Голоса Аджимушкая
Голоса Аджимушкая
"Весь вечер 25.6 читал вслух Пушкина А. С. Я бы еще читал, но в горле пересохло, а вода ограничена", — я ждала ее, эту фразу о Пушкине. Где-то, в записках, в обрывках дневников, в письмах, она должна была появиться, написанная тогда, обладающая неоспоримостью документа, а не вставленная потом, пусть даже в самые достоверные мемуары.
Сейчас, после присвоения Керчи за ее мужество звания города-героя, мало кому приходится объяснять, что значит Аджимушкай. Сейчас каждому ясно, какую нравственную ценность имеют и эти слова о Пушкине, нацарапанные в промозглой тьме каменоломен голодным, умирающим от жажды человеком…
Умирал от жажды лейтенант Александр Клабуков совсем не в переносном смысле. И умер через несколько недель от истощения ли, от ран ли, мы не знаем. Знаем только, что умер человеком. А это было труднее всего…
Я видела Аджимушкай первый раз летом 1966 года. Он был уже прибран, смягчен, приглушен хотя бы тем, что останки, вернее, сухие кости тысяч людей собрали и замуровали в огромных бетонных саркофагах тут же в каменоломнях. Но не все собрали: в углах, в отсеках, в ответвлениях подземных коридоров еще аккуратно лежало, белело то, что когда-то было человеком, а теперь рассыпалось на позвонки и фаланги. И было невозможно представить, что то же не так давно смеялось, пело, откусывало от круглой, натертой чесноком горбушки, читало Пушкина или кого попроще на дневном свету в двух шагах от ведра с ключевой, пронизанной солнцем водой…
Что-то стоящее вне обычного человеческого понимания заключено в упорстве этих людей, сопротивлявшихся под землей, в тылу врага 170 дней — с мая по октябрь 1942 года. Не девять ли кругов ада им пришлось пройти, прежде чем умереть людьми или остаться в живых — тоже людьми? Сейчас эти круги лежат перед нами с расчищенными завалами, с четко обозначенными ходами и выходами, с огороженными, безопасными, уже почти музейными пропастями. И что-то кощунственное чудится в том, что мы, здоровые, загорелые, идем, рассматриваем…
Темнота, бугристые глыбы известняка с боков, наверху, под ногами. Осторожное, нащупывающее шарканье и мотающийся по стенам свет "летучих мышей".
— Вот здесь, — говорит Андрей Пирогов, один из тех, кто прошел все девять кругов и остался жив, — вот здесь они завалили спасавшихся от газов. Вот этими тоннами прямо на детей…
Он останавливается у серых, угловатых, еще не обточенных временем камней, держит руку на пористом, холодном.
— Они компрессорами гнали газ в щели, навстречу ползущим наружу. Видите, уже тогда были техничны…
Стоит прислушаться, хотя, кроме нашего дыхания, в штольнях никакого звука нет. Что чудится ему? Голос полковника Ягунова? Приказ комиссара Парахина? Нечеловеческие крики женщин и детей, которых гнала в глубь подземелий ядовитая струя?
Не знаю, что чудилось, что слышалось старому уже человеку, знавшему: может быть, в последний раз вот так спускается он под землю. Мне же сейчас, когда я пишу, слышатся голоса дневников, писем, документов, написанных тогда, не прошедших редакции временем. Тогда записывалось бесхитростно, а сегодня звучит величественно, хотя сказано самыми простыми словами. И эти слова роятся у меня над плечом, будто множество людей наклонилось, диктуя каждый свое:
"Жертвы, жертвы. Смерть так близка, а умирать все-таки неохота именно в этой живой могиле. Ровно в 11 часов ночи прекратили пускать газ. Теперь можно дать гарантию, что в живых осталось не более 10 процентов".
"Мир земной, Родина! Мы не забудем зверств людоедов. Живы будем — отомстим за жизнь удушенных газами. Требуется вода, чтобы смочить марлю и через волглую дышать. Но воды нет ни одной капли. Несколько человек вытащили ближе к выходу, но тут порой еще больше газов. Колю потерял, не знаю, где Володя, в госпитале не нашел, хотя бы в последний раз взглянуть на них".
"Всем! Всем! Всем! Всем народам Советского Союза! Мы, защитники обороны Керчи, задыхаемся от газа, умираем, но в плен не сдаемся!"
Федор Иванович Казначеев, бывший радист, передавший в эфир эти последние слова, тоже идет с нами, тоже часто останавливается, как Пирогов, прикладывает ладонь к стенам, будто не может поверить в собственное прошлое. Мы идем мимо бывшего штаба, и Андрей Пирогов виском прислоняется к стене — что он?
— Вот здесь, — говорит Пирогов, — Чабаненко нашли, Степана Титовича, и ту записку.
Я знаю текст записки, вложенной в партбилет Степана Титовича: "К большевикам и ко всем народам СССР. Я не большой важности человек. Я только коммунист-большевик и гражданин СССР. И если я умер, так пусть помнят и никогда не забывают дети, братья, сестры и родные, что эта смерть была борьбой за коммунизм, за дело рабочих и крестьян. Война жестока и еще не кончилась. А все-таки мы победим!"
Это только говорится так: Степан Титович, полным титулом. Было же Чабаненко 28 лет. У него было твердое крестьянское лицо, а глаза, мне кажется, зеленые. Скрытая улыбка очень сильного человека проглядывала в этих глазах даже в самые тяжелые минуты. И, может быть, глядя именно на него, безвестный автор запишет в аджимушкайской тетради: "Вот, черт побери, большевики и под землей поют, не унывают".
…А потом уже, наверное, не пели. Потом пошли такие записи: "Пробивали далеко в глубь камня дырочку и с силой втягивали в себя воздух, а вместе с воздухом попадали мелкие капли воды. Более здоровые сосут влажные камни и приспособились так, что каждые два-три часа насасывают почти полную флягу. Значит, 10 раненых могут получить в сутки 100 г воды. А это большое дело".
Вместе с нами из конца в конец по каменоломням идет очень пожилой человек. В соломенной шляпе, с опущенными от старости и горя плечами, он всем видом своим являет крестьянина из тех, что еще пахали на волах, а сеяли, разбрасывая зерно из лукошка. Он идет, чаще других наклоняясь к белым холмикам костей по дальним отсекам. У него в Аджимушкае остался сын, младший лейтенант Владимир Костенко.
Он умер вот здесь, в госпитале. Голос его до нас не дошел: ни предсмертного письма, ни записки. Но о нем рассказывает в дневнике безымянный друг. О нем и о женщине, которую он любил. "Ранение их разлучило, поэтому первый вопрос о Шуре. Я ответил, что Шура здесь, в катакомбах. В госпитале лежало более 100 человек. С питанием у них пока неплохо. Правда, воды маловато. Между прочим, Володя не знает, чего стоила им вода".
Вслушиваясь в голоса Аджимушкая, я все больше думаю: наверное, фашистам не столь важно было уничтожить подземный гарнизон физически, сколько сломить его дух. Оккупантов не могли не мучить сомнения в безусловности своей победы, пока писались такие строки:
«Тов. Поважный приобрел себе дочку Светланочку. Светланочка осталась без родителей. Девочка не по летам очень умная. Понимает с полуслова. Ей дали сухарик, она спрашивает: "Дядя, это на сегодня или вообще?" Комполка Поважный, если выйдет из катакомб, сохранит ей жизнь, счастливец».
"Пейчева освобожу от наряда на несколько дней и заставлю, как художника сделать хотя бы несколько зарисовок нашей жизни, службы, быта".
"Для меня этот день был большим праздником. В характеристиках товарищи заверили партию, что я честен, добросовестно отношусь к делу, волевой. Я таким был и останусь до последнего дыхания".
Человечество сберегло для потомков имена Ореста и Пилада; человечеству повезло: великий трагик Еврипид обессмертил имена этих древних греков. Подвиг старшего лейтенанта Клабукова А. И., который написал: "Весь вечер читал вслух Пушкина", был не меньше подвига предприимчивых друзей, отправившихся к берегам Таврии и в злую минуту готовых умереть друг за друга…
Да нет, он был неизмеримо больше: Клабуков вместе с товарищами умирал за идею и в отличие от древних надеялся не на богов, а на собственное мужество и мужество товарищей.