СМЕРТНИКИ ДЕСЯТОГО ОТСЕКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СМЕРТНИКИ ДЕСЯТОГО ОТСЕКА

И, наконец, третий рекорд — рекорд человеческой выносливости. Речь идет даже не о продолжительности подводных «автономок», хотя некоторые из них длились по 18 месяцев в отрыве от родных берегов. Речь о самой жестокой робинзонаде XX века.

Этот рекорд выживаемости поставили, сами того не желая, подводники печальной знаменитой атомной подводной лодки К-19.

Душа современника устала ужасаться тем изощренным мучениям, каким подвергала человека наша бешеная технотронная цивилизация. И все же этим выпало нечто особенное…

1972 год. Атлантический океан, Бискайский залив. В дальнем походе в девятом отсеке вспыхнул жестокий объемный пожар, который унес жизни более сорок моряков. Двенадцать человек, отрезанных от экипажа, от всего мира анфиладой задымленных, заваленных трупами отсеков, оставались в последнем из них — в десятом. Телефонная связь прервалась на вторые сутки. На пятые их всех причислили к лику «погибших при исполнении…» А они жили и на пятые, и на десятые, и на двадцатые сутки своего немыслимого испытания — в отравленном воздухе, без еды, в кромешной тьме и сыром холоде железа, промерзшего в зимнем океане; жили в полном неведении о том, что происходит на корабле и что станется с ними в следующую минуту…

Вообразим себе стальную капсулу, разделенную на три яруса, густо переплетенных трубопроводами, кабельными трассами, загроможденных агрегатами и механизмами. Это и есть жилой торпедный отсек в корме К-19. На самом верхнем этаже — две тесные каютки-шестиместки, два торпедных аппарата и торпеды, уложенные вдоль бортов на стеллажи. Под ними — палуба вспомогательных механизмов и трюм. Дышат в десятом воздухом, который не успела вытеснить плотная корабельная машинерия. Войти сюда и выйти отсюда можно лишь через круглый лаз в глухой сферической переборке (перегородке), разделяющей десятый и девятый отсеки. Лаз перекрывается литой круглой дверью весом в полтонны, которая задраивается кремальерным запором. Вот это и есть десятый отсек…

Сгоревшим заживо в девятом отсеке выпала жуткая участь. Но лучшая ли доля досталась тем, кто находился в кормовом отсеке, единственный вход в который запечатал люк, приваренный к горловине жаром бушевавшего пламени?

Двенадцать человек, двенадцать живых душ (о, это каноническое число!) оказались в глухой стальной капсуле, одну из стенок которой лизал огонь.

Даже грешники в аду кипят в открытых котлах. А здесь — в стальной бомбе, начиненной ядерными торпедами, Но прежде чем рванул бы пусковой тротил боевых зарядных отделений, им предстояло медленно задохнуться, иссохнуть, обезводиться, мумифицироваться в этом дьявольском автоклаве.

Даже первые христианские мученики не подвергались таким пыткам. А этих, двенадцать, — за что? Не злодеи ведь, простые, в общую меру грешные, люди. Воины. Не на морской разбой шли — свои берега прикрывать.

За что же им такое?!

Впрочем, тогда их мучил совсем другой вопрос: как? Как спастись из этой камеры-душегубки?

Из отростков вентиляционной магистрали хлестал черный от дыма угарный газ. Его гнало из горящего смежного отсека. На двенадцать человек — только шесть дыхательных масок. Спасательных средств в десятом отсеке было ровно столько, сколько предусматривалось здесь моряков по боевой тревоге. Шестеро были лишними. Они не успели перебежать на свои посты через горящий девятый и теперь со смертным ужасом взирали на эти черные ядовитые струи…

Первым бросился к клинкету (запорному механизму) вентиляции капитан-лейтенант Борис Поляков. Закрутил маховик с такой силой, что сорвал его со штока. Дымные струи иссякли… Смерть первая, самая скорая, самая верная, — отступила. Но за ней маячила вторая — не столь торопливая, но неотвратимая: от общего удушья в закупоренном отсеке. И каждый из двенадцати понимал, что отныне такой привычный, обжитой, удаленный от начальства в центральном и тем особенно ценимый десятый вдруг по мановению коварной морской фортуны превратился в камеру смертников. Что стоило им выдышать в двенадцать пар легочных крыл кислород из трехсот пятидесяти двух кубометров задымленного и загазованного воздуха…

Эзотеристы утверждают, что у каждого человека есть свой коридор, который ведет его к смерти, и коридор этот не замкнут, ибо и после физической кончины душа обретает новое пространство. Их же вел к гибели один коридор на всех — средний проход кормового отсека, и упирался он в стальной тупик. Даже души их не смогли бы вырваться из этой западни.

Двенадцать молодых, крепких мужчин были заживо замурованы в «духовке», разогреваемой на медленном огне. Два офицера, три мичмана, семеро старшин и матросов. Кто мог поручиться, что их фамилии не продолжат скорбный список тех, кто сгорел в девятом.

Там, в центральном посту, у кого-то возникла жестоко-милосердная мысль: пустить в десятый фреон, чтобы обреченные на верную смерть люди не мучились зря… Но командир корабля идею эвтаназии — легкой смерти — не одобрил. Подводники — смертники веры. Вера в спасение умирает только вместе с ними.

Подводник — это не просто профессия, ставшая образом жизни, это еще, и может быть прежде всего характер, то есть склад души и способ мышления.

Люди накопили вековой опыт выживания в пустыне и тайге, горах и тундре, на необитаемых островах, наконец, на плотике посреди океана. Но уметь выживать в железных джунглях машинерии, в ее магнитных, радиационных, электрических полях, цее бессолнечном свете, дозированно-фильтрованном воздухе, к тому же химического происхождения, в ее тесном замкнутом узилище, в ее щелях, просветах и выгородках между жизнеопасными агрегатами, — это удел подводника.

Борис Поляков в свои двадцать шесть был истинным подводником. Что бы ни делали сейчас его руки — перекрывали ли клинкет вентиляции или расклинивали вместе со всеми стеллажные торпеды, которые грозили сорваться со своих мест в эту бешеную качку, — мозг его лихорадочно искал ответы на два жизненно важных вопроса: каким образом можно выбраться из этой ловушки, а если нельзя, то каким способом пустить в нее воздух?

Нечего было и думать открыть люк (то, что он приварился, Поляков еще не знал) и перебежать сквозь доменную печь, в какую превратился девятый, в смежный с ним восьмой отсек. Не оставляли надежды на спасение и кормовые торпедные аппараты — через трубу одного из них Поляков мог прошлюзовать за борт только четверых, на которых были гидрокомбинезоны с дыхательными масками, да и то выход в штормовой океан обернулся бы для них медленным самоубийством.

Эх, наладить бы хоть самую хилую вентиляцию… Но как?

Он решал эту техническую головоломку, надышавшись угарной отравы. Ломило в висках. Тошнило от выворачивающей душу качки: бездвижную атомарину валило с борта на борт так, что маятник кренометра уходил за угол заката. В отсеках грохотало от перекатывавшихся вещей. Всплытие было неожиданным, и по-штормовому ничего не успели закрепить. Атомоходчики всплывают редко и потому от качки страдают особенно жестоко — привычка к болтанке вырабатывается обычно на вторые, а у кого и на третьи-четвертые сутки. Так что вместо элегического прощания с жизнью последние часы смертников десятого отсека проходили в рвотных спазмах — до слез. И все-таки они с надеждой смотрели на Полякова: «Ты же офицер, у тебя на погонах инженерные молоточки, ну придумай же что-нибудь!»

В десятом отсеке он оказался волей житейского случая. Штатная койка командира первой контрольной группы дистанционного управления реактором (так называлась должность капитан-лейтенанта Полякова) — в восьмом отсеке по левому борту. Но спать там жарко, и в эту роковую ночь Борис перебрался в десятый, в каюту друга-однокашника по училищу, Володи Давыдова, тоже командира группы и капитан-лейтенанта. На его же, поляковской, койке спал в восьмом штатный командир десятого отсека лейтенант Хрычиков.

Одному из них — лейтенанту Хрычикову — этот обмен койками стоил жизни. Он погиб в горящем отсеке.

Борис Поляков: «У нас на лодке было два старпома. Второй шел вроде дублера. Когда услышал звонки аварийной тревоги, подумал — молодой отрабатывается. То один в «войну» играет, то другой… Надоело. У меня ведь восьмая боевая служба… Вскочил, надо бежать в центральный, мое место на пульте… Да не тут-то было. Через девятый уже не пробежать. А спустя две-три минуты к нам пошел угарный газ… Перекрыл… Нет, к нам из девятого никто не ломился, не стучал. Слишком быстро все разыгралось. Переборка накалилась так, что стала тлеть обшивка из прессованных опилок. Пришлось плескать водой, сбивали топорами… Потом погасли аварийные плафоны, питания для них хватило на два часа».

…И он решал эту немыслимую инженерную задачу — как добыть воздух? — под грохот ураганного шторма, в меркнущем свете, в неразволокшемся еще дыму, вцепившись в трубопроводы, чтобы удержаться на ногах. «Ну придумай же что-нибудь!» — все так же исступленно и немо молили его глаза остальных одиннадцати.

Три года назад он был командиром этого отсека. Он обязан был знать все три яруса его хитроумной машинерии досконально. Три этажа, перевитых пучками разномастных трубопроводов, кабельных трасс… Они обитали на верхнем — третьем — ярусе, который считался жилой палубой.

К вечеру — часам к двадцати — дышать уже было нечем. Регенерации, насыщавшей воздух химическим кислородом, в отсеке не было. Голодная кровь стучала в виски, гнала холодный липкий пот… Плафоны уже давно погасли. Аварийные фонари едва тлели: садились их аккумуляторы…

Воздуха! Хотя бы глоток…

Глоток он нашел. Спустился в трюм, едва удерживаясь на перекладинах трапа, и стравил из патрубков-гусаков дифферентной цистерны скопившийся там воздух. Грязный, масляный, набитый компрессором без каких-либо фильтров, он все же пошел. Под его шипенье Полякова и осенило: если открыть кингстон глубиномера, то возникнет пусть слабый, но все же проток, продых… Надо было только сообщить в центральный, чтобы поддули в дифферентную магистраль…

«Каштан» — межотсечная связь — не работал. Его замкнуло при пожаре. Поляков с замиранием сердца вынул из зажимов увесистую трубку корабельного телефона. Этот древний слаботочный аппарат, питавшийся от ручного магнето, как и его прародитель — полевой телефон времен первой мировой, — работал безотказно. Связь удалось установить только с первым отсеком. Ответил его командир, минер Валентин Заварин.

— Валя, — попросил Поляков, — скажи Рудольфу (инженер-механику Миняеву. — Н.Ч.), пусть наддувает дифферентные цистерны. А мы откроем кингстон глубиномера.

— Добро!

И воздух пошел! Они вдыхали его, будто пили луговую свежесть.

Призрак смерти от удушья уступил место своей младшей сестре — гибели от жажды. В десятом не было воды. Ни глотка. Пить хотелось, хотя все дрожали от холода. Пожар в девятом заглох, притаился до первой порции свежего воздуха. Переборка была теплой, и все отогревались на ней. Ведь одеты были в «репс» — легкие лодочные куртки и брюки. В отсеке же стояла зябкая осень: воздух остыл до температуры забортной воды — градуса три-четыре тепла. Разыскали на ощупь четыре комплекта аварийного шерстяного белья. Разумеется, они были неполны — беда всех подводных кораблей! Растащили: кто — поди узнай. На двенадцать человек пришлось два свитера, трое шерстяных рейтузов, две фески, пара чулок… Но не одежда тревожила Полякова. По самым скромным прикидкам, буксировка в базу, на Север, должна была занять месяца полтора. Только в базе их могли извлечь из западни десятого. Сорок пять суток без воды? Еще один необъявленный смертный приговор судьбы.

Лет десять назад все они были наслышаны о сорокадевятидневном дрейфе в океане сорванной штормом баржи с четырьмя солдатами — Зиганшиным, Крючковым, Поплавским, Федотовым. Та сенсация облетела мир: полтора месяца без еды, солдаты съели кожаные меха гармони и голенища сапог… Теперь нечто подобное выпадало им. Разве что в гораздо худшем варианте — в кромешной темноте, в грязном воздухе, в промозглом холоде. И главное — без воды.

Поляков знал, что в десятом отсеке расположена расходная цистерна с пресной водой. Но она оказалась пуста… Бачки с аварийным запасом продуктов — тоже. Их раскурочили, как это водится по неистребимому безалаберному обычаю, хозяева отсека еще в начале похода… Но даже если бы бачки были полны, их все равно не хватило бы для дюжины едоков на полтора месяца.

Вода!.. Она плескалась, шумела, журчала над головой, в штормовом океане, разбивавшем о лодку крутые валы. Эти водные звуки дразнили жажду еще горше, ежеминутно напоминая о недоступном.

Попробовали собирать тряпкой конденсат — напотевавшую на подволоке влагу, тряпку выжимали в миску. Но многочасовой труд не увенчался и добрым глотком грязноватой, вонючей воды.

И снова все с надеждой смотрели на Полякова: ты, командир, добыл воздух, добудь и воду.

И он добыл воду. Добыл, потому что знал эти стальные джунгли, как никто другой.

Там, в расходной цистерне, должен был оставаться «мертвый запас» воды, скапливающейся ниже фланца сливного трубопровода. Что, если разбить водомерное стекло и отсосать через трубку?.. Это было еще одно гениальное озарение!

Поляков велел трюмному матросу найти кусок шланга и объяснил, что нужно делать. Через четверть часа тот принес в окровавленных руках миску ржавого отстоя. Руки порезал в темноте об осколки водомерного стекла, когда швырнуло при крене. Поляков перевязал ему кисти обрывками разовой простыни и распорядился добыть емкость, повместительнее миски. При свете тусклой «лампочки Ильича» сооруженной из батареек, вытряхнутых из найденного магнитофона, отыскали большую жестянку из-под сухарей. Скорее всего, она служила тут писсуаром, но выбирать не приходилось. В нее с грехом пополам нацедили литров пять все того же ржавого отстоя. Его разлила в бутылки из-под вина, и Поляков велел держать их между ног, чтобы хоть как-то согреть ледяную воду.

Теперь, когда утолена была первая жажда, подступил голод. Есть в холоде хотелось мучительно…

По иронии судьбы среди пленников десятого отсека оказался начальник интендантской службы мичман Мостовой Иван Иваныч, известный на лодке «прижим». При нем были ключи от кладовой, открыв которую обнаружили только коробки с макаронами и пачки поваренной соли. И все.

Макароны, как ни противно было, грызли всухую. Соль тоже пригодилась. На третьи-четвертые сутки у многих в холодной сырости заложило дыхание, воспалились глотки… Поляков вспомнил народное средство: ложка соли на кружку воды, и полоскать. Помогло!

На пятый день серьезно занемог мичман-секретчик. «Спину ломит. Помираю…» Застудил почки. Это не горло. Тут врачебная помощь нужна. Или хотя бы консультация. Но телефонная связь прервалась еще на второй день. А парень и в самом деле вот-вот Богу душу отдаст. Стонет, мечется… Пришлось действовать на свой страх и риск. По счастью, в одной из кают удалось отыскать пол-литра спирта. Поляков разодрал разовую простыню на лоскуты, смочил спиртом и наложил на поясницу мичману, терявшему порой сознание от боли. Велел натянуть шерстяной свитер и накрыл всем, что было теплого под рукой. Спиртовой компресс подействовал. Боль приутихла…

Борис Поляков: — До восьмого марта вел календарь в уме. Потом сбился… Ураган буйствовал пять дней. Но и когда приутих — легче не стало… Самым трудным, я бы сказал — критическим, днем были шестые сутки. Дышать уже было нечем, хотя легкий поддув еще чувствовался. В центральном на пятые сутки нас похоронили. Но адмирал Касатонов, руководитель спасательной операции, приказал числить нас в живых до самого последнего дня. Конечно, мы ничего о том не знали и сообщить о себе никак не могли, но чувствовали, что воздух через дифферентную цистерну мало-помалу идет…

Так вот, на шестой день отчаянные головы стали предлагать: мол, пожар в девятом утих — перебежим в восьмой. Но ведь там же дикая загазованность. «А как в Освенциме спасались? В газовых камерах, — напирал Володя Давыдов. — Платок мочой смачивали и через него дышали. А у нас вода есть, противогазы…

Проскочим как-нибудь». — «Не проскочим! — отвечали ему. — Там все штормом завалило. Да и настил, скорее всего, прогорел. В темноте провалимся — всем каюк».

На всякий случай встал к люку. Если кто силой попытается открыть — завалю. Спортом занимался… Но, к счастью, никто не рискнул. А если бы кто и рискнул, все равно не отдраил бы люк: клинковый запор заварило пламенем. Хорошо, что мы о том не подозревали. А то еще тягостнее было бы… Конечно, подбадривал людей, как мог. Внушал: надо погоду ждать, океан успокоится — спасут.

Еще морячок у нас был из циркового училища. Пришлось ему поработать в отсеке в режиме клоуна. О представлениях рассказывал, смешные репризы вспоминал… О детях своих говорили. Это тоже жить заставляло. Моему-то огольцу, Андрюхе, восьмой годок шел…

А вообще муторно было. Темнота давила. Углекислотой надышались уже до одышки. Многие лежали ничком, и только качка переваливала с боку на бою, как трупы. Некоторых в гальюн приходилось под руки отводить. Штатного гальюна в отсеке не было. Нашли местечко в трюме. Вконец ослабевших на подвеске спускали… Фильтр самодельный придумали, из кусков верблюжьего одеяла. Но все равно вонь шла. Можете представить, чем мы дышали кроме дыма и углекислоты. Та еще атмосфера была. Я говорил ребятам — мы на любой планете теперь выживем. Хоть в отряд космонавтов записывайся…

Мы сидим в кабинете Полякова. В распахнутое окно налетает летний ветерок, настоянный на хвое гатчинских сосен. После таких рассказов хочется вдыхать этот воздух полной грудью и радоваться его обилию.

Борис Александрович давно ушел со службы в запас. Живет и работает в доброй старой Гатчине инженером по строительству при одном из петербургских НИИ. Растит внука.

Голубоглазое кругловатое лицо его улыбчиво и открыто, только быстрая мимика, слишком быстрая смена улыбок и хмурых гримас выдают в нем подводника, наигравшегося со смертью…

Борис Поляков: — Иногда накатывала чудовищная тоска, и тогда казалось, будто на лодке вообще не осталось никого в живых и нам так и придется болтаться в океане, пока не перемрем. Ведь никаких звуков, выдававших присутствие экипажа, мы не слышали. Только один и тот же сводящий с ума плеск волн над головой. А что, если экипаж давно покинул лодку, а нас посчитали погибшими? Что, если лодка уже наполнилась водой и вот-вот канет в пучину?

Чего только не приходило в голову. А время в темноте тянется особенно нудно.

И вдруг однажды слышим слабый стрекот вертолета. Ну, тут воспрянули! Ищут, спасают… Спасут!

Вертолет кружил явно над нами. Разумеется, мы ничего не знали о том, что там происходит, за стенками нашей темницы. Только строили свои догадки. Зато теперь по шуму вертолета могли определять время суток; работает — значит, день, затих — ночь…

Смысл всех усилий спасателей сводился к тому, чтобы подать на лодку силовой кабель. Своей энергетики на К-19 не было. Реактор заглушен. И только 8 марта ценой невероятных усилий удалось дать питание на распредщит № 1, с которого и попытались провентилировать погорелый отсек. Но неудачно. Притихший пожар в нем снова разбушевался…

Возобновившийся пожар стих сам собой. Но ушло еще десять суток на то, чтобы повторить попытку провентилировать отсеки. И только 18 марта, когда океан застыл в штиле и удалось наконец перекинуть на лодку электрокабель, мы услышали гул вентиляции, а потом — долгожданный стук из девятого. По азбуке перестукивания нас предупредили, чтобы мы выходили с закрытыми глазами. Иначе могли ослепнуть от непривычно яркого света. Потом взломали ломиками замок нашего люка…

Это случилось на двадцать третьи сутки их чудовищной робинзонады. К тому времени на ногах держались лишь двое: капитан-лейтенант Поляков и еще один моряк. Остальных выносили на руках.

Поляков с превеликим трудом одолел полсотни шагов до ракетного отсека. Там было устроено нечто вроде походного лазарета, где спасенные шесть часов отлеживались в тепле, прежде чем их переправили на плавучую базу «Магомед Гаджиев».

Борис Поляков: — Эти шаги дались мне как десятикилометровый марафон. Свалился с одышкой… Потерял в весе двадцать восемь килограммов. Остальные тоже превратились в доходяг. Обросли бородами. Бороды в углекислой среде растут очень быстро. И ногти тоже как у обезьян… Самое противное, что у всех нас сразу же подскочила температура до 41–42 градусов. Это из-за перенасыщения организма углекислотой. В атмосфере десятого отсека потом, когда замерили, оказалось свыше шести процентов углекислого газа.

У двоих — мичмана Мостового и одного матроса — скрючило конечности. Врачи говорили, что это от психической травмы, и обещали, что со временем пройдет.

— Да уж, древние не ошибались: время — лучший лекарь! — заключил Поляков с таким видом и таким тоном, что становилось ясно — с этой минуты он отрешается от рассказанного и попытается снова забыть все ужасы того похода. Лет эдак на двадцать, как и было до сих пор.

Борис Поляков и его товарищи установили невольный рекорд выживаемости человека, рекорд силы духа. Они не готовились к нему специально… Испытание застало их врасплох. Они перенесли все виды голода, каким подвержен живой организм, — световой, кислородный, белковый, эмоциональный… Они не были подопытными кроликами. Они боролись. И установили рекорд, о котором не помышляли. Его не внесли в Книгу рекордов Гиннесса. О нем не писали в газетах. О нем было велено молчать.

Молчание длилось двадцать лет. Для большинства из двенадцати человек это был срок, прожитый ими до рокового звонка аварийной тревоги.