"О, Киммерии темная страна!"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"О, Киммерии темная страна!"

Как в раковине малой — Океана

Великое дыхание гудит,

Как плоть ее мерцает и горит

Отливами и серебром тумана,

А выгибы ее повторены

В движении и завитке волны, —

Так вся душа моя в твоих заливах,

О, Киммерии темная страна,

Заключена и преображена.

М. Волошин

О Максимилиане Александровиче Волошине трудно говорить отдельно как о поэте или художнике. Он соединил в себе два таланта и еще — пронзительную и философскую любовь к земле возле Кара-Дага. Любовь эта создала образ. Или, может быть, даже не образ, а целую страну? Киммерию, мимо печальных холмов которой проплывал когда-то Одиссей? Потом она была забыта, и дачники, селившиеся в Коктебеле ради дешевизны его земли, ничего не знали о ней. Они помнили только о пользе йодистого воздуха и тишины.

Мать Волошина купила здесь участок и привезла сюда сына еще мальчиком. Из феодосийской гимназии домой по субботам Волошин ходил пешком и отдыхать или вглядываться в мир садился на гребне крутого холма. Сейчас тут его могила. О могиле говорят: могила Поэта. О доме: дом Поэта. Интересно, что в Париже в сквере недалеко от Эйфелевой башни на бульваре Эксельман много лет стоит скульптурный бюст Волошина. Это не памятник ему, даже не напоминание о нем, это просто "голова Поэта".

Волошин создавал Киммерию, а Киммерия ваяла его. Не только характер и мировоззрение, даже лицо его она сложила по-своему, еще раз подтвердив суждение, что после сорока мы все сами отвечаем за свои лица… Этот лоб патриарха, этот взгляд мыслителя — трудно отгадать в чертах круглощекого мальчика из феодосийской гимназии, который мог бы ведь стать и чиновником.

В благодарность за любовь Киммерия выдала ему лучшую и фантастическую награду: очертания Кара-Дага в той части, где гора обрывается к морю, являют нам профиль Волошина. Тут не может быть двух суждений.

С профилем, созданным нечаянно природой, связано и суеверное ощущение у Волошина, что он выполнил свою миссию, что его пребывание на этих берегах и, очевидно, воспевание их в стихах и картинах было предопределено.

Случился и анекдот, далеко не безобидный, вызванный сходством: уже после смерти поэта явились к вдове его Марии Степановне какие-то незваные гости: "У кого вы брали разрешение создавать культ собственного мужа?" — "Помилуйте, о чем речь?" — "Не притворяйтесь — отсюда видно: профиль высекли, каждый узнает". — "Но так было всегда. Вот открытки еще десятого года, видите, те же очертания. А лучше всего пойдите убедитесь — профиль сложен из нескольких скал, и человеческим рукам не под силу такая работа".

Пошли проверили, потом извинялись.

Попытаюсь объяснить, почему анекдоты сопутствуют многим воспоминаниям о Волошине. Жизнь его была широка, добра и вдумчива, но анекдоты прилипли к ней, очевидно из желания просто, а иногда и смешно, объяснить глубокое… Анекдот о феодосийском уряднике, притеснявшем не похожего на остальных и явно не богатого дачевладельца, сводится к следующему. Сначала урядник грубо и фамильярно назвал Максимилиана Александровича Волошина Максом и чуть не тыкал ему по-хамски. Но вдруг увидел дружеское расположение к поэту жены губернатора, заехавшей с визитом. Урядник же во время этого визита, как и положено ему было по чину, околачивался всего лишь возле губернаторских лошадей. При следующей встрече с Волошиным он изрек: "Знаете что? Зовите и меня просто Мишей".

Анекдот о местных жителях рассказывает, что они якобы преподнесли Волошину штаны, так как, по их словам, женщин оскорбляло предположение, будто под просторным полотняным хитоном Волошина нет этой непременной принадлежности мужского туалета.

За всем этим «изюмом» рассказов стоят несомненные факты. Но мне совсем не смешно, когда я представляю урядника Мишу, его воинствующее презрение к человеку за то, что у него всего имущества: книги, картины да непонятные коренья, каких по берегу после весенних бурь — бери, не хочу. И на полотняный хитон, так шокировавший публику, я смотрю скорее грустно, зная, что он от бедности в годы разрухи, от любви к чистому, красивому. А не от одного желания поразить публику презрением к условностям.

…Однако вернемся к тому холму, где отдыхает юноша, идущий из Феодосии в дом своей матери. То, что открывается его взору, — это не пейзаж, это кусок мироздания. Морщины земли залегли вокруг грузно и выпукло, зато стремителен и невесом полет мыса со странным названием Киик-Атлама — Прыжок Дикой Козы. И море, из которого еще только должна выйти жизнь, чтоб населить соседнюю библейскую равнину, лижет берег смирной тысячелетней волной…

Голубая пыльца сухого тумана легла на дальние горы, отделенные друг от друга полосами света. В их ритме тот же намек на бесконечность, что и в шелесте волн и в малой чешуйке сланца… Через много лет, объездив Европу, Волошин скажет:

Мне, Париж, желанна и знакома

Власть забвенья, хмель твоей отравы,

А в душе пустыни Меганома,

Зной и камни, и сухие травы…

Здесь, вернувшись из странствий, Волошин построил дом с высокой башней, во всякое время дня открытый солнцу, и о нем написал такие строки:

Дверь отперта. Переступи порог.

Мой дом открыт навстречу всех дорог.

В прохладных кельях, беленых известкой,

Вздыхает ветр, живет глухой раскат

Волны, взмывающей на берег плоский,

Полынный дух и жесткий треск цикад.

А за окном расплавленное море

Горит парчой в лазоревом просторе.

Окрестные холмы вызорены

Колючим солнцем. Серебро полыни

На шиферных окалинах пустыни

Торчит вихром косматой седины.

Земля могил, молитв и медитаций —

Она у дома вырастила мне

Скупой посев айлантов и акаций

В ограде тамарисков. В глубине

За их листвой, разодранной ветрами,

Скалистых гор зубчатый окоем

Замкнул залив алкеевым стихом,

Ассимметрично-строгими строфами.

В нижнем этаже дома было несколько комнат, предназначенных для гостей. Волошин хотел приобщить к своей любви как можно больше людей. В этом доме у него бывали писатели Горький, Леонов, Чуковский, Булгаков, Брюсов, Грин, Вересаев, Марина и Анастасия Цветаевы, Эренбург, Мандельштам, Никулин, Алексей Толстой, Пришвин, Шагинян и Павленко. В доме отдыхали и работали художники Богаевский, Латри, Остроумова-Лебедева, Петров-Водкин. Бывали здесь и минералог Ферсман, химик Лебедев, артисты, летчики, музыканты, чаще всего народ молодой, в годы революции и в двадцатые — голодный, неимущий, но веселый, очень мало привязанный к материальным благам.

Сейчас в доме — начинающийся музей, а в верхнем этаже все так, как было при жизни Волошина, который сам был архитектором своего дома.

Главное сокровище Дома — книги, подаренные Волошину их авторами. Над стеллажом, занятым книгами, — портреты Волошина самых различных художников: тут и Диего Ривера, и Петров-Водкин, и многие другие. Открыта в Доме выставка картин самого хозяина.

Во время войны Дом Поэта стоял непривычно печальный, пустой и голый. Друзья и почитатели его были далеко, а все сокровища Мария Степановна, вдова художника, спрятала, зарыла в землю. В земле были картины, книги, бюст Таиах (которая, странное дело, была свекровью Нефертити), невиданной красоты раковины Индийского океана и милые сердцу находки Коктебеля.

Фашистские офицеры, видя наготу этого жилища, подозревали подвох. Но ни один из жителей деревни: ни те, кто помогал прятать, ни те, кто видел, куда прятали, — не обмолвился и словом. И сама Мария Степановна была непреклонна. "Да, — говорила она, — вот эти несколько картин и составляют все ценности дома. Вы слышали о большем? Что ж, очень жаль, слухи были преувеличены".

Но и "эти несколько картин" она защищала с бесстрашием птицы, обороняющей родное гнездо. А ведь перед вооруженным врагом она была так же беспомощна, как птица. Но поступиться даже малым, — это значило отдать их в руки, разгромившие пол-Европы, самую большую любовь: Коктебель, Киммерию.

Старинным золотом и желчью напитал

Вечерний свет холмы. Зардели, красны, буры,

Клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры.

В огне кустарники, и воды как металл.

Трудно утверждать, что есть пейзажи, при взгляде на которые родятся исключительно философские мысли. Однако же нарядность меньше сосредотачивает, согласитесь. Нарядность зовет ликовать, пользоваться, да еще, если эта нарядность сработана не без участия человека.

Здесь же все первозданно. И селения есть, и вот курорт, Планерское, и шоссе крутит между гор свои спирали от Феодосии до самого известного в Крыму совхоза «Коктебель» и дальше, а — первозданность. Летом густая толпа перебивает это библейское безлюдье, но осенью свой, особый, не курортный мир открывается перед вами.

В годы же, когда жил здесь Максимилиан Александрович Волошин, ни о каких толпах речи быть не могло. Он оставался наедине с сыпучей тропинкой, по которой шел к зубцам над бухтой. Бухту сторожил Иван-разбойник — одна из скал, столь причудливых очертаний, что у каждой было свое имя… Король и королева стояли в зарослях боярышника, неизвестно за что зацепившегося терпеливыми корнями. Слон двух шагов не дошел до моря, а Золотые ворота запечатлел на листе черновика сам Пушкин.

Пушкин плыл мимо этих берегов.

Эти пределы священны уж тем, что однажды под вечер

Пушкин на них поглядел с корабля, по дороге в Гурзуф…

И это уже не легенда, как в случае с Одиссеем. Но Пушкин плыл мимо этих берегов юношей и именно: плыл мимо. Для Волошина они составляли его мир навечно.

И, может быть, главное чудо личности Волошина именно в верности своему миру, своей Киммерии. Как всякий истинно любящий и при том обладающий философской широтой души, он хотел, чтобы его любовь и восхищение разделили:

Пройди по лесистым предгорьям,

По бледным, полынным лугам

К широким моим плоскогорьям,

К гудящим волной берегам,

Где в дикой и пенной порфире,

Ложась на песок голубой,

Все шире, все шире, все шире

Развертывается прибой.

Уважение к земле и всему живущему на ней — вот одно из положений, отличающее взгляд поэта на мир. Хвала дождям, после которых оживают буро-глинистые холмы и "пенно-илистым руном вскипает жаждущее русло". Но хвала и ясным дням у моря, когда "цветами пахнет соль". Хвала длинному пути и привалу в конце его, ибо "что может быть нежней, чем пыль степной разъезженной дороги?" Но дорога не только уводит к хрустальным предгорьям и на вершины гор. Она возвращается к Дому, стоящему на скрещении дорог. Дом стоит не только на скрещении дорог, он стоит в конце земного пути поэта. Я не удержусь от того, чтоб не привести еще строки, посвященные ему и тому, что простиралось вокруг:

Выйди на кровлю. Склонись на четыре

Стороны света, простерши ладонь…

Солнце… Вода… Облака… Огонь… —

Все, что есть прекрасного в мире…

Факел косматый в шафранном тумане…

Влажной парчою расплесканный луч…

К небу из пены простертые длани…

Облачных грамот закатный сургуч…

Гаснут во времени, тонут в пространстве

Мысли, событья, мечты, корабли…

Я ж уношу в свое странствие странствий

Лучшее из наваждений земли…

…В летний день через музей, через этот маленький дом проходит, случается, и восемьсот человек. Почему? Зачем? Чего хотят? Чему учатся? Я думаю: любви.

Человек живет на земле недолго. А потом умирают и те, кто мог бы рассказать, как выглядели, что любили, чему смеялись, над чем плакали. Остаются только письма и вещи, пережившие хозяев, ветшают, дотлевают, если человек нужен был только родным… Но бывает, человек нужен для памяти всем. Тогда создаются музеи или отделы в музеях, посвященные ему.

Мы ходим, рассматриваем: трость, очки, книги, фотографии. Мы трогаем стены, и грусть охватывает нас: он ступал по этим же половицам, спускался по этой же лестнице, а потом все оборвалось. И, прикидывая, ужасаемся: мы на десять, на двадцать, на тридцать старше, как же ему не хотелось уходить с этой нарядной, зеленой земли.

Но те, кто пишет книги, приходит к нам снова. Маленькие прижизненные издания оттесняет лавина сегодняшних тиражей. И, оттесненные современниками, так и не успевшие устроиться в той быстро мелькнувшей жизни, они вдруг оказываются звездами первой величины. Но это только так говорится: вдруг. Каждое время из прошлого зовет своих. И сегодня, читая Чехова, мы удивляемся тому, как он верно предугадал, что после смерти его почитают несколько лет и забудут, а потом вспомнят снова и тогда уж будут читать долго. Долго для нас звучит, как всегда. Свое право на всегда получила и Леся Украинка. И будут входить все в большую силу ее философские драмы, в которых она среди других ищет ответ на извечный вопрос: какой ценой? Какой ценой мы покупаем счастье? И что есть счастье? Уж не злая же, неразделенная власть, не тусклое благополучие в самом деле? Что есть счастье, если ради него горят заживо, идут в тюрьмы и на расстрел, спокойно стоят у смертного столба, рассматривая будущее и предателя, лишенного этого будущего, хотя вполне и надолго живого? И если одной из высших форм счастья является борьба за справедливость, как нам забыть их? Веривших в нас, еще не рожденных?