Киммерийцы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Киммерийцы

Степан Мамчич был последним, кто видел известного русского художника Константина Богаевского живым. Тот подошел и спросил, нет ли у коллеги сиены, ленинградской, из деревянных коробок. Сиены не оказалось, и Богаевский закивал длинной своей старческой головой с белоснежным лоскутком бородки: "Ну, что ж, ну, что ж, Степан Гаврилович, придется поискать на барахолке". По дороге на феодосийскую барахолку Богаевский и погиб, случайно, нелепо.

Для Мамчича Богаевский был богом. Не только богом мастерства, но и богом-вседержителем, создавшим свою собственную страну, для холмов которой, сыпучих, выжженных солнцем, и требовалась сиена. Страна называлась Киммерией. Сейчас это имя стало расхожим, часто упоминается всуе, но Степан Мамчич, которому во время войны, во время разговора с Богаевским было 19, относился к Киммерии всерьез. Киммерия была прекрасна и требовательна к тем, кто собирался вступить на ее территорию.

Не знаю, думал ли Степа о прописке в этой стране, или просто его, как и многих, как в детстве и меня, к примеру, томило тревожное чувство, будто однажды и не во сне он почти нашел тот поворот, за которым начинались ее башни, ее овраги, ее круглые скалы и дороги в неясных пыльных колеях…

Поскольку жил Мамчич в Феодосии, бывал в Судаке и даже в горном селе со странным названием Ворон, момент почти полного узнавания скал, заливов, дорог был для него особенно настойчив. Но в этом «почти» заключалось главное. В Киммерии Богаевского не могло быть жалкой барахолки, не могло быть немецких патрульных и русских полицаев. Мог ли там жить он, Степан Мамчич? Вот в чем вопрос. И могли ли там жить партизаны, народные мстители? Его младший брат, так и не вернувшийся с войны, его отец, не шибко грамотный шофер, любивший петь украинские протяжные песни и еще любивший Советскую власть и справедливость?

Могли ли? Этот вопрос оставался открытым и много лет спустя. Киммерийцы Максимилиан Волошин, Богаевский не просто рисовали Восточный Крым — они были философами, а семья Мамчичей далеко отстояла от этого слова. И далеко от него отстоял Степан, когда до синих пупырышек нырял за мидиями в Феодосийской бухте, когда просил рыбаков взять его с собой в море. Конечно — далеко. Он говорил «риба», окончил всего-навсего Симферопольское художественное училище.

— Степа — нет, — говорил кое-кто из его товарищей, — Степе, конечно, очень бы хотелось доказать преемственность, но Степа — весь от этих берегов. А до Киммерии плыть и плыть…

Эти берега, между тем, лежали перед нами: над ними возвышалась башня маяка, обыкновенная, круглая, старая, даже чуть обшарпанная, и обыкновенные коровы паслись у ее подножия на рыжей, уже почти дотла сгоревшей траве. К башне вели тропинки… Сама картина называлась "Тропинки детства", и легко можно было бы представить обыкновенного парнишку с удочками в руке, поднимавшегося к башне… Зачем, однако, поднимается он к маяку, если собрался ловить рыбу? Ах, дело в том, что ему хочется сначала посмотреть на мир сверху, с этой точки, которая позволяет измерить, как велико море и мал ты. А еще, глядя с той точки, можно понять, как велико мужество людей, расстилающих сети на берегу, покрытом после бури морской травой, и подумать: если очень стараться, станешь такими, как они.

Вот тут-то, по моим представлениям, мальчик на тропинке у маяка оглядывает свои покрытые красноватым загаром, не сильные руки, свои поддернутые спереди брюки на ременном учкуре и вздыхает: те внизу чем-то неуловимым, не только силой и ловкостью, лучше его…

— Как знаменательно, — говорю я своему собеседнику. — У Мамчича так и не оказалось ни одного автопортрета.

— У Степы было трудное для живописи лицо.

— Обычное? На Казантипе он сходил за своего?

Мой собеседник не слышит вызова. Он считает, что художник и наружностью должен быть отличен. Вот, например, тот же Богаевский, когда он шел по Феодосии…

Я не случайно упомянула Казантип. Это было место, где Степана Мамчича знали все, то есть все рыбаки, а также те, кто занимался хлебом и виноградом. И первая картина, от которой еще неясно повеяло Киммерией, на мой взгляд, тоже была написана здесь — "Стрижи и крыши". Стрижи летали над розовой черепицей, все выглядело обычно, и все же… И все же у тех, кто останавливался перед этой картиной, а также перед красноватыми на закате заливчиками "Изрезанного берега", или перед въездом в "Город у моря", могло дрогнуть сердце… Картины не просто отображали или изображали, они вели куда-то. Очевидно, туда, куда ты хотел устремиться в самых смелых своих мечтах, в Гель-Гью, например, или в Балаклавскую бухту, что, правда, не одно и то же…

В Киммерии Мамчича росли "Большие деревья", которые были похожи на больших, не согласных на компромисс людей. Ветер, тоже большой, пытался диктовать им свое… И если вы стояли рядом, он гудел и у вас в ушах, и вы невольно расправляли плечи, сопротивляясь ему. И еще были в Киммерии "Старые поселения" и даже "Мыс Ильич", имеющий на картах совершенно точный адрес, как впрочем, и "Белые скалы", — в долине Бельбека.

…Так вот, когда Богаевский шел по Феодосии, тощенький, в своей полотняной блузе, легонькой, как перышко, корректный, сдержанно пылающий интеллигентными, умными глазами, каждый видел — идет Мастер и Мыслитель. Но Богаевский мог идти узнанным не только по Феодосии. На любой из тропинок, на любой улице городов Степана Мамчича он был бы своим, необходимым человеком. Я даже угадала в "Городе у моря" дом под черепичной крышей, где он живет и откуда спускается к воде в смугло-розовый предвечерний час, когда особенно хорошо думается после работы.

В этот час маленький ослик прядает ушами под корявым деревом у виадука, в этот час воздух пахнет «юшкой» из барабульки, тушеными помидорами и «синенькими». И рыбаки в этот час моют руки, сбрасывают пропахшие рыбой рубахи и садятся вечерять. Потом они тоже выйдут к городским причалам и некоторые из них перебросятся парой слов с художником, как с понятным человеком, хотя он Мастер и Мыслитель… Так бывало с Богаевским в Феодосии, очевидно, так случается в Киммерии. Той, которую увидел Мамчич.

Даже больше того, изобретая ее, складывая из примет, я думаю, Мамчич все время примеривал страну к своему предшественнику. Соответствует ли она его требованиям к высоте человеческого духа? Во всяком случае, мне кажется, что его рыбакам, несущим красные тяжелые сети по песку или молча глядящим на беду, принесенную трамонтаной, северным ветром, нужен не один только хороший улов. Не одна пища земная, не один хлеб насущный.

В их устойчивости, в их монументальности я вижу готовность отстаивать не сытость, а духовность, во всяком случае, ту справедливость, ради которой на войне погиб младший Мамчич, а старший, вечно болеющий белобрысый мальчишка с бледным, не сразу загорающим лицом, пошел в художники…

Кстати о лице. Лицо у Степана Мамчича было просто прекрасным, хотя не ярким, без бросающихся в глаза примет и красок, и тем самым трудным для живописца. Впрочем, сам бы он с этой задачей справился — вот только вопрос, считал ли он себя Мастером и Мыслителем, который должен бы был глянуть на нас с полотна? Или все еще числил себя в учениках?

Но заметили ли вы, что многого достигают чаще всего как раз долго числящие себя в учениках? Пелена самоуверенности не застилает им глаза, и, даже создав целую страну, они продолжают смотреть на нас так, будто главный ответ им неизвестен. Будто они надеются, что мы им подскажем. Но если приглядеться внимательнее, увидишь: они только хотят что-то прибавить к главному ответу, что-то необходимое для тебя, для меня. И еще увидишь: у них можно отнять богатство, здоровье, жизнь, но их нельзя заставить изменить главному ответу.

Незадолго до смерти Степан Мамчич написал страшную картину. Первоначально она называлась простенько: "Тополя и омелы". Позднее — «Война», «Судьба». Таких мертвых обглоданных деревьев я не видела ни на одной из киммерийских дорог. И такого пожара, какой стоит стеной за их вздыбленными руками. И, тем не менее, все случилось здесь же, на тех же широтах, где сопротивлялись большие деревья, цвели каштаны и ловились огромные, как колеса, камбалы. На тех же широтах, где, предупреждая об опасности, бил киммерийский колокол и должен был зажечься маяк…

Картина эта — крик: "Люди, будьте бдительны!" И дальше: "Вот что остается, когда побеждает зло". От чего — остается? От деревьев? От страны? Но ведь и от внутреннего мира тоже? Недаром же он назван миром, и его можно вытоптать, выжечь, если ты изменишь главному ответу.

Но зло не должно победить. И в противовес «Тополям» уже очень больной художник нарисовал "Деревню на острове". Вся терпкая радость крымского лета, вся надежда, которой живет человек, сосредоточилась в ней солнечными денежками, до дна наполнившими маленькую бухту у Казантипа.

Да, именно у Казантипа. Его легко узнать по кудрявым выступам мшанкового известняка, по очертаниям бухт, по степному простору над морем, а также по домам и беленому каменному забору. Только Казантип всего-навсего мыс, не остров. Но ведь художник рисовал не портрет места, а нечто совсем другое…

Если я долго смотрю на "Деревню на острове", так же, как когда-то на тропинках детства, я начинаю видеть на ее дорогах людей, чьи судьбы мне хорошо известны и не безразличны. Я даже слышу их голоса и стук моторов тех сейнеров, что только на миг застыли у подножия скалы… О чем говорят люди: о хамсе, о близких дождях, о лесах, которые так удачно посадил когда-то на Казантипе хромой Парельский, и о том, что есть справедливость. Все, как в натуре, и совсем не так. Ибо художник, Мастер и Мыслитель, нарисовал не только пейзаж, но и высоту духа человеческого, если только ее можно нарисовать.

Сухой пылью, разомлевшими листьями лоха и предвечерней тишиной пахнет лето в "Деревне на острове". И еще — дымком низких летних печек. А во дворе, выложив на стол натруженные руки, сидят те, кому обеспечено бессмертие: художник с мировым именем — Константин Богаевский, солдат Петр Мамчич, сложивший веселую двадцатилетнюю голову в боях за Советскую Родину, секретарь райкома, отстегнувший протез и вольно облокотившийся на широкую столешницу, а также Степан Мамчич и еще кто-то из рыбаков. Отсюда я не могу разглядеть лица.