Дорога в хаос

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дорога в хаос

I

В ноябре 1918 г. большинство немцев полагали, что, поскольку война завершилась до того, как союзники вступили на немецкую землю, условия мирного соглашения будут относительно объективными. В предыдущие четыре года шли яростные дебаты по поводу размеров территорий, которые должна аннексировать Германия после победы. Даже официальные, определенные правительством цели войны предполагали присоединение к рейху значительных территорий в Западной и Восточной Европе и установление полной гегемонии Германии на континенте. А правые группы давления шли гораздо дальше[156]. Учитывая масштабы того, что немцы ожидали получить в случае победы, можно было ожидать, что они осознавали, что могли потерять при поражении. Однако никто не был готов к условиям мира, который Германию принудили принять в ноябре 1918 г. Все немецкие войска должны были отступить за восточный берег Рейна, немецкий флот передавался союзникам, как и огромное количество военного снаряжения, Брест-Литовский мирный договор аннулировался, а военно-морской флот Германии должен был сдаться союзникам вместе со всеми подводными лодками. Тем временем, чтобы обеспечить выполнение этих условий, союзники сохраняли экономическую блокаду Германии, ухудшая и без того ужасающее положение с поставками продовольствия. Блокада продолжалась до июля следующего года[157].

Эти условия практически везде в Германии воспринимались как несправедливое национальное унижение. Негодование еще более усилилось в результате действий, предпринятых для реализации этих условий, в первую очередь французами. Жесткость условий мирного договора смягчалась тем, что многие немцы отказывались верить, что их армия действительно была побеждена. Очень быстро в многочисленных слоях общества с центристскими и правыми политическими взглядами получил хождение судьбоносный миф, поддерживаемый и распространяемый самими высшими военными офицерами. Вспоминая музыкальную драму Рихарда Вагнера «Сумерки богов», многие люди стали считать, что армия была побеждена только потому, что, как и бесстрашный герой Вагнера Зигфрид, получила смертельный удар в спину от своих врагов внутри страны. Военные лидеры Германии, Гинденбург и Людендорф, вскоре после войны стали утверждать, что армия стала жертвой «тайной, спланированной демагогической кампании», которая обрекла все героические усилия военных на провал: «Один английский генерал верно заметил: немецкая армия получила удар в спину»[158]. Кайзер Вильгельм повторил эту фразу в своих мемуарах, написанных в 1920-х: «Тридцать лет армия была моей гордостью. Я жил ради нее, работал для нее, а теперь после четырех с половиной лет блестящей войны с беспримерными победами нож революционера поразил ее в спину, как раз в тот момент, когда до мира оставалось уже недалеко»[159]. Даже социал-демократы внесли свою лепту в поддержание этой легенды. Когда возвращающиеся войска входили в Берлин 10 декабря 1918 г., лидер партии Фридрих Эберт сказал им: «Враг вас не победил!»[160]

Поражение в войне привело к немедленному краху политической системы, созданной Бисмарком около полувека назад. Когда революция 1917 г. в России ускорила падение царского деспотизма, Вудро Вильсон и западные союзники начали выступать с заявлениями, что главной задачей войны было сохранение демократии в мире. Когда Людендорф и руководство рейха поняли, что война бесповоротно проиграна, они стали пропагандировать демократизацию политической системы имперской Германии, чтобы постараться выторговать более разумные и даже благоприятные условия мира у союзников. И Людендорф также рассчитывал, что в случае жестких для немцев условий мира бремя их принятия ляжет на демократических политиков Германии, а не на кайзера или военное руководство. Новое правительство было сформировано под руководством либерально настроенного принца Макса Баденского, однако оно оказалось неспособным контролировать флот, офицеры которого попытались выйти в море, чтобы сохранить свою честь, вступив в последний безнадежный бой с британскими кораблями. Неудивительно, что моряки подняли мятеж, в течение нескольких дней бунты распространились и на гражданское население, и кайзера со всеми принцами от короля Баварии до великого герцога Баденского принудили отречься от престола. Армия просто перестала существовать после заключения перемирия 11 ноября, и, как и рассчитывал Людендорф, демократическим партиям пришлось вести переговоры (если здесь уместно слово «переговоры») об условиях Версальского мирного договора[161].

По условиям этого мирного договора Германия потеряла десятую часть своего населения и 13 процентов территории, включая Эльзас и Лотарингию, переданные обратно Франции, после того как они почти полвека находились в составе Германии, а также приграничные территории Эйпена, Мальмеди и Морне. Саар был отсечен от Германии согласно мандату с обещанием, что люди потом смогут сами решить, хотят ли они, чтобы их земля входила в состав Франции. Совершенно очевидно, ожидалось, что именно так и произойдет, по крайней мере учитывая, что французы участвовали в составлении этого мандата. Чтобы гарантировать, что войска Германии не войдут в область Рейна, большую часть 1920-х гг. там размещались значительные силы британской, французской и американской армий. Северный Шлезвиг отошел Дании, а Мемель в 1920 г. — к Литве. Создание нового польского государства с отменой разделения XVIII века, когда Польша была поглощена Австрией, Пруссией и Россией, означало для Германии потерю Познани, большой части Западной Пруссии и Верхней Силезии. Данциг стал «свободным городом» под номинальным контролем новой Лиги Наций, предшественницы ООН, созданной после Второй мировой войны. Чтобы новая Польша получила выход к морю, был вырезан «коридор» земли, отделявший Восточную Пруссию от остальной Германии. Колонии у Германии были отобраны и распределены по мандатам Лиги Наций[162].

Таким же важным и таким же шокирующим был отказ победивших государств разрешить объединение Германии и немецкоговорящей части Австрии, что означало бы исполнение самых смелых мечтаний 1848 года. Когда входившие в состав Габсбургской империи страны в самом конце войны отделились, чтобы образовать национальные государства, такие как Венгрия, Чехословакия и Югославия, или чтобы присоединиться к новым или старым соседям, таким как Польша или Румыния, около шести миллионов немцев, оставшихся в Австрии на территории между Германией и Италией, по большей части считали, что самым лучшим вариантом будет присоединение к Германскому рейху. Практически никто не считал «обкусанную» Австрию политически или экономически жизнеспособной. Многие десятилетия подавляющее большинство ее населения считало себя главной этнической группой в многонациональной Габсбургской монархии, а те, кто, как Шёнерер, выступали за решение 1848 г. — отделение от остальных и присоединение к Германскому рейху, — считались помешанными маргиналами. А теперь Австрия вдруг оказалась отрезанной от своих внутренних районов, в особенности от Венгрии, от которой она раньше так сильно зависела экономически. Она с трудом содержала столицу Вену, население которой, раздувшееся из-за внезапно ставших ненужными бюрократов и военных чиновников Габсбургской империи, составляло больше трети всей численности нового государства. Что раньше казалось политической эксцентричностью, теперь начинало иметь смысл. Даже австрийские социалисты считали, что присоединение к более развитому Германскому рейху даст больше шансов на установление социализма, чем попытка пройти этот путь в одиночку[163].

Более того, американский президент Вудро Вильсон в своей знаменитой программе «Четырнадцать пунктов», которую он предлагал принять и другим союзникам, заявлял о том, что каждая нация должна иметь право самостоятельно определять свое будущее, без вмешательства со стороны других[164]. Но если это было сказано применительно к поляками, чехам и югославам, то это, конечно же, должно было быть применимо и к немцам? Оказалось, что не так. Союзники задались вопросом, а за что они, собственно, сражались, если Германский рейх выйдет из войны, имея на шесть миллионов населения больше и получив значительные дополнительные территории, включая один из самых больших городов Европы? Поэтому объединение Германии и Австрии запретили. Из всех условий мира, касавшихся раздела территорий, это казалось самым несправедливым. Защитники и критики позиции союзников могли обсуждать, насколько выгодны или невыгодны другие условия, и дискутировать по поводу их справедливости или по поводу референдумов, касавшихся территориальных вопросов, например в Верхней Силезии, однако по австрийскому вопросу никакого места для споров не было. Австрийцы желали объединения, немцы были готовы к этому объединению, принцип национального самоопределения требовал объединения. То, что союзники запретили объединение, оставалось постоянным источником раздражения для Германии и обрекло новую «немецко-австрийскую республику» на два десятилетия постоянных конфликтов и кризисов. И лишь немногие ее граждане когда-либо верили в легитимность существования этого государства[165].

Многие немцы понимали, что основанием для запрета на объединение Германии и Австрии, как и основанием многих других пунктов Версальского договора, союзники сделали статью 231, которая обязывала Германию принять на себя «единоличную вину» за развязывание войны в 1914 г. Другие статьи, такие же оскорбительные для немцев, требовали суда над кайзером за военные преступления. Немецкие войска действительно совершали много жестоких действий во время вторжения в Бельгию и северную Францию в 1914 г. Однако несколько дел, рассматривавшихся в Лейпциге в немецком суде, практически одинаково завершились ничем, поскольку немецкий суд не признавал законности большинства обвинений. Из 900 обвиняемых военных преступников, изначально отобранных для проведения суда, только семеро были признаны виновными, тогда как десять были оправданы, а для остальных процесс полностью так и не состоялся. В Германии укоренилось представление, что вся концепция военных преступлений и даже само понятие законов войны были сомнительным изобретением победителей, основанным на лживой пропаганде о воображаемых жестокостях. Все это во многом определило поведение немецких войск во время Второй мировой войны[166].

Подлинной целью статьи 231 тем не менее было обеспечение легитимности установленных союзниками финансовых репараций для Германии. Они должны были компенсировать, в первую очередь французам и бельгийцам, ущерб, причиненный за четыре с четвертью года немецкой оккупации. Франция и Бельгия получили торговые суда общим водоизмещением более 2 млн тонн, 5000 железнодорожных двигателей и 136 000 вагонов, 2,4 млн тонн угля и многое другое. Финансовые выплаты должны были производиться золотом в течение многих лет[167]. А на случай, если бы это не помешало Германии финансировать восстановление своей военной мощи, договор также устанавливал максимальную численность армии — 100 000 человек — и запрещал использование танков и тяжелой артиллерии. Шесть миллионов немецких винтовок, более 15 000 самолетов, свыше 130 000 пулеметов и огромное число другого военного снаряжения должно было быть уничтожено. Немецкие военные суда были демонтированы, Германии было запрещено строить новые большие суда и иметь какие-либо военно-воздушные силы. Таковы были условия мирного договора, поставленные перед немцами западными союзниками в 1918–19 гг.[168]

II

Большинство немцев встретило все это со скептической тревогой[169]. Чувство негодования и неверия, которое обрушилось на высшие и средние классы немецкого общества как взрывная волна, было практически всеобщим и оказало сильное влияние на многих сторонников умеренных социал-демократов из рабочего класса. Большинство немцев чувствовали, что международная мощь и престиж Германии после объединения в 1871 г. постоянно повышались, а теперь внезапно страна оказалась выброшенной из списка великих держав и покрыта незаслуженным позором. Версальские соглашения были осуждены как навязанный мир, продиктованный в одностороннем порядке без возможности переговоров. Энтузиазм относительно проведения войны, демонстрировавшийся огромным большинством немцев среднего класса в 1914 г., обернулся жгучим негодованием, вызванным условиями мира четыре года спустя.

В действительности мирное соглашение создало новые возможности для внешней политики Германии в Восточной и Центральной Европе, где на месте некогда могущественных империй Габсбургов и Романовых теперь находилось множество препирающихся друг с другом мелких и нестабильных государств, таких как Австрия, Чехословакия, Венгрия, Польша, Румыния и Югославия. Территориальные положения мирного договора были умеренными по сравнению с тем, чего потребовала бы Германия от остальной Европы в случае победы, что в общих чертах было четко отражено в программе, предложенной немецким канцлером Бетманом-Гольвегом в сентябре 1914 г., и что Брест-Литовский мирный договор, заключенный с проигравшими русскими весной 1918 г., ясно продемонстрировал на практике. В случае победы Германии союзники должны были бы выплачивать ей огромные репарации, без сомнения во много раз большие, чем те, которые Бисмарк потребовал от Франции после войны 1870–71 гг. Репарации, которые Германия в результате должна была выплачивать начиная с 1919 г., могли быть обеспечены ресурсами государства и не были чрезмерными, учитывая размеры разрушений, причиненных Бельгии и Франции оккупационными немецкими войсками. Во многих отношениях мирное соглашение 1918–19 гг. стало смелой попыткой примирить принципы и прагматические моменты в существенно изменившемся мире. В других обстоятельствах оно могло иметь шансы на успех. Но не в условиях 1919 года, когда практически любые условия мира отвергались немецкими националистами, которые считали, что их обманом лишили победы[170]. Продолжительная военная оккупация союзниками частей Западной Германии вместе с долиной Рейна с конца войны и почти до конца 1920-х также породила широко распространенное недовольство и усилила националистические настроения в затронутых областях. Один социал-демократ, родившийся в 1888 г. и раньше считавший себя пацифистом, позднее писал: «Я узнал, что такое приклад французской винтовки, и снова стал патриотом»[171]. Хотя на большой территории долины Рейна находились войска британцев и американцев, именно французы здесь и в Caape вызывали больше всего раздражения. Особенное возмущение было вызвано запретом на немецкие патриотические песни и праздники, поощрением сепаратистских движений в той местности и объявлением вне закона радикальных националистических групп. Один шахтер в Сааре утверждал, что новые французские владельцы государственных шахт выражали свою германофобию в жестоком обращении с рабочими[172]. Пассивное сопротивление, особенно среди патриотически настроенных мелких госслужащих, таких как железнодорожные чиновники, которые отказывались работать на новые французские власти, разжигало ненависть к политикам в Берлине, которые приняли такое положение дел, и вело к отрицанию немецкой демократии из-за ее абсолютной беспомощности в этой ситуации[173].

Но если мирное соглашение и возмутило большинство обычных немцев, это было ничто по сравнению с эффектом, который оно произвело на апологетов экстремального национализма, особенно на пангерманистов. Пангерманисты приветствовали начало войны в 1914 г. с безмерным энтузиазмом, граничащим с экстазом. Для людей вроде Генриха Класса это было исполнением мечты всей жизни. Казалось, что наконец события стали идти по их сценарию. Крайне амбициозные планы (аннексии территорий, гегемония в Европе), выдвинутые Пангерманским союзом до войны, теперь могли стать реальностью, когда правительство Бетмана-Гольвега определило набор военных задач, которые для него были очень близки по своему масштабу. Группы давления, например промышленники, и партии вроде консерваторов — все требовали массового присоединения новых территорий к Германскому рейху после победы[174]. Но победа не наступала, и сопротивление аннексионистским настроениям росло. В этих обстоятельствах Класс и пангерманисты начали осознавать, что им было необходимо предпринять еще одну серьезную попытку расширить свое влияние, чтобы снова получить возможность давления на правительство. Но пока они испытывали различные схемы сотрудничества с другими группами для достижения нужного результата, неожиданно их обошло новое движение, основанное Вольфгангом Каппом, бывшим госслужащим, землевладельцем и коллегой бизнес-магната и бывшего члена пангерманистов Альфреда Гугенберга. По мнению Каппа, никакое националистическое движение не могло добиться успеха без широкой поддержки масс, и в сентябре 1917 г. он основал Немецкую народную партию, программа которой строилась вокруг военных задач по захвату территорий, конституционных изменений в сторону авторитаризма и других пунктов платформы пангерманистов. Эта партия, поддерживаемая Классом, промышленниками, бывшим командующим флотом Альфредом фон Тирпицем и всеми группами, ратовавшими за аннексии, включая консерваторов, позиционировала себя как организацию, стоявшую выше партийно-политических дрязг, преданную исключительно немецкому народу и не чуждую какой-либо абстрактной идеологии. К популярной партии присоединились учителя, протестантские пасторы, военные офицеры и многие другие. В течение года Народная партия собрала под свои знамена не менее 1,25 млн человек[175].

Однако все было не совсем так, как казалось. Во-первых, показатели численности были завышены за счет множества двойных подсчетов лиц, зарегистрированных и как отдельные члены, и как участники входящих в состав организаций, поэтому реальная численность партии не превышала 445 000 человек в соответствии с внутренним меморандумом от сентября 1918 г. Кроме того, Класс и пангерманисты были быстро отодвинуты в сторону, поскольку руководство посчитало, что сотрудничество с ними может отпугнуть потенциальных сторонников с менее экстремальными политическими взглядами. Народная партия встретила огромное сопротивление со стороны либералов, а также была под большим подозрением у правительства, которое запрещало вступать в нее офицерам и солдатам и рекомендовало госслужащим никоим образом не помогать ей. Стремление партии призвать под свои знамена рабочий класс раздражало как социал-демократов, направивших яростный поток критики на ее вызывавшую рознь идеологию, так и раненных на войне солдат, присутствие которых (по приглашению) на собрании Народной партии в Берлине в январе 1918 г. закончилось обменом гневными репликами между ними и выступавшими, после чего ярые патриоты в аудитории выкинули приглашенных гостей из зала, и пришлось вызывать полицию, чтобы остановить драку.

Все это указывало на тот факт, что Народная партия в конечном счете была еще одной версией прежних ультранационалистических движений и находилась под еще большим влиянием видных представителей среднего класса. Она не сделала ничего нового, чтобы завоевать поддержку рабочего класса, в ней не было рабочих ораторов, и весь ее демагогический пафос был далек от народа. Она твердо держалась в рамках серьезной политики, избегала насилия и больше, чем кто-либо еще, продемонстрировала банкротство прежних пангерманских политических амбиций, которое еще раз подтвердилось, когда Пангерманский союз оказался не в состоянии выжить в новой политической ситуации в послевоенной Германии и позже исчез в числе прочих мелких политических сект.

III

Экстремальное националистическое мировоззрение преобразовала не сама война, а опыт поражения, революция и вооруженный конфликт в конце войны. Важную роль здесь играл миф о «фронтовом поколении» солдат 1914–18 гг., объединенных духом товарищества и самопожертвования, сплотившихся ради героической цели, стоящих выше всех политических, региональных, социальных и религиозных различий. Писатели вроде Эрнста Юнгера, чья книга «В стальных грозах» стала бестселлером, славили военного человека и способствовали быстрому распространению ностальгии по тому чувству единства, которым были охвачены все в военные годы[176]. Этот миф был особенно дорог людям, принадлежащим к среднему классу, для которых трудности и невзгоды, которые они делили с рабочими и крестьянами в окопах во время войны, давали материал для ностальгических литературных произведений в послевоенные годы[177]. Многие солдаты резко осудили революцию 1918 г. Войска, возвращавшиеся с фронта, иногда разоружали и арестовывали рабочие и солдатские советы в районах, через которые они проходили. Некоторые солдаты обращались к радикальному национализму, когда по возвращении революционеры выливали на них поток оскорблений вместо рукоплесканий, заставляли срывать погоны и отказываться от верности черно-бело-красному имперскому флагу. Один такой ветеран позднее вспоминал:

15 ноября 1918 г. я ехал из госпиталя в Бад-Наухайме в свой гарнизон в Бранденбург. Когда я со своим костылем ковылял к Потсдамскому вокзалу в Берлине, меня остановила группа людей в униформе и красных повязках на руках, которые потребовали, чтобы я отдал им свои погоны и ордена. В ответ я замахнулся на них своей палкой, но мое сопротивление было быстро подавлено. Меня повалили на землю, и только вмешательство сотрудников вокзала выручило меня в этой унизительной ситуации. С этого момента во мне всегда горела ненависть к этим ноябрьским преступникам. Как только я поправился, я присоединился к движению, стремившемуся подавить восстание[178].

Других солдат ждало «позорное» и «унизительное» возвращение домой в Германию, где идеи, за которые они сражались, оказались поруганными. «За это ли, — спрашивал один из них позднее, — молодые немецкие парни погибали в сотнях битв?»[179] Другой ветеран, потерявший ногу в бою и находившийся в военном госпитале 9 ноября 1918 г., говорил:

Я никогда не забуду эту сцену, когда товарищ без руки вошел в палату и бросился на кровать в слезах. Красная толпа, никогда не нюхавшая пороху, напала на него и сорвала ордена и медали. Мы кричали от ярости. И ради такой Германии мы проливали свою кровь, переносили все муки ада и сражались с врагами многие годы[180].

«Кто предал нас? — спрашивал другой и тут же отвечал: — Бандиты, которые хотели оставить от Германии руины, дьявольские чужеродцы»[181].

Таким настроениям были подвержены не все войска, а опыт поражения не превратил всех ветеранов в политическое пушечное мясо для правых экстремистов. Многие солдаты дезертировали в конце войны, столкнувшись с превосходящими силами союзных войск, и не имели никакого желания продолжать воевать[182]. Миллионы солдат из рабочего класса снова примкнули к социал-демократическим кругам или стали симпатизировать коммунистам[183]. Некоторые группы давления ветеранов твердо стояли на том, что никогда бы не пожелали для себя или кого-либо другого снова испытать то, что они испытали в 1914–18 гг. Тем не менее бывшие солдаты и их возмущение сыграли важную роль в сгущении атмосферы насилия и недовольства после войны, а шок от необходимости привыкать к условиям мирного времени многих из них подтолкнул к крайне правым. Те, кто уже придерживался консервативных или националистических взглядов в политике, в новом политическом контексте 1920-х пересмотрели свое отношение в пользу более радикальных взглядов. Точно так же появившаяся у левых готовность к применению насилия была обусловлена опытом войны, своим или чужим[184]. Чем больше времени проходило с окончания войны, тем больше миф о «фронтовом поколении» порождал уверенность в том, что ветераны, столь многим пожертвовавшие ради страны во время войны, заслуживали лучшего обращения, чем теперь. И это убеждение разделяли многие из самих ветеранов[185].

Самая влиятельная ветеранская организация полностью разделяла эти чувства и решительно выступала за реанимацию старой имперской системы, под знаменами которой сражались ее участники. Известная как «Стальной шлем, союз фронтовиков», она была основана 13 ноября 1918 г. Францем Зельдте, владельцем небольшого лимонадного завода в Магдебурге. Родившийся в 1882 г., Зельдте был активным членом студенческих дуэльных обществ, позже он воевал на западном фронте, где получил медаль за храбрость. На одном из ранних собраний, когда люди в аудитории поставили под сомнение его приверженность националистической идее, Зельдте демонстративно помахал перед ними культей левой руки, которую потерял в битве на Сомме. Инстинктивно осторожный и консервативный, он предпочитал ставить акцент на том, что основной функцией «Стального шлема» была финансовая поддержка старых солдат, переживающих трудные времена. Он быстро попал под влияние более сильных личностей, особенно тех, чьи принципы были более твердыми, чем его собственные. Одной из таких личностей был его товарищ, руководитель «Стального шлема» Теодор Дюстерберг, еще один бывший офицер, сражавшийся на западном фронте до перевода на штабную работу, заключавшуюся, в частности, в поддержании контактов с союзными странами, Турцией и Венгрией. Дюстерберг родился в 1875 г., получил образование в военной кадетской школе и был прусским офицером классического образца, одержимым дисциплиной и порядком, негибким и несгибаемым в своих политических убеждениях и, как Зельдте, полностью неспособным принять мир без кайзера. Поэтому они оба считали, что «Стальной шлем» должен быть «выше политики». Но на практике это означало, что они хотели прекратить партийное разделение и восстановить патриотический дух 1914 г. В Берлинском манифесте организации от 1927 г. заявлялось: «„Стальной шлем“ объявляет войну мягкотелости и трусости, которые ослабляют и разрушают представление о чести немецкого народа, отрицая право на защиту и волю защищаться». В манифесте денонсировался Версальский мирный договор, выдвигалось требование восстановить черно-бело-красный национальный флаг бисмаркского рейха, а экономические проблемы Германии приписывались «недостатку жизненного пространства и территорий, на которых можно работать». Для реализации этой программы требовалось сильное руководство. Дух товарищества, рожденный в войне, должен был стать основой для национального единства, которое позволило бы преодолеть существующие партийные разногласия. В середине 1920-х стальные шлемы с гордостью заявляли, что их численность достигает 300 000 человек. На улицах во время своих маршей и съездов члены организации являли собой грозную и явно милитаристскую силу. В 1927 г., действительно, не меньше 132 000 человек в военной форме приняли участие в берлинском марше с целью продемонстрировать свою лояльность старому порядку[186].

Для большинства немцев, как и для стальных шлемов, травма Первой мировой войны и особенно шок от неожиданного поражения оказались неизлечимы. Когда немцы говорили о «мирном времени» после 1918 г., подразумевался не тот период, в котором они фактически жили, а период до начала Великой войны. Германии не удалось осуществить переход от войны к миру после 1918 г. Вместо этого она осталась в состоянии войны с самой собой и с остальным миром, так как, пережив шок от Версальского мирного договора, политические организации самого разного толка были полны мрачной решимости отменить его основные положения, восстановить потерянные территории, перестать выплачивать репарации и снова возродить Германию в роли государства, доминирующего в Центральной Европе[187]. До 1914 г. в немецком обществе и культуре были широко распространены милитаристические модели поведения, однако после войны они стали повсеместными. Язык политики был наполнен военными метафорами, любая другая партия была врагом, подлежащим уничтожению, а борьба, террор и насилие стали широко применяться в качестве легитимных средств в политической борьбе. Повсюду были униформы. Переиначивая известное изречение военного теоретика начала XIX века Карла фон Клаузевица, политика стала войной, осуществляемой другими средствами[188].

Первая мировая война узаконила применение силы даже в большей степени, чем объединительные войны Бисмарка в 1864–70 гг. До войны немцы, даже имея противоположные политические убеждения, могли обсуждать их без обращения к силе[189]. Однако после 1918 г. все стало совершенно по-другому. Изменение климата уже можно было наблюдать на парламентских заседаниях. Они оставались относительно благопристойными во время империи, однако после 1918 г. слишком часто оборачивались перебранкой, каждая сторона демонстрировала открытое презрение к другой, а председатель не мог поддерживать порядок. Тем не менее ситуация была гораздо хуже на улицах, где противоборствующие стороны организовали вооруженные отряды головорезов, драки стали обыденным явлением, избиения и убийства тоже не были редкостью. Среди осуществлявших такие акты насилия были не только бывшие солдаты, но и подростки, и молодежь до тридцати лет — люди, которые были слишком молоды, чтобы самим участвовать в войне, и для которых насилие стало способом подтвердить свое право голоса перед лицом мифа о старом поколении фронтовых солдат[190]. Типичным был опыт молодого Раймунда Претцеля, сына обеспеченного крупного госслужащего. Годы спустя Претцель вспоминал, что между 1914 и 1918 годом они со своими школьными друзьями постоянно играли в военные игры, с жадным интересом следили за репортажами с полей сражений и вместе со всем своим поколением «воспринимали войну как великую, захватывающую и увлекательную игру между странами, которая доставляла гораздо больше удовольствия и морального удовлетворения, чем что-либо, что можно было предложить в мирное время, и это, — добавлял он в 1930-х гг., — стало фундаментом нацизма»[191]. Война, военные конфликты, насилие и смерть для них часто были лишь абстрактными понятиями, которые пропаганда представляла как героические, необходимые и патриотические деяния[192].

В скором времени политические партии стали сотрудничать с вооруженными отрядами в униформе, военизированными группами, которые были нужны, чтобы обеспечивать порядок на собраниях, производить впечатление на публику во время военизированных маршей по улицам, а также запугивать, избивать и при случае убивать членов групп, относящихся к другим политическим партиям. Отношения между политиками и отрядами часто были очень напряженными, и последние всегда сохраняли относительную автономность, однако, как правило, их политическая ориентация была вполне очевидна. «Стальной шлем», представлявший собой якобы исключительно ассоциацию ветеранов, не оставлял сомнений относительно своих полувоенных функций, когда его участники проходили парадом по улицам или участвовали в потасовках с противоборствующими группами. Связи «Стального шлема» с крайне правыми стали намного теснее с середины 1920-х, когда руководители организации заняли более радикальную позицию, запретили членство для евреев, несмотря на то что изначально предполагалось, что организация будет открытой для всех бывших солдат, и среди них было достаточно еврейских ветеранов, нуждавшихся в поддержке так же, как и остальные. Кроме того, националисты основали собственные «бойцовые лиги», которые они могли с меньшими усилиями склонить на свою сторону, чем запутавшихся и разобщенных стальных шлемов. В 1924 г. социал-демократы сыграли основную роль в учреждении государственного черно-красно-желтого флага. Они выразили свою лояльность республике, включив в свою эмблему цвета ее флага, хотя поддерживали и гораздо более противоречивую концепцию рейха. А коммунисты учредили Союз бойцов красного фронта, причем сам термин «красный фронт» стал красноречивым включением военной метафоры в политическую борьбу[193]. На крайне правом краю находились другие, не столь крупные «боевые союзы», сливавшиеся с незаконными, заговорщическими группами, такими как Организация Эшериха, тесно связанная со «Стальным шлемом», и Организация «Консул», которая принадлежала к мрачному миру политических убийств и ликвидаций. Отряды людей в униформах, марширующих по улицам и вступающих в жестокие схватки между собой, стали обычным явлением в Веймарской республике, дополняя атмосферу насилия и агрессии в политической жизни[194].

Немецкая революция 1918–19 гг. не разрешила противоречий, бурливших в стране на последнем этапе войны. Немногие были полностью удовлетворены результатами революции. На крайне левом фланге революционеры под руководством Карла Либкнехта и Розы Люксембург усматривали в событиях ноября 1918 г. возможность создания социалистического государства с правительством рабочих и солдатских советов, которые быстро возникали по всей стране, после того как развалилась старая имперская система. Имея перед глазами модель ленинской большевистской революции в России, они активно разрабатывали планы второй революции для завершения своей работы. В свою очередь основная часть социал-демократов боялась, что революционеры могут установить что-то вроде «красного террора», который свирепствовал в то время в России. Опасаясь за свои жизни и осознавая необходимость не допустить сползания страны в полную анархию, они санкционировали формирование хорошо вооруженных военизированных отрядов, состоявших из ветеранов и молодежи и известных под названием добровольческих корпусов (Freikorps), которые должны были подавить любые дальнейшие революционные восстания.

В первые месяцы 1919 г., когда крайне левые подняли плохо организованное восстание в Берлине, добровольческие корпуса, подстрекаемые большинством социал-демократов, отреагировали с беспрецедентной жестокостью. Либкнехт и Люксембург были убиты, революционеры погибли или были казнены в нескольких немецких городах, где они захватили управление или, казалось, представляли угрозу. Эти события породили неизгладимую боль и ненависть на левом фланге политического фронта, которые только усилились в результате другого масштабного проявления политического насилия весной 1920 г. Красная армия рабочих, изначально созданная левыми социал-демократами и коммунистами для защиты гражданских свобод в промышленной области Рур после попытки правого переворота в Берлине, стала выдвигать более радикальные политические требования. После того как попытка переворота была подавлена в ходе всеобщей забастовки, Красная армия была разбита частями добровольческих корпусов, поддержанными большинством социал-демократов и регулярной армией, что в результате вылилось в региональную гражданскую войну. Более тысячи солдат Красной армии были жестоко убиты, большинство из них были заключенными, «застреленными при попытке к бегству»[195].

Эти события обрекли любые попытки сотрудничества между социал-демократами и коммунистами на неудачу с самого начала. Взаимный страх, взаимные обвинения и ненависть между двумя партиями намного перевешивали любые возможные преимущества, которые могло бы обеспечить объединение усилий. Наследие революции 1918 г. было не менее зловещим и для правых. Крайняя жестокость по отношению к левым если не поощрялась, то была узаконена умеренными социал-демократами, но это никоим образом не исключало того, что мишенью могли стать и они сами, поскольку добровольческие бригады теперь принялись за их руководителей. Многие лидеры добровольческих бригад в прошлом были армейскими офицерами, чья вера в «удар в спину» была непоколебима. Глубина ненависти добровольческих бригад к революции и ее сторонникам была практически безграничной. Язык их пропаганды, мемуаров, художественных описаний военных действий, в которых они принимали участие, был пропитан яростной агрессией и стремлением к мести, которое часто граничило с патологией. Они считали «красных» массой нелюдей, вроде стаи крыс, ядовитым наводнением, захлестнувшим Германию, которое требовало крайне жестоких мер для удержания ситуации под контролем[196].

Их чувства в той или иной мере разделяли многие офицеры регулярной армии, а также подавляющее большинство правых политиков. Огромные массы молодых студентов и других, не участвовавших в войне, теперь объединялись под их знаменем. Для этих людей социалисты и демократы любого толка были не лучше предателей — «ноябрьские преступники» или «ноябрьские предатели», как их начали вскоре называть, люди, которые сначала ударили армии в спину, а потом в ноябре 1918 г. совершили повторное преступление, свергнув кайзера и подписав перемирие. Действительно, для некоторых политиков-демократов подписание Версальского мирного договора было равнозначно подписанию своего смертного приговора, поскольку добровольческие корпуса сформировали тайные отряды ликвидации для поиска и уничтожения тех, кого они считали предателями нации, включая демократа Вальтера Ратенау, лидера социалистов Гуго Гаазе и выдающегося депутата центристской партии Маттиаса Эрцбергера[197]. Политическое насилие достигло новых высот в 1923 г., в год, отмеченный не только кровавым подавлением неудачного коммунистического восстания в Гамбурге, но и боями с применением огнестрельного оружия между противоборствующими политическими группировками в Мюнхене и вооруженными столкновениями с участием поддерживаемых французами сепаратистов в долине Рейна. В начале 1920-х гг. придерживавшиеся крайне левых взглядов Карл Платнер и Макс Хольц провели кампании вооруженного грабежа и «экспроприации», которые завершились только после того, как они были арестованы и приговорены к длительным срокам тюремного заключения[198].

Именно в этой атмосфере национального страдания, политического экстремизма, жестоких конфликтов и революционных потрясений родился нацизм. Большинство элементов, вошедших в его эклектичную идеологию, уже существовали в Германии до 1914 г. и стали еще более знакомыми публике во время войны. Драматическое сползание Германии в политический хаос в конце 1918 г. — хаос, продолжавшийся несколько лет после войны, — стало стимулом для конвертации экстремальных идей в реальное насилие. К крепкой смеси ненависти, страха и амбиций, отравившей небольшое число пангерманских экстремистов, неожиданно добавился ключевой дополнительный элемент: готовность и решимость использовать физическую силу. Национальное унижение, крах империи Бисмарка, триумф социал-демократии, угроза коммунизма — все это, казалось, оправдывало в глазах некоторых людей убийства и использование силы для реализации мер, которые начиная с конца прошлого века пангерманисты, антисемиты, евгеники и ультранационалисты предлагали как средство возрождения немецкой нации.

Однако такие идеи все еще оставались уделом меньшинства даже после 1918 г., а физическую силу для их реализации применяло лишь небольшое число экстремистов-маргиналов. Немецкое общество и политика разделились на полярно противоположные группы после краха 1918–19 гг., однако для них не было характерно общее стремление к экстремальному национализму. Очень важно, что центральную часть политического диапазона все еще занимали люди и партии, стремившиеся создать стабильную, действенную парламентскую демократию, провести социальные реформы, утвердить культурную свободу и равные экономические возможности для всех. Крах империи Вильгельма стал их шансом, за который они с готовностью ухватились. Перед тем как ультранационализм смог пробиться в политический мейнстрим, ему предстояло сломать барьеры, установленные первой демократией в Германии, Веймарской республикой.