной, по которой в веймарской культуре стали популярны образы преступников, казнокрадов, игроков, аферистов, воров и мошенников всех мастей. Жизнь казалась игрой случайностей, выживание — вопросом случайного влияния непостижимых экономических сил. В такой атмосфере стали плодиться теории заговора. Игра, за карточным столом или на фондовой бирже, стала метафорой жизни. Цинизм, характеризовавший веймарскую культуру в середине 1920-х гг. и в конечном счете заставивший многих людей страстно желать возвращения идеализма, самопожертвования и патриотизма, стал результатом смуты гиперинфляции[291]. Гиперинфляция была травмой, которая сказывалась на поведении немцев всех классов еще долгое время спустя. В более консервативных кругах общества она укрепила представление о том, что все в мире перевернулось с ног на голову, сначала после поражения в войне, потом из-за революции, а теперь по экономическим причинам. Она уничтожила веру в нейтралитет закона как социального регулятора между должниками и кредиторами, богатыми и бедными и подорвала представления о справедливости и равенстве, которые должны были обеспечиваться законом. Она обесценила язык политики, и так изобиловавший преувеличениями после событий 1918–19 гг. Она придала новую силу ходячим образам зла, не только преступника и игрока, но и спекулянта и ведущего грязные финансовые делишки еврея[292].

III

Среди групп, которые многие считали победителями в экономических потрясениях начала 1920-х, были крупные промышленники и финансисты — это вызывало широкое негодование против «капиталистов» и «спекулянтов» во многих кругах немецкого общества. Однако немецкие бизнесмены не были так уверены в своих приобретениях. Многие из них с ностальгией вспоминали о временах рейха, когда государство, полиция и суды держали рабочее движение в узде, а бизнес мог оказывать свое влияние на правительство в ключевых вопросах экономики и социальной политики. Хоть эти розовые воспоминания и были в большой степени далеки от действительности, нельзя было отрицать тот факт, что до войны крупный бизнес занимал привилегированное положение, несмотря на редкие проблемы, вызванные вмешательством государства в экономику[293]. Скорость и масштабы немецкой индустриализации не только сделали страну ведущей экономической державой в континентальной Европе к 1914 г., они также привели к созданию бизнес-сектора, отличавшегося размерами предприятий и выдающимися управленцами и предпринимателями. Люди вроде производителя оружия Круппа, железных и стальных магнатов Штумма и Тиссена, судовладельца Баллина, боссов электрических компаний Ратенау и Сименса и многие другие были общеизвестными, богатыми, могущественными личностями с большим политическим влиянием.

Такие люди в разной степени противостояли идее профсоюзов и отвергали коллективный договор. Однако во время войны они смягчили свою антагонистическую позицию под влиянием растущего вмешательства государства в трудовые отношения, и 15 ноября 1918 г. бизнес и профсоюзы, представленные соответственно Гуго Стиннесом и Карлом Легином, подписали пакт, устанавливавший новую систему коллективного договора, включая утверждение восьмичасового рабочего дня. Обе стороны были заинтересованы в отражении угрозы стремительной социализации со стороны крайне левых, и соглашение сохраняло сложившуюся структуру крупного бизнеса, предоставляя профсоюзам равное представительство в национальной сети объединенных торговых комиссий. Как и другие представители истеблишмента эпохи Вильгельма, крупные предприниматели приняли республику, потому что она казалась самым подходящим способом избежать чего-то худшего[294].

В первые годы республики ситуация для бизнеса не казалась слишком плохой. Когда промышленники поняли, что инфляция будет продолжаться, многие из них приобрели значительное количество оборудования на взятые в кредит деньги, которые потеряли свою ценность к моменту возврата. Но это не значило, как утверждали некоторые, что они провоцировали инфляцию, так как увидели, что она дает им некоторые преимущества. Наоборот, многие находились в растерянности и не знали, что делать, особенно во время гиперинфляции 1923 г., а полученная в результате прибыль была далеко не такой огромной, как это часто считалось[295]. Более того, резкое снижение цен, ставшее неизбежным результатом денежной стабилизации, доставило серьезные проблемы промышленникам, которые во многих случаях вложились в большее число заводов, чем было нужно. Банкротства участились, гигантская промышленная и финансовая империя Гуго Стиннеса развалилась, а крупные компании искали спасения в многочисленных слияниях и картелях, самым известным из которых был United Vereinigte Stahlwerke, образованный в 1926 г. из нескольких предприятий тяжелой промышленности, атакже I.G. Farben, Немецкий траст красителей, сформировавшийся в тот же год из химических предприятий Agfa, BASF, Bayer, Griesheim, Hoechst и Weilerter Meer и ставший крупнейшей корпорацией в Европе и четвертой в мире после General Motors, United States Steel и Standard Oil[296].

Слияния и картели нужны были не только для обеспечения прочного положения на рынке, но и для сокращения расходов и повышения эффективности. Новые предприятия стали играть важнейшую роль, рационализовав производство в соответствии с принципами суперэффективной компании Ford Motor в США. «Фордизм», как его называли, предполагал автоматизацию и механизацию производства, где это было возможным, в интересах эффективности. Кроме того, компании стремились к реорганизации работы в соответствии с новейшим американским исследованием движений рабочего и затрачиваемого на них времени под названием «тейлоризм», о котором много дискутировали в Германии во второй половине 1920-х гг.[297] Модернизация производства в соответствии с этими принципами позволила добиться впечатляющих успехов в угольной промышленности в Руре, где до войны вручную добывалось 98 % угля, а после нее этот показатель упал до 13 % в 1929 г. Использование пневматических буров для выработки угля, механизированные конвейерные ленты для доставки его к месту загрузки, а также реорганизация рабочих процедур позволили повысить ежегодную добычу угля в среднем на одного шахтера с 255 т в 1925 г. до 386 т в 1932 г. Такое повышение эффективности дало возможность добывающим компаниям быстро сократить штат своих сотрудников с 545 000 в 1922 г. до 409 000 в 1925 г. и 353 000 в 1929 г. Схожие процессы рационализации и механизации происходили в других отраслях экономики, особенно в быстро развивающейся автомобильной индустрии[298]. Однако в других областях, таких как производство железа и стали, повышение эффективности достигалось не столько за счет механизации и модернизации, сколько за счет объединений и монополий. Несмотря на все обсуждения и споры по поводу «фордизма», «тейлоризма» и прочих инноваций, на конец 1920-х большая часть немецких промышленников имела очень традиционные взгляды на эти новые веяния[299]. Приспособление к новым экономическим условиям после стабилизации в любом случае означало сокращение расходов и рабочих мест. Ситуация усугублялась тем, что на рынок труда стало выходить довольно много людей, рожденных в довоенные годы, которые полностью заменили — даже превысив их число — убитых на войне или умерших в результате эпидемии гриппа, пронесшейся по миру сразу после нее. Перепись трудовых резервов 1925 г. показала, что доступной рабочей силы было на пять миллионов человек больше, чем в 1907 г., по следующей переписи 1931 г. таких людей стало больше еще на миллион с лишним. К концу 1925 г. из-за двойного влияния рационализации производства и роста численности работоспособного населения безработица достигла миллиона человек, в марте 1926 г. она превысила три миллиона[300]. В новых обстоятельствах бизнес перестал с готовностью идти на компромиссы с профсоюзами. Стабилизация означала, что работодатели больше не могли обеспечивать рост зарплат за счет повышения цен. Схема взаимодействия работодателей и профсоюзов, сложившаяся во время Первой мировой войны, утратила свою актуальность. Между предпринимателями и рабочими установились враждебные отношения, в которых свобода маневра для рабочих становилась все более ограниченной. Тем не менее в своих попытках сокращения расходов и повышения производительности работодатели продолжали сталкиваться с противодействием со стороны сильных профсоюзов, а также юридическими препятствиями, установленными государством. Система арбитражных судов, введенная в Веймарской республике, в трудовых спорах давала преимущество профсоюзам, по крайней мере так считали работодатели. Когда в 1928 г. в арбитражном суде был решен яростный спор о зарплате в железодобывающей и стальной отрасли в Руре, работодатели отказались увеличить размер ставок и на четыре недели заблокировали доступ более чем 200 000 работникам металлургии на заводы. Правительство рейха под руководством социал-демократов в Большой коалиции, сформированной раньше в этом году, не только поддержало рабочих, но и выплатило им государственные пособия. Предпринимателям начало казаться, что весь аппарат Веймарской республики работал против них[301].

С их точки зрения, дела стали еще хуже из-за финансовых обязательств, наложенных на них государством. Чтобы облегчить самые тяжелые последствия стабилизации для рабочих и не допустить разрушения системы социального обеспечения, которое почти произошло во время гиперинфляции, правительство ввело сложную поэтапную схему страхования по безработице в 1926–27 гг. Новые законы предназначались для того, чтобы смягчить последствия потери работы для почти 17 миллионов рабочих, и наиболее важные из них, принятые в 1927 г., требовали одинаковых взносов от работодателей и от рабочих, а также устанавливали размер государственного кризисного фонда, который должен был использоваться в случае, если количество безработных превысит определенное число. Поскольку, это число равнялось всего 800 000, было очевидно, что система вряд ли будет работать, если реальные цифры окажутся выше. На самом деле они превысили кризисный предел еще до того, как эта схема вступила в действие[302]. Неудивительно, что такая система соцобеспечения подразумевала растущее вмешательство государства в экономику, которое не нравилось бизнесу. Она создавала дополнительные расходы, заставляя работодателей тратить деньги ради обеспечения гарантий рабочих, и обременяла увеличивающимися налогами предприятия и богатых бизнесменов. Самыми враждебными из всех были тяжелые промышленники из Рура. Юридические ограничения рабочего времени не позволяли им во многих случаях использовать свои заводы круглосуточно. Считалось, что взносы по схеме страхования по безработице, утвержденные в 1927 г., калечат бизнес. В 1929 г. национальная организация промышленников выступила с заявлением, что страна больше не может выдерживать такое положение дел, и призвала к резкому снижению государственных расходов вместе с формальным окончанием прежней трудовой политики, которая позволила сохранить большой бизнес во время революции 1918 г. Утверждение о том, что причиной их проблем стала именно система соцобеспечения, а не состояние международной экономики, было, мягко говоря, преувеличением, однако новое враждебное отношение к профсоюзам и социал-демократам среди многих предпринимателей во второй половине 1920-х не оставляло сомнений[303].

Таким образом, большой бизнес к концу 1920-х уже лишился иллюзий относительно Веймарской республики. Влияние, которым он наслаждался до 1914 г. и еще больше во время войны и в послевоенные годы инфляции, теперь оказалось чрезвычайно ослабленным. Более того, его публичный статус, когда-то очень высокий, сильно понизился в результате финансовых и других скандалов, всплывших на поверхность во время инфляции. Люди, потерявшие свои сбережения из-за сомнительных вложений, искали, на кого свалить вину. Одним из козлов отпущения в 1924–25 гг. стал Юлиус Бармат, русско-еврейский предприниматель, который в сотрудничестве с высокопоставленными социал-демократами занимался импортом продовольствия сразу после войны, а затем использовал кредиты, полученные Прусским государственным банком и Управлением почт и телеграфа, для финансовых спекуляций во время инфляции. Когда к концу 1924 г. его фирма развалилась, оставив 10 миллионов рейхсмарок долгов, крайние правые воспользовались возможностью провести оскорбительную кампанию в прессе с обвинением высокопоставленных социал-демократов, таких как бывший канцлер Густав Бауэр, во взятках. Финансовые скандалы такого рода, как правило, использовались крайне правыми для обоснования своих утверждений о том, что еврейская коррупция оказывала непомерное влияние на веймарское государство и привела к банкротству многих простых немцев, принадлежащих к среднему классу[304].

Что мог сделать бизнес, чтобы исправить эту ситуацию? Его возможности политического маневра были ограничены. С первых дней республики бизнес стремился оградить промышленность от политического вмешательства и обеспечить себе политическое влияние или, по крайней мере, расположение со стороны политиков за счет финансовой поддержки «буржуазных» партий, в особенности националистов и Народной партии. Крупные концерны часто имели финансовое влияние на основные газеты через инвестиции, но это редко переходило в непосредственное политическое давление. Когда владелец часто вмешивался в редакторскую политику, как в случае с Альфредом Гугенбергом (чья медиаимперия быстро развивалась во время Веймарской республики), это, как правило, не имело отношения к интересам самого бизнеса. К началу 1930-х ведущие бизнесмены были так раздражены правым радикализмом Гугенберга, что начали задумываться о его исключении из Националистической партии. Бизнес был далек от того, чтобы выражать одно мнение по поводу затрагивавших его вопросов. Представители бизнеса не только расходились по политическим вопросам, как в случае с Гугенбергом, но и имели различные экономические интересы. Таким образом, если железодобывающие, сталелитейные и угольные компании в Руре яростно противостояли социальному веймарскому государству и веймарской системе коллективного договора, то компании вроде Siemens или I.G. Farben, гиганты более современных отраслей экономики, были вполне готовы к компромиссам. Некоторые конфликты интересов существовали и между отраслями, ориентированными на экспорт, которые относительно успешно функционировали в период стабилизации и сокращения издержек, и отраслями, производящими товары в основном для внутреннего рынка, к которым опять же относились железные и стальные магнаты Рура. Однако даже среди последних наблюдались серьезные расхождения во мнениях. Так, Крупп на самом деле был не согласен с жесткой позицией, принятой работодателями в локауте 1928 г. К концу 1920-х бизнес разделился по политическим взглядам и был задавлен ограничениями, установленными веймарским государством. Он потерял большую часть политического влияния, которое имел во время инфляции. Разочарование в республике, испытываемое наиболее влиятельными представителями бизнеса, вскоре переросло в открытую враждебность.