Иван Владимирович Лопухин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван Владимирович Лопухин

Рис. Иван Владимирович Лопухин.

В 1860 г., приступая к изданию библиотеки русских мемуаров, имевшей целью раскрыть перед читателем неправды и язвы старой русской жизни, А.И. Герцен для первого выпуска выбрал «Записки И.В.Лопухина». Его внимание привлекали рассказы Лопухина о преследованиях масонов при Екатерине, о жестокостях старого уголовного суда, о гонениях на духоборов. Чуткий публицист с живой симпатией откликнулся на эти рассказы и в «Колоколе» расхвалил Лопухина. Однако при этом не мог скрыть большого смущения: «Странно видеть, при столько хорошем развитии и гуманном, закоснелое упорство Лопухина в поддержании помещичьей власти. Он не имел права на этот предрассудок в начале царствования Александра, и тут он невольно противоречит сам себе и от этого впадает в фразы. Он пишет, напр., к императору, что стыдится слова “холоп”, что желал бы, чтобы все русские были свободны, и с тем вместе говорит, что вторжение неприятеля было бы менее гибельно, чем ограничение помещичьей власти». Предрассудок. противоречие самому себе. Как характерно это непонимание Лопухина и кровных его убеждений! Здесь ярко сказался столь типичный для историков-публицистов дуалистический метод мышления, который знает только две категории исторических явлений — «светлых» и «темных» и делит их только на две группы — направо и налево. Герцен отказывается понять в Лопухине соединение «гуманности» и крепостничества, и образ знаменитого масона двоится в его глазах. А между тем у Лопухина было на редкость цельное и законченное миросозерцание! Разгадку этой цельности другие историки пытались найти в нравственных достоинствах Лопухина. Пятьдесят лет спустя после Герцена мы читаем у новейшего издателя сочинений Лопухина, что он «отличался чрезвычайно высокими душевными качествами» и что «слово у него никогда не расходилось с делом». Так, в отмену публицистического дуализма выдвигается панегирический монизм, рисующий Лопухина рыцарем без страха и упрека. Как ни самомнителен был Иван Владимирович, но, конечно, и он отверг бы такую оценку своей личности, знавшей резкие противоречия взглядов и поступков, борьбу с темными инстинктами, заблуждения и падения. В Лопухине, конечно, не было той странной раздвоенности, которая озадачивала Герцена; но целостность Лопухина — не в его добродетели. Его культурно-психологический образ потому целостен, что в нем гармонически сочетались авторитарные формы мышления с авторитарными формами быта. И в этой гармонии мысли и быта — разгадка не только душевной целостности, но и исторической характерности Лопухина.

От отцов и отцов отцов Лопухин унаследовал веру, корни коей уходят в седую старину христианства, из окружавшей же его однородной и плотной социальной среды воспринял и навсегда сохранил основные воззрения, политические и общественные. В меру своих духовных дарований он участвовал в выработке доктрины и практики, которую можно назвать масонской только в условном или расширительном толковании, так как нечто здесь принадлежит всей тогдашней русской общественности, нечто же и совсем переступает границы истории, размеренной на десятилетия и века. В том-то и состоит трудность понимания Лопухина и масонства, что далеко не все в них одинаково поддается ближайшему историческому учету. Историки вообще склонны объяснять явления ближайшими причинами: post hoc — ergo propter hoc. Но в современности наряду с новейшими факторами действуют и древние силы. Это особенно сильно чувствуется в темной области религиозно-нравственных достижений, в частности — в русском масонстве и в личном примере Лопухина.

Он не был одарен способностью к философскому обобщению, да и не имел образовательной подготовки к тому, как, например, Шварц; его мысль постоянно срывалась с высоты отвлеченности вниз, к житейским вопросам, и быстро слабела в попытках логических построений. Не было у Лопухина и организаторского таланта, и творческой инициативы в общественных начинаниях, как у Новикова. Но только этим двум вершинам екатерининского масонства и уступал Лопухин; других он значительно превышал или дарованиями, или общественным влиянием. Можно даже категорически утверждать, что Лопухин более показателен для русского масонства, чем Шварц и Новиков. Размах философских и научных исканий Шварца был не по плечу среднему русскому масону, а широкая общественная деятельность Новикова выходила за круг ближайших интересов «братьев». Лопухин же, с его жадной потребностью к рассуждениям и писательству, был им ближе в путях своей искренней и наивной мысли; к тому же судьба надолго сблизила его с правящими, судебными и административными кругами (чего не было у Шварца и Новикова) и дала ему возможность определитель-нее высказаться о многих конкретных политических вопросах и общественных явлениях, тем самым раскрывая глубже типичный строй мыслей и настроений масонства. Вот почему необходимо познакомиться с ним как можно ближе.

Иван Владимирович Лопухин родился 24 февраля 1756 г. Его отец, Владимир Иванович, был генерал-поручиком и киевским губернатором, приходился племянником царице Евдокии Федоровне и был близок к придворной жизни от Петра Великого до Елизаветы Петровны. Это знатное происхождение и важное служебное положение отца предопределили социальную судьбу молодого Лопухина: в течение всей дальнейшей жизни ему суждено было вращаться в кругах высшей администрации и знатного столичного барства. С детства же его окружила и другая стихия — религиозная. Родители были очень набожны, особенно мать; обилие монастырей и древние киевские святыни питали в детской душе наследственный мистицизм. О матери в «Записках» Лопухина читаем: «Она умерла от болезни, несколько лет продолжавшейся. Я отменно к ней был привязан. При начале ее болезни, будучи ребенком лет десяти, я очень горячо молился о ее выздоровлении, и вот какая была моя ребяческая молитва. Я помню, что однажды, спрятавшись за занавес кровати, молился я тихонько и просил Бога очень усердно, чтобы Он лучше отнял у меня палец и даже всю руку, а только бы она не умерла». Вместе с религиозностью была унаследована от матери и болезненность; «младенчество было самое болезненное», а когда Лопухин был записан в гвардию и в 1775 г. пожалован в прапорщики, то, «прослужив несколько месяцев, сделался так болен, что целых три года не мог выходить из комнаты, кроме как в летние и самые хорошие дни». «Потом еще года три сряду в каждый мучила меня лихорадка. Это время, самые бурные лета молодости, было для меня большая опытная школа терпения и много послужило в пользу охоте моей к чтению. Ослабленные силы здоровья и случившийся притом некоторый припадок, препятствующий верховой езде, принудили меня навек проститься с военной службой». Лопухин и позднее часто страдал от болезней, и эта физическая неуравновешенность отзывалась и на психике, тоже болезненной и неуравновешенной; для Лопухина характерны порывистые увлечения и за ними апатия, дикие вспышки гнева и острое раскаяние, повышенная чувствительность и даже истеричность. «Любовь к службе, при невозможности удовлетворения военной, устремила склонность мою к гражданской», — пишет Лопухин в «Записках». Родовые и сословные связи легко этому помогли. В начале 1782 г. Лопухин был уволен из гвардии в отставку с чином полковника и уехал в Москву, а в конце того же года мы видим его советником, вскоре и представителем московской уголовной палаты. С этого времени и уже навсегда Лопухин закрепился в Москве; только изредка и неохотно он покидал ее для Петербурга или провинции, а с 1785 г. прожил в Москве «больше десяти лет сряду, вне ее не ночевав ни одной ночи». Лопухин был холост и коротал свой век с престарелым слепым отцом, которого горячо любил и лелеял.

С 1782 г. открывается новый период в жизни Лопухина. Это был знаменательный год: тогда возвратился из-за границы Шварц, торжественно открылись публичные заседания «Дружеского общества», стала действовать «Переводческая семинария», был издан указ о вольных типографиях, Новиков начал издание «Вечерней зари». В том же году на Вильгельмсбадском масонском конвенте Россия была признана независимой «провинцией», и в Москве были организованы «провинциальный капитул» и «директория». К этому времени в Москву собрались из Петербурга и других мест: Новиков, кн. Н.Н.Трубецкой, М.Херасков, кн.Черкасский, И.П.Тургенев, кн.Энгалычев, Кутузов, Чулков. При посредстве Шварца возникли связи с немецкими розенкрейцерами, и скоро в Москве было положено основание «Ордена злато-розового креста». Ближайшее десятилетие стало эпохой московского розенкрейцерства и вместе с тем — временем расцвета деятельности Лопухина. Он вступил в орден именно в 1782 г. и быстро выдвинулся среди товарищей, был мастером стула ложи «Латона», с 1784 г. стал управлять ложей «Блистающей Звезды», в том же году по предписанию берлинских начальников был назначен надзирателем для русских братьев; потом под его управлением находилось несколько лож и в других городах. Больше всего Лопухина занимали внутренний распорядок в ордене и выработка и печатная пропаганда масонских воззрений. Общественная, просветительная и благотворительная деятельность его интересовала значительно меньше. Но он все же был членом «Типографической компании», на его руках была одна из типографий, и он «по склонности к мистическим материям участвовал много в том печатании и усердием и ведением», равно как не чужда была ему и масонская филантропия, больницы, аптеки, кормление голодающих. Материально Лопухин был прекрасно обеспечен (его ежегодные доходы поднимались до 60 тысяч) и для деятельности в масонском кругу имел много досуга, так как его судейская служба продолжалась всего три года. Гуманные взгляды на задачи и средства уголовной репрессии создавали ему много столкновений в уголовной палате, обострявшихся еще более благодаря нервному, раздражительному его характеру; сюда же присоединились раздоры с главнокомандующим Москвы гр. Брюсом, вмешивавшимся в постановления палаты и теснившим Лопухина за связи с масонами. Дело кончилось тем, что в мае 1785 г. Иван Владимирович вышел в отставку в чине статского советника.

Придирки Брюса были только одним из проявлений общего недовольства власти масонами. За-подозревания и притеснения начались уже давно и потом все усиливались. 1789 г. во Франции, дома — эпизод с Радищевым переполнили чашу, и скоро над московскими розенкрейцерами разразилась беда. В апреле 1792 г. «решилось, — пишет Лопухин, — много раз предприемлемое поражение нашего общества. Вдруг все книжные лавки в Москве запечатали, также типографию и книжные магазины Новикова и дома его наполнили солдатами, а он из подмосковной взят был под тайную стражу с крайними предосторожностями и с такими воинскими снарядами, как будто на волоске тут висела целость всей Москвы». Допросу подверглись и «сообщники» Новикова — кн. Трубецкой, Тургенев и Лопухин. Лопухин при этом вел себя твердо, с достоинством и находчиво. Как известно, Новиков был отправлен в крепость, Трубецкой и Тургенев высланы в деревни, а Лопухин оставлен в Москве во внимание к его дряхлому девяностолетнему отцу. Таким образом, для Лопухина обстоятельства сложились наиболее удачно, но и ему пришлось тяжело пережить общественную катастрофу. Конфискация книг «Типографической компании» нанесла ему «крайние убытки» и положила начало хронической задолженности. В Москве Лопухин был окружен «подсмотрами», так что и «в собственном его доме были подкупленные». В такой напряженной обстановке прожил Лопухин до 1796 г., «занимаясь попечением о престарелом отце, любимым своим чтением, знакомством с малым числом друзей и прогулкою пешком». Смерть императрицы Екатерины положила конец этому томительному положению. Вступивший на престол Павел I немедленно приказал выпустить из крепости Новикова, освободил из-под надзора Лопухина, Трубецкого и Тургенева, вновь возвысил сочувствовавших масонству князей Куракина и Репнина; близко к новому императору встал давний друг Лопухина С.И.Плещеев. И наш опальный масон получает приказание ехать в Петербург и представиться императору. Павел милостиво принял Лопухина, сделал его действительным статским советником и определил статс-секретарем при себе. Перед Лопухиным раскрывались, таким образом, блестящие возможности придворных успехов и служебного возвышения. Но трудно было удержаться в постоянной милости у Павла, да и Лопухин вовсе не желал придворной карьеры. И в сношениях с императором он проявлял свой твердый и упрямый характер; по поводу одного судебного приговора Лопухин решился возражать императору, и отсюда началось охлаждение. Только полтора месяца пробыл Лопухин при дворе; в январе 1797 г. он уже был пожалован в тайные советники и назначен сенатором в пятый московский департамент, где производились знакомые Лопухину по прежней службе уголовные дела. Без особого огорчения отъезжая в Москву, Лопухин увозил туда нелестное мнение о дворе, закрепленное потом в его «Записках»: «Что же сказать о жизни придворной? Картина ее весьма известна и всегда та же, только с некоторой переменой в тенях. Корысть — идол и душа всех ее действий. Угодничество и притворство составляют в ней весь разум, а острое словцо в толчок ближнему верх его».

С возвращением в Москву в 1796 г. наступает последний и долгий, двадцатилетний, период жизни Ивана Владимировича. В своей деятельности в Сенате Лопухин вновь отстаивал обвиняемых от строгих наказаний и боролся с сенаторами, которые надеялись угодить царю суровыми приговорами, — а Лопухин спорил и доказывал, что «оскорбительно думать, чтоб государь, который желает только правосудия, услаждался жестокостью». При Павле Лопухин ревизовал губернии Казанскую, Вятскую и Оренбургскую, а позже, при Александре I, — Слободско-Украинскую (Харьковскую) и Крым. На Украине он горячо вступился за духоборов, гонимых харьковскими властями, и, несмотря на противодействие с разных сторон, ему удалось защитить преследуемых и способствовать благополучному переселению их на Молочные Воды. Последней вспышкой общественно-административной деятельности Лопухина было наблюдение «за порядком и внутренней тишиной» в губерниях Тульской, Калужской, Владимирской и Рязанской в 1807 г., при организации временного земского войска. Исполняя это поручение императора Александра, Лопухин смело доносил государю о разных непорядках, в том числе и о тягостном бремени самой милиции, чем возбудил даже неудовольствие императора, который «не без удивления нашел в донесении рассуждения, совсем посторонние сделанному препоручению».

После Отечественной войны Лопухин уже не служил и мирно доживал свои дни в Орловской губернии в родовом селе Воскресенском, женившись в старости на женщине из простого звания. Скончался он в том же Воскресенском 22 июня 1816 г., шестидесяти лет.

В пределы этих долгих шестидесяти лет вместилась сложная духовная жизнь. Из трех источников узнаем мы о личности Лопухина и его душевном деле: из показаний современников, из автобиографических «Записок» и из сочинений Лопухина. Трудно согласить отзывы современников. Одни из них, как Ф.П.Лубяновский и М.И.Невзоров, были многим лично обязаны Лопухину, «своему благодетелю», и это настраивало их на панегирический тон; Невзоров еще при жизни Лопухина расхваливал его в «Друге юношества». В том же тоне похвального слова говорит А.Ф.Воейков, недобрый, фальшивый человек, сам, конечно, чуждый тех чувств, о которых писал по поводу Лопухина: «Имя его произносится с благословением, с признательностью, со слезами; он всему на свете предпочитал добродетель; его жизнь — беспрерывная цепь благотворений». Зато другие не щадили злых слов, чтобы очернить Лопухина; Д.Б.Мертваго указывал на «склонность сенатора к пьянству и чванству»; гр. Ф.В.Растопчин уверял вел. кн. Екатерину Павловну, что Лопухин «человек самый безнравственный, пьяница, преданный разврату и противоестественным порокам»; что однажды у Новикова за ужином «30 человек бросали жребий, кому из них зарезать императрицу Екатерину, и что жребий пал на Лопухина» (!), и т.д. Но есть еще свидетели — беспристрастные, каковы младшие Тургеневы и Жуковский. Лопухин имел сильное влияние на И.П. Тургенева; в кругу масонских занятий и размышлений он был его руководителем, часто посещал он в Москве семью Тургенева, и сыновья последнего навсегда прониклись уважением к нему. Андрей Тургенев в 1800 г. записывает в своем дневнике: «Иван Владимирович одевает все в шутку, в похвалу и, кажется, все только шутит. Но кто так, как он, производит во мне соревнование к добру и укрепляет меня в добром?» Три года спустя Андрей Иванович пишет отцу о своих встречах с Лопухиным: «Я, право, чувствую себя лучше и счастливее, когда бываю с ним». О том же многократно свидетельствует и другой брат, Александр Иванович. Любовь и уважение молодых Тургеневых сам Лопухин подверг тяжкому испытанию: в 1808 г. он затеял с ними несправедливую тяжбу из-за денежных счетов, обнаружив странную склонность к сутяжничеству; но Тургеневы превозмогли обиду и сохранили к стареющему Лопухину прежнее уважение; в разгаре судебного спора Александр Тургенев пишет Жуковскому: «От Ивана Владимировича я не получал ни одного письма. Сделай милость, пришли мне его “Записки”. Я не перестаю любить и душевно почитать его». А вот свидетельство и самого Жуковского. В 1813 г., в неудачах своей любви к М.А.Протасовой, поэт переживал тяжелый душевный кризис; он тогда «часто со страхом замечал какое-то отдаление от религии»; «она казалась причиной всех утрат жизни». Тревоги любви и веры он решил открыть именно Лопухину и был очень рад, так как нашел в нем чуткий отклик; потом Жуковский записал в своем дневнике: «Как был счастлив для меня тот день, в который решился поговорить с Иваном Владимировичем, дабы узнать мнение истинного христианина и уважаемого всеми мужа».

Все это свидетельствует о духовной значительности и силе Лопухина, хотя, может быть, есть преувеличение и в этих признаниях, преломившихся сквозь призму чувствительности и «сердечного воображения». Во всяком случае, их недостаточно, чтобы четко обрисовать внутренний облик Лопухина.

Некоторыми своими чертами он открывается в «Записках». Но и «Записки» мало удовлетворят тех, кто искал бы в них интимных признаний и истории душевной жизни. Склонность к публицистике ярко сказалась в «Записках», и автор в них больше полемизирует, чем повествует. Он обличает графа Брюса за личные притеснения, князя Прозоровского за гонения на масонов, своих коллег по уголовному суду за жестокость, придворных и сенаторов за низкопоклонство; всюду он видит врагов личных или общественных, замышляющих недоброе, на каждой странице готов уличать невежественных или недоброжелательных людей, смешивающих благонамеренных масонов с мартинистами и иллюминатами. В увлечении полемикой он забывает или не хочет сказать о многом, самом важном. Странно, но это так: Лопухин совсем не говорит о своих идейных и личных отношениях к Шварцу, Новикову и не дает их характеристик. О душевном кризисе, пережитом им самим в молодости, Лопухин рассказывает скупо, в нескольких строках, чтобы потом уже ни разу не возвратиться к росту своего миросозерцания. Ровно ничего не говорит Лопухин о своем родном брате, Петре Владимировиче, — а между тем прожил с ним много-много лет под одной кровлей, и человек это был весьма незаурядный; братья Тургеневы отзываются о нем с восторгом. С другой стороны, неприятно действует тон самодовольства, даже самохвальства, в каком Лопухин рассказывает о подробностях, даже мелочах своей деятельности. Свое нарочитое благородство и мужество он усердно вырисовывает в столкновениях с Брюсом, в спорах с сенаторами, в своем поведении на допросе у Прозоровского, в эпизодах с императором Павлом. Но сам же проговаривается, или из рассказываемых фактов видно, что не всегда выдерживал эту позицию и бывал уклончив, льстив и угодлив. Об этой особенности «Записок» Александр Тургенев высказался: «Иван Владимирович позволяет себе иногда быть самолюбиву. Говоря правду государю, и говоря ее часто очень чистосердечно и с долгоруковской твердостью, И.В. часто и без нужды золотит пилюлю». По несомненной врожденной добросердечности Лопухин любил благотворить; о милостыне, творимой тайно, он охотно писал в своих масонских рассуждениях; но как-то так случилось, что в своих воспоминаниях о Лопухине современники слишком подробно рассказывают об этом, да и сам Иван Владимирович не скрыл в «Записках», что в Москве много говорили — и спорили — о его благотворительности. Значит, не всегда тайно и скромно она совершалась. Неприятно в «Записках» и то жесткое раздражение, с каким Лопухин говорит о своих недругах, даже давно умерших. Нервная раздражительность была, впрочем, связана с болезненной физической организацией. В «Записках» это выступает с очевидностью. Однажды Иван Владимирович, говея на Великом посту и торопясь к причастию, пришел в свои комнаты одеваться. «Я спешу, — рассказывает Лопухин, — а камердинер мой еще и умываться мне не приготовил. Рассердился я до исступления, ругал его, не бил только от говорившего еще несколько во мне чувства долговременной любви к нему и внимания к отлично хорошему его поведению. Но брань моя была такими язвительными словами, что побои легче бы ему, конечно, были. Он дрожал, бледнел, синие пятна показывались на лице его. Увидев это, почувствовал я вдруг всю мерзость моего поступка и, залившись слезами, бросился в ноги к моему камердинеру. Можно себе представить, какая это была сцена. Тут мне сказали, что священник пришел с дарами. Я пошел в слезах же и рыдая причащался, и причастился подлинно». Та же повышенная возбудимость, пожалуй, даже истеричность, проявилась и на допросах у Прозоровского в 1792 г.; свои письменные ответы Лопухин заключил обращением к самой императрице Екатерине, в котором было много патриотических слов; при этом, «писав его, он подлинно плакал — обливался, можно сказать, слезами». Были и другие странности в характере и поступках Лопухина. Благотворительность была его слабостью, страстью; не всегда располагая средствами, он прибегал к оригинальному приему: чтобы раздать милостыню бедным — занимал у богатых и потом долга не платил, несмотря на все настояния. Притом он был плохой хозяин и неумело распоряжался своими крепостными доходами; крах «Типографической компании» еще больше увеличил долговое бремя, и порой Лопухин совершенно терял голову и не знал, как выйти из затруднения; просил у государя купить его деревни и заимообразно пожаловать денег, ссорился с кредиторами и даже начинал тяжбы. Выше была вскользь упомянута странная его тяжба с семьей близкого друга, И.П.Тургенева; здесь он был кругом неправ, но упрямо тянул дело, доведя его до Сената и до государя. Этот бесславный спор был тягостен не только для молодых Тургеневых, но и для всех, знавших Лопухина, в том числе и М.М.Сперанского, имевшего переписку с ним по религиозным вопросам. В одном из сохранившихся до нас писем Сперанский дал прямодушную оценку поведения Лопухина: «Споры ваши с Тургеневыми и вообще долговые дела ваши известны мне были прежде, нежели вы о них мне писали: по привязанности моей к вам, и даже по некоторой ревности к вашему имени, я должен был иметь о них познание. Быть богатым и употреблять богатство на предметы благотворения, конечно, хорошо, но делать долги и потом тягаться о долгах, какое бы ни было, впрочем, их начало, сие и в обыкновенном человеке есть дело непохвальное; а в вас оно и совсем непонятно. Оно опечалило друзей ваших, обрадовало завистников и невежей, возродило старые нарекания и, что всего горше, соблазнило слабых».

Было бы несправедливо придавать таким изломам в настроениях и действиях Лопухина большое, решающее значение в общей характеристике его моральной личности. Они с избытком покрываются теми достоинствами и нравственными силами, о которых выше приводились убедительные свидетельства. В разгар тяжбы с Лопухиным, получив его «Записки» (в одной из копий, которые сам автор распространял в 1809 г.) и обдумывая их по прочтении, Александр Иванович Тургенев писал Жуковскому: «Желал бы я, чтобы сии Записки не были пущены в публику при жизни его, но тогда уже, когда зависть и злоба умолкнут и одни дела останутся. Иначе они представят Ивана Владимировича совсем в ложном свете. Могут подумать, что Иван Владимирович, будучи так часто собственным своим панегиристом, уже ничего не упустил сказать в свою пользу — и ошибутся. Жизнь Ивана Владимировича в частных делах его наставительнее и драгоценнее для друзей его, нежели его жизнь общественная. Сенаторские поездки, милиция и голоса в Сенате, конечно, памятны для патриотов и для тех, коих облегчил он участь; но друзья его ищут еще чего-то другого. Если бы я по одним “Запискам” судил об Иване Владимировиче, как бы я в нем ошибся».

Мы никогда уже не узнаем Ивана Владимировича так интимно, как его знал Тургенев, и, вероятно, не одна изящная черта его духовной личности погибла безвозвратно для исторического познания. Едва ли, однако, от этого пострадает общее понимание Лопухина. Его историческое значение не в богатстве и сложности тонкой и своеобразной индивидуальности, а в крупных типических чертах, уполномочивающих его на представительство целой культурной группы. А для такого понимания дают весьма обильный материал как те же «Записки», так еще более сочинения Лопухина.

Из его литературного наследия отчетливо вырисовываются прежде всего общественные и политические взгляды. Лопухин охотно и много писал о верховной власти и возвращался к этой теме в разные периоды своей жизни и в разных внешних обстоятельствах. После катастрофы 1792 г., под тяжким испытующим вниманием правительства и самой императрицы он долго не мог высказываться совершенно свободно; нечто писалось им тогда в изъявление нарочитой благонамеренности, и он впадал в приторный тон. Так, в «Излиянии сердца, чтущего благость единоначалия», написанном в 1794 г., мы читаем: «Вселенная! Внемли славе Екатерины Великой: великий образ благости, царствованием ей данный. Законодатели! Чтите мудрость зерцала ее! Народы, сердца имеющие! Пойте хвалу и благодарение самодержице сердец российских!» Разумеется, это сказано ad usum delphini; про себя Лопухин думал об императрице Екатерине не столь энтузиастически, хорошо помня по новиковскому процессу, что «в тайных ее судах гнев иногда наклонял весы правосудия». Но замечательно, что в «Записках» своих, писанных в 1809 г., значит, свободных от былого страха перед недреманным оком Прозоровского, Лопухин воздал Екатерине великие хвалы, как образцовой монархине, «истинной благодетельнице», с кротостью возлагавшей на подданных «бремя полезного и необходимого для пространства Российских пределов скипетра самодержавия» и умело поддерживавшей «недреманное бдение нужной строгости полицейской», и т.д. Не менее определитель-но писал Лопухин о пределах и проявлениях верховной власти и до 1792 г., напр., в «Рассуждении о злоупотреблении разума» 1780 г., в «Духовном рыцаре» 1791 г. и других сочинениях. Вне всякого сомнения, подлинные политические взгляды Лопухина остались неизменными на всем протяжении его долгой сознательной жизни — и они были строго монархическими. Безразлично поэтому, откуда мы будем брать цитаты для характеристики этих взглядов: во всех своих сочинениях Лопухин одинаков. В истории его политических размышлений можно отметить только одну хронологическую грань: 1789 г., год Великой французской революции. Политическое движение этого и последующих годов произвело на Лопухина сильное впечатление. Не то чтобы взгляды его существенно изменились: наоборот, они только укрепились; но теория и практика Французской революции резче определили основы «старого режима» — французского и русского, раскрыли все опасности, грозящие ему, и подсказали средства защиты. Как увидим позже, Лопухин давно, еще лет десять перед тем, заявил себя врагом французской освободительной философии; теперь он обличал не только «буйные мечты», но и попытки их осуществления, и полемика с принципами Французской революции постоянно вплетается в политические рассуждения Лопухина. Весьма характерно, что на первой же странице своего «Духовного рыцаря» (1791) Лопухин вменяет масонам в обязанность «сколько возможно, противоборствовать буйственной и пагубной системе мнимой вольности и равенства и стараться искоренять ее всеми искусными средствами». Впрочем, всесторонней критики принципов французского движения мы у него не найдем, как нет в его трактатах и положительной политической системы. Для этого нужны были бы и разнообразные познания, и логическая дисциплина ума, чего решительно нет у Лопухина. Его начитанность была весьма односторонней — почти исключительно в мистической литературе; редкоредко мелькают в его писаниях имена государствоведов или философов. К длительному напряжению мысли Лопухин совсем не был способен; он мыслил только эпизодически, толчками, и его мысли всегда окрашивались субъективным настроением. Это, однако, нисколько не уменьшало его убежденности и настойчивости в утверждениях и отрицаниях.

Кажется, наиболее подробно высказался Лопухин о верховной власти в «Отрывках сочинения одного старинного судьи» 1793 г. и в другом, упомянутом уже сочинении 1794 г., носящем длинное заглавие: «Излияние сердца, чтущего благость единоначалия и ужасающегося, взирая на пагубные плоды мечтания равенства и буйной свободы, с присовокуплением нескольких изображений душевной слепоты тех, которые не там, где должно, ищут причин своих бедствий». Лопухин убеждал здесь читателей, что «не можно на земле и во внешности устроить благоденствие», что при всяком, даже наилучшем, правлении неизбежны беспорядки, а потому частным людям лучше совсем не мечтать о перемене правления. Лучшей формой последнего является монархия, за которую говорят и «здравый рассудок, и свидетельство мудрейших, и опыт наших веков»; она пригодна «наипаче для пространных областей», какова Россия. В пользу «единовластия» Лопухин приводит много доводов: 1) на престоле самодержавия единое слово может извлечь сладкие слезы радостного восхищения из многих миллионов очей; 2) око управляющей мудрости быстро может притекать к источникам благоденствия общего; 3) взор, стерегущий блаженство общее, беспристрастно может взирать на все тело, из многих миллионов членов составленное; 4) десница правды может поспешно искоренять всякое зло; 5) священная власть единодержавного государя может укрощать нужную вообще строгость суда, и 6) спасительная власть может миловать человечество. Мысль о единодержавном государе приводит в умиление Лопухина: «Коль красное, коль восхитительное добрый Монарх являет зрелище! Изображая Существо вышнее, списует он уставы его в мудром законодании своем, зиждущем блаженство человечества, освященному его скипетру вверенного. Управляя бдительно весы правосудия, орошает их священною слезою нежной любви к человечеству». С таким же подъемом рисует Лопухин как поучительный контраст поведение французов, пытающихся осуществить «мечты равенства и буйной свободы». «О страна несчастия! Коль ужасное позорище превратов и бедствий ты являешь! Добродетель вменяется в порок, и святые законы чистоты ее почитаются вымыслом суеверия, навыком только и условием. — Дерзость, бесстыдство, лютость паче зверской, и жало сатанинского остроумия составляют качество сонмища мучителей, весь народ мерзостью своею печатлеющего... Терзают свою утробу — реками льют кровь свою, и ею упиваются». Возмущаясь доктриной политического равенства и свободы, Лопухин берется доказать, что равенство было бы невозможно, «даже если бы на земле существовал золотой век, воспетый стихотворцами»: «Единый луч, единая капля больше — уже неравенство делает». «Все вопиет нам о естественности неравенства. Все нам возвещает необходимость, пользу подчинения и власти, коих взаимное действие есть душа порядка, связь мира и путь к возможному совершенству.. Вся натура живописует нам несущее и невозможность равенства. Един свет во все изливается звезды. Все они приемлют его; но все в различной мере, в различных видах и степенях сияния — и звезда от звезды разнствует во славе. В самых горных селениях духовных царствует божественно устроенное неравенство. И сие пре-изящное неравенство, из бездны красот истекающее, составляет существо и стройность творения, и в дивном многоразличии возвещает единство Всемогущего Творца». И как в природе явления устроены в строгую иерархию подчиненности, так должно быть и в социальном мире с его иерархией сословий. Цель усилий власти есть общественное благо, «в котором последний пастух, по мере своего состояния, должен пользоваться таким же участием, как и первый вельможа по мере своего». Это распределение благ по сословным степеням и есть единственное «возможное равенство в благосостоянии гражданском, — по пристойности чинам и степеням, нужным в экономии государственной, а не то мечтательное равенство, которого буйство столько бедствий в Европе приключило».

Вот максимы социально-политических воззрений Лопухина. Здесь нет ничего оригинального; это были обычные, рядовые мысли того общественного круга, к которому принадлежал наш публицист. Они неизбежно подсказывались всем строем русской дворянской монархии екатерининского времени и стремились служить укреплению этого строя. Они были резко враждебны тому порядку мыслей, который известен нам из сочинений Радищева. Очень возможно, что Лопухин совсем не читал «Путешествия из Петербурга в Москву» (в письмах к другу Радищева, А.М.Кутузову, в год ссылки Радищева, Лопухин несколько раз заявлял, что, как ни старался, не мог достать этой книги); тем любопытнее, что в своем сочинении «Замечание на известную книгу Руссову: Du contrat social» Лопухин словно спорит с радищевской одой «Вольность». Немало враждебен, однако, Лопухин и иному складу политических взглядов — щербатовскому С кн. М.М.Щербатовым у него, правда, были точки соприкосновения — и в самом существенном: в презрении к «химерам рав-ности», в культе сословной исключительности. Но размах политической мысли Щербатова, воспитанной на обширной исторической и юридической литературе, был не по плечу Лопухину; основные государственные законы и особое учреждение, их оберегающее, властная аристократия с политическими правами, управление на началах законности и гласности, охрана граждан от административного произвола — все эти тонкости щер-батовской политической программы были чужды, даже враждебны упрощенной схеме Лопухина. В русском обществе екатерининского времени (а потом в общественной русской историографии) масонов, по их предполагаемым связям с иллюминатами, подозревали в политических притязаниях. Сочинения Лопухина — убедительное свидетельство совершенной политической лояльности и крайней умеренности.

Но если Лопухин заметно отставал от Щербатова в политических максимах, то в некоторых частностях он, несомненно, имел перед ним преимущества. В суровую щербатовскую программу входили и смертная казнь, и преследования раскольников, и другие репрессии. Лопухин держался противоположных взглядов. Здесь сказались и личный мягкий характер, и еще более весь строй масонского гуманизма и терпимости. В Уголовной палате Лопухин имел тысячи случаев проявить свое мягкосердечие и гуманность. Об этом он много, к сожалению, не всегда с достаточной скромностью, рассказывает в своих «Записках». Почтенны его усилия на практике смягчить ужасные телесные наказания, тогда практиковавшиеся. Но ценны также и его принципиальные взгляды. Его общим правилом было, чтобы «невинный не был осужден», а виновный понес наказание «сколько можно умеренное». Вслед за «Наказом» Екатерины он рассуждал: «Может ли быть правило мудрее и справедливее того, что лучше оставить без наказания многих виноватых, нежели одного невинного осудить, и случаи преступлений, коих совершенно доказать не можно, представлять правосудию Всевидящего?» «Мщение, как зверское свойство тиранства, ни одною каплею не должно вливаться в наказания. Вся их цель должна быть исправление наказуемого и пример для отвращения преступлений». И еще: «Думаю, что также не должно определять наказаний бесконечных в здешней жизни, потому что в христианских правительствах исправление наказуемого и внутреннее обращение его к добру надлежит иметь важнейшим при наказаниях предметом, и что нет такого злодея, о котором бы можно решительно заключить, что предмет оный в нем не исполнится, и что он не может еще сделаться полезным для общества в лучшем и свободном состоянии жизни». О смертной казни Лопухин говорит: «Что касается до смертной казни, то она, по мнению моему, и бесполезна, кроме того, что одному только Творцу жизни известна та минута, в которую можно ее пресечь, не возмущая порядка Его божественного строения. Такие наказания и заточения, употребляемые вместо смертной казни, при способах, как я сказал, исправления наказуемых, к возможному еще улучшению жребия их и в здешней жизни, сохраняя их всегда на полезную для государства работою службу, столько же могут примером устрашать и удерживать от злодеяний, если еще не больше, как смертная казнь». Такие мысли в тот суровый век одни составляли нравственный подвиг, а их посильное осуществление на деле, конечно, большая гражданская заслуга. И следует в полную меру оценить одну коротенькую фразу в «Записках» Лопухина: «Говорили, что я развожу злодеев и воров». Но время и среда держали Лопухина в своей власти. Он воочию видел ужасы уголовного рабства, но говорит о них спокойно; он деловито взвешивает доводы за и против смертной казни; в его речах нет душевного смятения, не чувствуется того заболевания совести, которое было так знакомо Радищеву. Лопухин судит об уголовных наказаниях, как мудрый хозяин жизни, осторожно и не торопясь исправляющий недостатки в хозяйстве. «Соображая общественную пользу, — читаем в «Записках», — решился я за воровство, кражу и мошенничество ценою свыше двадцати рублей наказывать не кнутом, а телесно же, но таким образом, чтобы наказанные могли отдаваться в рекруты». В уголовных наказаниях он видит нечто провиденциальное: для тех, которые «посвящают себя гнусному идолу пороков», «святое правосудие добродетели, к их же собственной пользе, алкая обращения их на спасительный путь ее, премудро устроило средства страха, наказания, обуздания». С гневным укором обращается Лопухин к французам, разрушившим Бастилию: «Несчастные! Буйствуя мнимую приобрести свободу, двинулись вы расторгнуть мечтательные пределы неволи — вы сокрушили стены единой из темниц, по несчастию необходимых при бедственном развращении рода человеческого».

Во времена Лопухина, как и раньше, как и позже, раскольники и сектанты жестоко преследовались или становились жертвой эксплуатации; наказания кнутом, клеймение, каторжные работы, даже смертная казнь применялись судом в делах раскольников. Лопухин «без сердечного сострадания» не мог слышать о таких жестокостях; в 1796 г., когда в московском суде скопилось сразу три таких дела, Лопухин написал записку под заглавием: «Вопль старинного судьи, которого иные на смех называют филантропом, и который, однако, не шутя любит ближнего». Записку он представил императору Павлу и успел облегчить участь обвиненных. Как общее положение, он выдвигал при этом мысль, что «болезнь расколов рождается темою суеверия и безрассудною ревностью. Просвещение одно для него лекарство. Казни же только ожесточают раскольников и всего больше питают, воспламеняют ложным мученичеством». Ту же позицию гуманности и терпимости занял Лопухин в 1801г., когда узнал о преследованиях харьковских духоборов и горячо вступился за них (о чем упоминалось выше). В этом заступничестве сказался масон, сам терпевший гонения за свои религиозные искания.

В истории борьбы за веротерпимость имя Лопухина будет памятно. Но историки могут спросить, как далеко шел Лопухин в проповеди терпимости и допускал ли он полную свободу совести и религиозной критики. В условиях тогдашней русской жизни Лопухину не пришлось столкнуться с этим вопросом, и в его сочинениях нет прямого ответа. Но весь склад его мышления, авторитарного до глубины корней, подсказывает нам ответ отрицательный. Западное религиозное свободомыслие его пугало и оскорбляло, и он не находил слов для его порицания.

Та же непереходимая грань воздвигается в мыслях Лопухина, когда от злоупотреблений администрации в делах сектантских он переходит к злоупотреблениям помещиков в крепостном хозяйстве. Новейший биограф его готов утверждать, что Лопухин «являлся всегда защитником слабых и угнетенных, руководясь чувствами правды, христианской любви и сострадания к ближним». Однако не прошло года со времени вмешательства Лопухина в защиту духоборов, как судьба вновь захотела испытать его чувства правды и любви к ближним. В 1802 г. Лопухин был командирован в Крым, чтобы разобрать отношения помещиков-дворян к поселенцам-татарам. Он решительно встал на сторону помещиков, с большим трудом оспаривая веские возражения, добился в Петербурге решения в их пользу и потом с гордостью заявлял в «Записках»: «Главная цель представлений моих исполнена утверждением для тамошних помещиков права собственности, которое решениями по прежним правилам совершенно бы поколебалось». Своих товарищей в Уголовной палате и Сенате Лопухин обличал в жестокости к уголовным преступникам; но бывало, что он резко расходился с ними совсем по другим мотивам. При разборе дела крестьян, «ищущих вольности от помещиков», большинство сенаторов высказывалось в пользу крестьян. А Лопухин принципиально считал несправедливым удовлетворять их домогательствам, так как крестьяне, по его мнению, не имеют права искать вольности. Как ужасны бывали условия жизни крепостных, Лопухин знал, конечно, отлично; о близком своем родственнике, И.П. Лопухине, «отменно развратном», он рассказывал А.М. Кутузову: «Рубил он людей своих, питал их своим калом и уриною и сам тем питался». И все-таки подобные факты не колебали общих взглядов Лопухина. О крепостном праве он писал в 1807 г.: «В России ослабление связей подчиненности крестьян помещикам опаснее самого нашествия неприятельского. Я могу о сем говорить беспристрастно, никогда истинно не дорожив правами господства, стыдясь даже выговаривать слово холоп, до слабости, может быть, снисходителен будучи к своим крестьянам. Первый, может быть, желаю, чтоб не было на русской земле ни одного несвободного человека, если б только то без вреда для нее возможно было». Еще оп-ределительнее он высказался в 1809г.: «Народ требует обуздания и для собственной его пользы. Для сохранения же общего благоустройства нет надежнее милиции, как управление помещиков». Знакомые слова и мысли! Они известны нам от Щербатова и Карамзина, от Державина и кн. Дашковой, от масонов и вольтерьянцев, от абсолютистов и конституционалистов, ото всех разнообразных защитников старого авторитарного строя мысли и быта. Здесь, как и во многих других случаях, мысль Лопухина теряет свое масонское своеобразие и сливается с общим сословным миросозерцанием; впрочем, от этого историко-социологическое понимание масонства только углубляется.

Как теперь видим, Лопухин успел высказаться по многим вопросам политическим и социальным. Систематического изложения, правда, он не дал, да едва ли это и нужно; за его афоризмами мы легко угадываем готовую, знакомую систему, которую сам Лопухин воспринял глубоко, можно сказать, — инстинктивно. С другой стороны, как ни дорожил он своими взглядами общественными, — не они составляли ядро его мировоззрения. О каком бы вопросе Лопухин ни писал, он не уставал твердить, что единственным полным и окончательным решением его может быть только решение религиозное. Мы уже знаем, что весь социально-политический строй представлялся ему аналогией божественному миропорядку; только нарушение «уставов все-сотворения Премудрости» и падение человека повело, по его учению, к возникновению общества и власти. И теперь для человека единственный путь к счастью — не «пагубная внешняя свобода и равенство», но «одна превыспренняя доблесть, дух истинного христианства». Так намечается религиозная проблема. Ей Лопухин посвятил много отдельных страниц и целых сочинений. Однако изложить ее нелегко, — не потому, что она была у Лопухина слишком сложной, своеобразной, трудно понимаемой; наоборот: как и в общественных вопросах, Лопухин и здесь совсем не оригинален, он хочет только усвоить и другим передать готовое мировоззрение. Но в это мировоззрение входило столько элементов и пережитков седой старины, что историку-биографу трудно здесь выделить новое, современное, историческое в узком смысле, принадлежащее если не самому Лопухину, то русскому розенкрейцерству или масонству вообще. Кто немного знаком с богословской литературой, догматической, богослужебной и проповеднической, тому отчетливо видно, как в изложение Лопухина постоянно вплетаются заимствования не только идейности, но и фразеологии, и обрядности христианской, в частности — православной. Но, может быть, именно в этом традиционализме и кроется одна из существеннейших черт религиозности Лопухина и всей его группы. И здесь Лопухин движется в глубоком русле авторитарной мысли, радостно отдаваясь ее руководительству.