Дед Оленчук
Дед Оленчук
С детства знала я эту землю, хоть никогда до сих пор не видела ее: плоскую, изъеденную солью, ненадежную сушу Сивашей. Впрочем, такой я ее и сейчас не увидела: она ушла в прошлое, осталась только у края лиманов да еще в названии совхозов: "Штурм Перекопа", "Герои Сиваша". А сама стала до неправдоподобия другая, вся в могучей, рыжей и поваленной дождями гриве риса, от которого ждали чуть ли не мирового рекорда: что-то около шестидесяти центнеров с гектара. И все-таки не рис, его огромные горы на току, его граненое зерно — все-таки не это было самым неправдоподобным для той сивашской земли, какая оставалась с нами от уроков истории. Самым диковинным мне представились тридцать комбайнов, работающих одновременно и почти рядом на ее плоском, пыльном просторе. Во всяком случае, взобравшись в кабину одного, можно было увидеть остальные, медленно наступающие на рисовые чеки…
А с теми Сивашами девятнадцатого года соединялось, прежде всего, приглушенное позвякивание уздечек, скрип мажар, легкое, живое всхрапывание коней по брюхо, как в воде, стоявших в густом осеннем тумане Гнилого моря. С теми Сивашами для меня соединялись два имени: Фрунзе — дальнее, громкое, и другое — Оленчук, тоже достаточно отдаленное от меня, но все же и свое, крымское. Если бы меня, малолетнюю, спросили: может ли в принципе так случиться, что я встречусь с Оленчуком или хотя бы с той землей, на которой он вошел в историю, я, очевидно, ответила бы отрицательно. Плоскости жизни моей обыденной и той, о которой писали в учебниках, для меня не пересекались.
С тридцатых годов я помню: Перекоп, Сиваш, дед Оленчук. Хотя каким он был дедом в девятнадцатом, если в сорок первом ему шел всего шестидесятый? Крепкий тридцатидевятилетний мужик, которому чудом удалось избежать мобилизации во врангелевскую армию, и который больше всего боялся, чтоб не пропали его кони. У него была большая семья и кое-какой достаток, то есть хлеба не позычали, держались на своем от урожая к урожаю. Какой должна быть та хорошая жизнь, обещанная хлопцами из армии Фрунзе, он как следует не представлял, наверное. Но ведь и никто ее не представлял в нынешних подробностях. Однако было ясно о ней: панов не станет.
Дожидаясь этого, Оленчук предпочитал понапрасну из дому не выходить: сегодня на северном берегу Сиваша, в Строгановке, красные, а завтра, глядишь, опять барон ворвется, по шерсти не погладит. Но в один прекрасный вечер Оленчук, сам того не ожидая, оказался в гуще событий и потом рассказывал в своих тоже уже давних, предвоенных воспоминаниях, как увидел: по деревенской, в замерзших колеях, улице идут двое, красноармеец и дежурный из ревкома, свой сельский. Только что Оленчук успел подумать: к кому? — слышит:
— Оленчук, в штаб вас там требуют.
Зачем его могут требовать в штаб, Оленчук не представлял. Наверное, опять отрядят с обозом, фураж доставлять или еще что. Оказалось, дело сложнее, надо армии показать брод через Сиваш.
Спрашивал о Сиваше сам Фрунзе. Вопросы были обычные: сухой сейчас Сиваш или мокрый? Можно ли обойти те участки его, которые никогда не высыхают, сколько верст надо идти вброд, как называются селения на том берегу?
Потом и Оленчук спросил:
— А почему я вести должен? Почему не другой? Семь душ у меня семья. Убьют, что с ними будет?
— Но вы лучше других, как говорят, знаете Сиваш, потому что занимались соляным промыслом…
— То верно…
А дома уже полно соседей, и все наперебой о том же, от чего у него самого сердце скребет:
— А як Врангель осилит, что тогда будет?
— Я уже слово дал самому товарищу Фрунзе. — Оленчук поскреб рукой под рубашкой на груди, как будто ему стало жарко, лоскотно от пота, как в косовицу. — Убить вас, говорит, не убьют. Иван Иванович, а за республикой служба не пропадет.
— Деньгами дадут?
— Иван, коней проси.
Они даже на лавках задвигались, присунулись к нему поближе дать совет. Предлагали разное: "Проси, чтоб от налогов освободили". "Семья разута, мол, раздета, пусть хоть гимнастерки какие-нибудь подкинут. Или полушубок дадут. У них есть".
Оленчук в эти торги не встревал, сидел спокойный, уже как-то захватило его и настраивало на неторопливый важный лад то, что именно он оказался самым нужным для Фрунзе человеком в селе.
Потребовался Оленчук армии только 4 ноября, для разведки. А седьмого, обув постолы, взяв в руки чабанскую палку — герлыгу, пошел Оленчук проводником через Сиваш. Один раз провел части так благополучно, что сам удивился. Во второй — прожектор с того берега нащупал, ослепил идущих вброд. Храп испуганных коней и всхлипы оступившихся — все сливалось в один приглушенный, как бы тяжело ворочающийся над водой шум. Упал первый снаряд, второй, десятый, изменился ветер, стала прибывать вода.
— Не может того быть — дойдем!
— Братцы, по грудь уже!
— Высоко не поднимется, тут и станет, — кричал, успокаивая, Оленчук, и командиры передавали по цепи его приказ: правее берите…
Дошли. 8 ноября заняли позиции белых.
Но длинная работа была еще впереди.
Ветер гнал волны Сиваша на запад, уничтожая броды. Под руководством Оленчука по-быстрому, из разобранных заборов, сараев, даже снятых крыш строили дамбу, спасали брод. Все мужское население близлежащих деревень запрягало коней, торопилось на помощь: по броду должны были еще пройти подкрепления: не могли же две неполные дивизии выстоять против всей врангелевской армии.
Правда, насчет всей армии — это только так сказано: вся врангелевская армия тоже не могла сосредоточить свое внимание на красных войсках, переведенных на Литовский полуостров Оленчуком. Врангелевцы отбивали атаки на Чонгар и Перекоп…
Итак, Иван Иванович Оленчук сделал свое дело и вошел в историю в качестве деда Оленчука. Именно так его определяют авторы многочисленных исторических очерков. Но дедом он был не тогда, в 20-м, а когда во второй раз показывал нашей армии броды через Сиваш. В апреле 1944 года. И тогда же все газеты облетела фотография: смушковая шапка, характерное лицо старика-крестьянина, вытянувшего руку, очевидно, в сторону брода.
…Я и два художника сидели на заросшем солью, курчавом бережку Сиваша, смотрели вдаль, остывая от «молний» с их сенсационными цифрами, от уверенных, напористых голосов молодых директоров, просто от жары, по которой мотались за натурой. Художники перебирали листы: на одном — худое лицо с умными светлыми глазами — комбайнер Северин, на другом — лицо огромное, довольное жизнью, — комбайнер Калитка.
Комбайнер Калитка скорее похож на фигуру триумфальной арки по поводу нынешнего штурма перекопской земли, как величают в газетных статьях уборку урожая. Художники раскинули на лиловом солеросе листы, запечатлевшие мгновенную современность. Потом она станет тоже Историей, но сейчас нельзя догадаться, кого же из нарисованных или не нарисованных на этих листах История изберет в качестве символа. Так, как избрала когда-то Оленчука, рано окрестив его дедом.
А поскольку мы сидим на бережку того самого Литовского полуострова, куда Оленчук выводил когда-то наши войска, постольку разговоры невольно возвращаются к девятнадцатому и к сорок четвертому. "Как странно, — говорим мы, — соседи уговаривали его в обмен на риск просить только коней, обрел же он бессмертие. Как странно, — говорим мы еще, — а ведь фотограф, сделавший тот снимок Оленчука рядом с генерал-майором Дашевским, тихо живет в нашем городе. И когда видишь на улице Леонида Исааковича Яблонского, совсем не думаешь, что ему удалось не меньше не больше, — создать образ времени. Как странно…"
Так говорим мы, а с листов, разложенных на траве, смотрят на нас, улыбаясь, хмурясь, вытирая пот, наклоняясь над котелками и тарелками, обыкновенные парни, служащие Истории, но ни на минуту не подозревающие об этом.