Прощаясь

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Прощаясь

В августе 1863 года в Ялту приехал великий русский артист Михаил Семенович Щепкин. На набережной возле порта его уже ждал экипаж, лошади переступали тонкими, нетерпеливыми ногами. Повезли Щепкина в имение Воронцовых — Алупку. Михаил Семенович был благодарен пригласившим его. Он к тому времени как бы пережил уже свою громкую славу, болел и просто-напросто нуждался в заработке…

Итак, ехали во дворец, покойно покачивая экипаж, Щепкин, тяжело справляясь с одышкой, торопил дорогу — ему хотелось отдохнуть.

Тут надо сразу сказать, что самого хозяина знаменитого Алупкинского дворца в живых уже не было, но вокруг дворца, вокруг семьи, жившей в нем, еще куполом стояла атмосфера раболепного, до дрожи в коленях преклонения перед властью и успехами наместника на юге России.

И тут я должна несколько слов сказать о человеке, не так давно занимавшем этот пост. Молчанием обойти его просто нельзя: слишком видную роль играл граф в устройстве, в экономической жизни края. Так, например, дорога, по которой мы ездили до 1959 года из Симферополя в Ялту, построена при нем, благодаря его служебному рвению и честолюбию. А также своекорыстию, ибо, проводя казенную дорогу на Южный берег, он тем самым проводил ее и к собственным землям. Дорога была проложена жесткой энергией графа, руками и горбом крепостных, сложивших по обочине ее свои косточки русские. Те привычные косточки крестьян, солдат, матросов, что сопровождали все начинания Воронцова. Даже легенда есть на этот счет, но я не о ней хотела вести рассказ.

…Итак, дворец не мог не поразить Щепкина отборным гравием, скрипевшим под дутыми шинами, своими величаво-мрачными, точно замковыми стенами, плющом, который полз по ним, стрельчатыми окнами, взглядывавшими на мир холодно и отчужденно. Потом артиста повели осматривать и другой фасад — южный. Здесь, на Львиной террасе, все было празднично, нарядно, открыто солнцу, вспоминалась уже не Англия, а Восток.

Я не думаю, чтоб, глядя на грубо отесанный лабрадор или белый мрамор, Щепкин вспоминал легенду, по которой выходило: в свое время, после какого-то слишком уж откровенного графского злодеяния, на камнях алупкинского замка выступила кровь замученных. Наверное, легенды этой Щепкин вообще не знал, как не знал и о самом злодеянии.

Но вот что мне кажется: обходя дворец, шаркая по его террасам, через силу восхищаясь диковинками, вдруг да вспомнил старый артист строчки Пушкина. Написанные сорок лет тому назад, они с гениальной прозорливостью определяли половинчатую, двуликую сущность графа:

Полу-милорд, полу-купец,

Полу-мудрец, полу-невежда…

Мне могут возразить: почему так уж обязательно должен был вспомнить? Может быть, просто не чаял, как бы прилечь, наконец, расстегнуть все крючки и пуговицы, расслабить галстук? Может быть. Но, во-первых, манера соотносить многое с личностью великого поэта или со сказанным им — привилегия не только наших дней. А тут к тому же был прямой предлог. Во-вторых, Щепкина с Пушкиным связывала особая близость, о ней позже.

Общество собиралось в голубой, яркой, точно сам летний день, гостиной. Щепкин читал из "Мертвых душ", как всегда оживляясь чтением. Одышка отступила, теперь он мог свободно раскинуться в кресле; входя в роль, сладко поджимая губы, топорщил мизинец, как делал это незабвенный Павел Иванович Чичиков.

И вдруг при взгляде на хозяйку дома ему опять пришла мгновенная мысль о том, кто дал Гоголю сюжет для поэмы, кто написал когда-то свое волшебное «Прощанье», обращаясь в нем к Елизавете Ксаверьевне:

Бегут, меняясь, наши лета,

Меняя все, меняя нас,

Уж ты для своего поэта

Могильным сумраком одета,

И для тебя твой друг угас.

Да, она изменилась. Она давно существовала в другой жизни, сидела напротив него, прямой спиной не касаясь дивана, властная, тяжелая старуха. Ничего в ней не осталось от ясной пронзительности черт. Уж кто-кто, но она должна была заметить, как ему трудно, и хоть бы в первый вечер освободить от чтения.

Стало так обидно, и не только за себя, в груди что-то пискнуло, обрывая, путая привычный ритм чтения, но он постарался заглушить эту обиду, только передернул стариковскими разросшимися бровями. В конце концов, почему он решил, что участие, а не тщеславие заставило обитателей дворца послать экипаж к пароходу? Тщеславие, скука, желание показать, вот, мол, какие капризы им, Воронцовым, доступны…

Отрабатывай, артист! Старайся.

Ночью Щепкину стало совсем плохо. Он лежал в темноте, думая о жизни своей, как о чем-то уже решительно ушедшем, и, прощаясь, вспоминал ее начало: траву, зеленящую сбитые коленки, гусиный пух на траве, шершавый фартук матери, к которому он прижался щекой. И тут же воспоминания рванулись в другую сторону: он увидел тонкую смуглую руку, выводившую на чистом листе бумаги то, что должен был писать он сам: "Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на реке Пенке", — эти строки 17 июня 1836 года за него на чистом листе бумаги вывел Пушкин. А потом передал ему перо: "Совестно будет, Михаил Семенович, не продолжить".

…Утром доктор осматривал Щепкина озабоченно, да он и сам понимал, что плох. Однако даст Бог, отлежится в тишине, в уюте большого дома, поскрипит еще. Доктор ушел, послышались голоса за дверью. Слов он не разобрал, но понял, что говорит графиня, что она недовольна чем-то.

Чем она недовольна, он смутно уже догадывался и понял окончательно, когда ему сказали, что коляска подана, надо ехать в Ялту, там ему будет, дескать, спокойнее…

В Ялте он и умер. В плохонькой шумной гостинице, в которой в тот вечер танцевали над самой его головой, справляя какое-то торжество.

…А мне все-таки хочется сказать еще о легенде.

Я не люблю Воронцова той тяжелой нелюбовью, которую, казалось бы, можно питать только к живым. А не любя, собираю как улики: донос на Пушкина, трагедию Хаджи-Мурата, смерть того безымянного горца, которого перед тем, как повесить, граф уговаривал: "Друг мой, нельзя так волноваться, вот вода — выпейте".

Вот так же, наверное, корректно, с благожелательной улыбкой на лисьем бритом лице, организовал он в Севастополе чумной карантин, некий прообраз концлагеря, и уморил в нем несколько сот душ простого звания. И когда я думаю о Воронцове, я вспоминаю не только эпиграммы Пушкина, но и того опухшего мальчишку, который стоял за проволокой и просил у солдата безнадежно и гундосо от голода:

— Дяденька, хлебца! Хоть крихтиночку, дяденька, мамка померла, дяденька…

Легенда о крови, выступившей на камнях, как раз возникла после расправы с «чумными», а чумы-то никакой, как считают, и не было.